Страница:
Пугачёв заинтересовался. Хотя ему и недосуг было, он приказал армии двигаться походом дальше, а сам с Давилиным и полсотней казаков повернули к селу.
Писарь с потешной косичкой, торчавшей из-под шляпы, ехал верхом рядом с Пугачёвым и все еще задышливым от страха голосом докладывал ему подробности скопческого изуверства. Пугачёв крутил головой, причмокивал, улыбался, затем начал сердито хохотать.
— Ну, а как же баб? Неужели и баб портят?
— Скопят и женский пол, — закатывая глаза, ответил писарь и опять принялся излагать подробности:
— Тут двое богатеньких мужичков орудуют: мельник да пасечник, они подзуживают да подкупают бедноту. Вчуже парнишек жаль, вьюношей прекрасных, в секту вовлекаемых, — наговаривал осмелевший писарь, он подпрыгивал в седле, как балаганный дергунчик, косичка моталась по спине. Тут же, среди свиты, кое-как ехал, встряхивая широкими рукавами рясы, и Пугачёвский «протопресвитер» — поп Иван. Он в трезвой полосе, ноги обуты в добротные сапоги с подковками, но на случай запоя болтаются привязанные к вещевому мешку новые лапти.
На площади, перед церковью, собралось все село. Среди пожилых мужиков — половина безбородых и безусых. Люди повалились впрах, завопили:
— Будь здрав, твое царское величество!
— Встаньте! — крикнул Пугачёв и хмуро сдвинул брови, рука его цепко сжимала нагайку, ноги внатуг упирались в стремена. Было жарко, Пугачёв вытер пот с лица. Пригожая грудастая молодайка в сарафане подала ему в оловянном ковше студеного квасу. Выпив, сказал: «спасибо», вопросил толпу:
— Не забижают ли вас управитель, алибо поп?
Одни закричали: «Забижают, забижают!» Другие: «Нет, мы довольны ими!»
Тут выступил опрятно одетый в суконный кафтан со сборами и смазанные дегтем сапоги невысокий мужичок. Безбородый, безусый, щуплый, с изморщиненным лицом, он был похож на старого мальчика.
— Это мельник наш, самый сомуститель, — подсказал писарь Пугачёву.
Низко поклонившись государю, мельник женским голосом, слащаво, как-то нараспев, заговорил:
— Начиная с попа, отца Кузьмы, все нас забижают, заступник батюшка. А царствующая государыня забижает нас, сирых, пуще всех… Токмо в тебе, твое царское величество, мы, рекомые скопцы, чаем обрести верного заступника. Слых по земле идёт, что всякая вера тебе люба и ты защищение творишь всем верным…
— Творю, творю… Будет тебе по-куриному-то кудахтать, — нетерпеливо произнес Пугачёв, он торопился в путь… — Сколько ты времени петухов на куриц переделываешь?
Подслеповатый мельник, плохо присмотревшись к хмурому взору Пугачёва, принял его слова за милостивую шутку и с проворностью ответил:
— А стараюсь спасения ради вот уж десяток лет. И посадил в свой корабль, аки кормчий, двести двадцать одну душу, охранив их от блуда и бесовской прелести. А по священному слову апокалипсиса предлежит посадить в корабль число зверя, сиречь шестьсот шестьдесят шесть душ спасенных.
Ежели посажу оное число, превечный рай узрю, со благим Христом вкупе обрящуся…
— Есть у тя помощники?
— Есть, есть, царь-государь, — и скопец, обернувшись лицом к толпе, позвал — Егорий, Силантий, Клим! Выходите, не опасайтесь.
Вышли еще три безбородых, безусых старых мальчика и низко поклонились государю. Тот взглянул на них сурово и с язвинкой в голосе сказал:
— Ну, спасибо вам, старатели… Спасибо!
Все четыре скопца истово закланялись царю — шутка ли, сам государь их благодарствует, — и померкшие, неживые глаза скопцов потонули в самодовольных морщинистых улыбках.
— А кто женщин увечит? Вы же?! — снова спросил Пугачёв.
— Уговаривает баб да девок богоданная жена моя, а груди им вырезает, для прельщения мужеска пола сотворенные, мой сподручный раб божий Клим. Он же и большие печати мужчинам ставит, а малые печати — Егорий.
Пугачёва покоробило, он сплюнул и, подернув плечами, приказал:
— Покличь жену.
— Дарьюшка, Дарья Кузьминишна, выходи, государь зовет! — пропищал в толпу мельник, «водитель корабля».
Стала пред Пугачёвым еще не старая в цветном повойнике женщина с хитрыми глазами и утиным носом. Утерев ладонью рот, она в пояс поклонилась Пугачёву, замерла.
— Опосля того, как мельник оскопился, — пояснил писарь Пугачёву, — мельничиха завела себе вздыхателя кузнеца Вавилу и блудодействует с оным пьяницей двадцать лет.
— Как это влетела тебе в лоб сия пагуба? — вопросил мельника Емельян Иваныч.
— Аз, грешный, творю долг свой по слову евангельскому, царь-государь, — кланяясь и одергивая рубаху под распахнутым кафтаном, ответил мельник. — Ибо сказано в священном писании: «Аще око твое соблизняет тебя, изми его, вырви от себя, тогда спасен будешь…»
— Так то око! — закричал Пугачёв, ударив взором стоявшего пред ним скопца-начетчика. — А ведь вы эвона чего чикрыжите… — Приметив попа Ивана, он кивнул ему:
— А ну-ка, отец митрополит, махни ему от святости, от писания, поводырю-то этому слепому…
Застигнутый врасплох отец Иван задвигал бровями, закряхтел, отвисшие под его глазами мешки зашевелились, лоб морщинился, толстые обветренные губы что-то шептали, на лице отразилось отчаянье: не столь давно он твердо знал многие нужные тексты священного писания, но пропил память, все перезабыл… Ахти, беда!
— Чего молчишь? Язык в зад втянуло, что ли? — бросил сердито Пугачёв.
Поп Иван судорожно подскочил в седле и с испугом прокричал первое попавшее на память — «ни к селу, ни к городу» — евангельское изречение:
— Еже есть написано: Авраам роди Исаака, Исаак роди Иакова, Иаков роди Иуду и братьев его, Иуда роди…
— Стой, хватит… — Слыхали, пророки голорылые? — закричал на скопцов Пугачёв, ему как раз по душе пришлись слова попа Ивана. — Роди — сказано, вот как… Роди! А вы как заповедь господню исполнять станете? Ась?
Изумленные грозными словами государя, скопцы выпучили глаза, разинули рты и схватились друг за друга. А мельничиха заохала и скосоротилась.
— Вы что, сукины дети, наро-о-од губить?! — еще громче закричал Пугачёв, потрясая высоко вскинутой нагайкой. — Нам треба, чтоб народ русский плодился да множился, а не на убыль шел! Чтоб земля наша была людна и угожа. В том есть наша государственная польза. И чтобы этакого глупства у меня больше не было! Слышите, мужики?! Я в гневе на вас на всех! — И, обратившись к адъютанту:
— Давилин! Всех четверых разбойников немедля повесить! Пятую — бабу с ними, уговорщицу… Я вам покажу, сукины дети, звериное число!..
— Батюшка! — и все пятеро, вместе с бабой, как подкошенные повалились в прах.
— А достальных голомордых межеумков, кои обмануты, всех перепороть кнутом. Вместях с ихним дураком попом, что не отвращал от пагубы! Я вам, сволочи…
Надсадно, во всю грудь дыша, Пугачёв поехал прочь. Затем, круто повернув коня, позвал:
— Эй, писчик! (Тот, потряхивая бороденкой и косичкой, подскочил.) Деньги в канцелярии есть?
— Малая толика есть, царь-отец… Тыщенки с две.
— Медяками али серебром?
— Середка на половину, ваше величество.
— Давилин! Примешь от него. А соль имеется в магазее?
— Имеется, царь-отец.
— Детушки! — закричал Пугачёв, снова въезжая в толпу. — Кто из вас самый верный человек есть?
Мужики, не раздумывая, закричали:
— Обабков, Петр Исаич!.. Староста наш… Самый мирской, без обману.
Эй, Петра, выходи!..
Вышел осанистый крестьянин, в его темной бороде густая седина.
— Ставлю тебя, Петр Обабков, правителем. Служи мне, благо ты народу верен. Рад ли?
Обабков поклонился, хотел что-то сказать, должно быть, в отпор, но язык не пошевелился, только серые глаза испуганно уставились в лицо грозного царя.
— Раздай соль безденежно по два пуда на едока, а как явится старый управитель, прикажи вздернуть его, чтобы другой раз не бегал от меня. — И опять к народу:
— Детушки! Жалую вам всю государственную землю с лесами, реками, рыбой, угодьями, травами… Расплождайтесь вдосталь и живите во счастии! А скопцам я, великий государь, ни синь пороха не даю. От них, от меринов убогих, роду-племени не будет, доживут свой век и так. И паки повелеваю: из мужиков, кои без изъяна, наберите полсотни конных, вооружите, и пущай догоняют мою армию. А ежели мужики уклоняться учнут, село выжгу, вас всех каре предам! — Он было тронул коня, но вновь остановился:
— Эй, девки, да бабы, кои без поврежденья, а мужнишки да женихи коих изувечены, гуртуйте ко мне, да поскореича — недосуг мне… — И, обратясь к сбежавшимся на его зов женщинам:
— Сколько вас?
— Да без малого сотня, свет наш, надежа-государь…
— Ты, свет наш, мужнишек-то наших куда ни то на чижолые работы угони: они все траченые, — наперебой застрекотали бабы. Многие из них вытирали платками слезы.
— Не плачьте, милые… ждите женихов себе! — И Пугачёв, стегнув коня, в сопровождении казачьего отряда ускакал. Догнав армию, он на первом привале рассказал своим о скопческом селеньи и, обратясь к Овчинникову:
— Вот что, Афанасьич… Отбери-ка ты полсотенки людей, кои поздоровше, да скорым поспешанием отправь-ка в село денька на два, на три, пущай они там для ради государственного антиресу, для ради божьей заповеди поусердствуют.
Когда Овчинников предложил Мише Маленькому, первому, поехать в то село, тот улыбнулся в ус, сказал:
— Не в согласьи я… У меня дома баба есть…
— Да ведь для государственного антиресу…
— Не в согласьи! Откачнись! — крикнул уже с сердцем богатырь Миша и, повернувшись к атаману спиной, прочь пошел.
— По разорении Казани злодей действительно следует к Пензе. Соберите свою инвалидную команду и приготовьтесь к отпору.
Герасимов собрал всего лишь двенадцать человек, среди коих были безрукие, безногие, и приказал им вооружиться. В городе оказалось больше 200 000 рублей денег. Их начали прятать по подвалам, зарывать в землю. Но всех медных денег схоронить не успели, они впоследствии достались Пугачёву.
Начальство, во главе с воеводой, в ночь бежало. Наступило безначалие.
Остался лишь один Герасимов. На базарной площади, в последних числах июля, собралось до двухсот пехотных солдат, живущих в городе.
— Что вы здесь делаете? — осведомился у них проходивший рынком Герасимов.
— А мы судим да рядим, как быть, — отвечали пехотные солдаты. — Все начальники убежали, некому ни делами править, ни город оборонять. Вы, господин секунд-майор, самый большой чин здесь. Просим вас принять команду и город защищать.
Оставшийся в городе бургомистр купец Елизаров собрал всех людей торговых в ратушу и спросил их:
— Надо защищать город или не надо?
Купцы долго молчали, переглянулись, разводили руками. По выражению их лиц, озабоченных и смятенных, видно было: купцы что-то хотят сказать, но не решаются. Тогда заговорил седобородый, почтенный, с двумя медалями, бургомистр Елизаров:
— Вот что, купечество, ежели без обиняков говорить, начистоту, то прямо скажу — противиться нам нечем: ни оружия, ни народа у нас, ни чим-чего… Так уж не лучше ли встретить самозванца честь по чести? Авось, город спасем тогда от пожога, а жителей от смерти лютыя.
Купцы сразу оживились, дружный крик в зале зазвучал:
— Правда, правдочка, Борис Ермолаич! Где тут ему противиться? Эвота он какой: крепости берет, Казань выжег! А нас-то он одним пальцем повалит.
А давайте-ка, люди торговые, ежели мы не дураки, встречать батюшку хлебом-солью.
В это время влетел в зал напорный шум толпы, собравшейся возле ратуши. Среди народа — почти все двести человек пехотных солдат.
Бургомистр Елизаров вышел на балкон и объявил толпе, что купечество решило самозванцу не противиться.
И удивительное дело: народная толпа, паче всякого чаяния, купеческим решением осталась недовольна.
— Вам, толстосумам, хорошо так толковать! — кричали из толпы. — Вы тряхнете мошной, откупитесь… А нас-то вольница за шиворот ограбастает да к ногтю…
И вся толпа, брюзжа и ругаясь, повалила к провинциальной канцелярии, где совещались майор Герасимов, три офицера и несколько пензенских помещиков.
Толпа крикливо требовала вооружить ее. Вышедший наружу офицер Герасимов сообщил народу, что за отсутствием казенного оружия пусть жители сами вооружаются, чем могут.
В три часа дня (1 августа) нежданно-непрошенно явились на базар человек пятнадцать конных Пугачёвцев. Затрубили призывные дудки, забил барабан. К всадникам со всех сторон устремился народ. Есаул Яков Сбитень выдвинулся на коне вперед и, как сбежались люди, достал из-под шапки бумагу.
— Жители города Пензы! — воззвал он, прощупывая толпу строгим взором бровастых глаз. — Прислушайтесь к манифесту отца нашего государя.
Народ обнажил головы. Есаул раздельно и зычно стал читать:
«Божиею милостью мы, Петр Третий, император и самодержец всероссийский и проч, и проч…
Объявляется по всенародное известие.
По случаю бытности с победоносной нашей армией во всех, сначала Оренбургской и Сибирской линии, местных жительствующие разного звания и чина люди, которые чувствуя долг своей присяги, желая общего спокойствия и признавая как есть за великого своего государя и верноподданными обязуясь быть рабами, сретение имели принадлежащим образом. Прочие же, особливо дворяне, не желая от своих чинов, рангу и дворянства отстать, употребляя свои злодейства, да и крестьян своих возмущая к сопротивлению нашей короне, не повинуются. За что грады и жительства их выжжены, а с оными противниками учинено по всей строгости нашего монаршего правосудия».
Настроение толпы было выжидательное, неопределенное, да и манифест показался народу не особенно понятным. Подметив это, есаул обратился к жителям попросту, как умел:
— Верьте, миряне, что к городу подходит не самозванец, как власти внушают вам, а сам истинный природный государь! Он послал нас объявить, что ежели горожане не встретят его хлебом-солью, а окажут противность, то все в городе до сущего младенца будут истреблены и город выжжен.
После этого, пригрозив нагайкой, всадники повернули коней и галопом поехали из города.
Озадаченная толпа молча смотрела вслед всадникам. Затем, как по сговору, снова повалили всем скопом к провинциальной канцелярии, куда, по набату соборной колокольни, сбежался почти весь город. Вышедшему из канцелярии на площадь секунд-майору Герасимову народ кричал:
— Защищаться нам нечем! Погибли мы… Веди нас государя встречать с хлебом-солью.
Герасимов повиновался.
Вскоре вся толпа, в сопровождении духовенства и купечества, вышла из города и в версте на возвышенном месте остановилась.
День был золотой, солнечный, и кругом было рассыпано золото: блистали богатые ризы духовенства, отливали блестками иконы, кресты, хоругви с мишурными кистями, золотились поспевшие нивы, часть хлеба уже была сжата.
Но жнецов в поле не было, золотистые нивы — сплошная пустыня. Дозревали высокие льны. Пред глазами широкая лежала даль, подернутая таинственной сизой пеленой, за которой чудилось жителям шествие грозного царя. Что-то будет, что-то будет, господи?..
Народ разбился на кучки, уселись на земле, а некоторые и прилегли — снопы в головы. Духовные лица, сняв парчовое облачение, вместе с офицерами Герасимовым, Никитиным и Чернцовым, расположились вдоль канавы, поросшей розоватой кашкой и пыреем. Священник вынул из корзины, поданной босоногим поповичем, сдобные ватрушки, с проворством стал жевать. Дьякон разломил овсяный пирог с морковной начинкой. Офицеры задымили трубками. Всюду разговоры, разговоры. Огромный жужжащий табор.
А золотое, все в пожаре солнце сияет с высоты, и нежно голубеет спокойное небо. Легкие, как бы невесомые, жаворонки утвердились в воздушном океане, словно на ветвях невидимого дерева, и, перекликаясь друг с другом переливчатыми трелями, с зари воздавали хвалу животворящему духу.
Ветра нет. Стоявшие по пригоркам мельницы сгорбились, замерли. Они, как люди, поджидают ветра с восточной стороны. С восточной стороны на присмиревшую толпу надвигается ветер ли, буря ли, а может, шествует в кротости, в благостном своем милосердии мужицкий царь.
Золотистая пыль показалась вдалеке. Ближе, ближе — и вся дорога запылила — версты на три. Глаз стал различать ехавший впереди отряд всадников.
Духовенство принялось облачаться, офицеры одергивать мундиры, подтягивать шелковые с кистями кушаки, купцы расчесывать гребнями бороды и волосы, толпа размещаться по обе стороны дороги, выдвигать наперед почтенных стариков.
Пугачёв к молчавшей толпе подъехал со свитой. Рядом с ним начальник артиллерии Федор Чумаков и адъютант Давилин.
По обычаю, приложившись ко кресту, Пугачёв устроил целование руки. С духовенством, купечеством и офицерами он милостиво шутил, а с простыми людьми вел беседу:
— Вот и царя узрели, детушки… Дарую вам жизнь безбедную. В моем царстве-государстве, ежели всемогущий господь сподобит воссесть мне на престол, тиранства вам от бар не будет. А слезы ваши вытру, только послужите мне.
— Послужим, отец наш! Будь в надеже! — радостно откликнулся народ.
— А где же воевода ваш и достальное начальство? — спросил Пугачёв.
— А воевода Всеволожский сбежал, твое величество.
Пугачёв переглянулся с Чумаковым, насупил брови.
Он согласился отобедать в самом лучшем по городу доме купца Андрея Кознова. Для пущего парада Емельян Иваныч приказал ратману купцу Мамину ехать впереди верхом. Толстобрюхий купец едва взгромоздился на коня, он сроду так не езживал: сидел в седле потешно: рыжая, как пламень, борода его дрожала, левая штанина вылезала из сапога, шляпа сползла на затылок, купец в страхе бормотал:
— Ой, упаду, ой, светы мои, брякнусь! — красное лицо его покрылось испариной.
Глядя на него, Пугачёв улыбался. А осмелевший народ, поспевая вприпрыжку за процессией, смеясь, кричал:
— Падай, падай скорее, Иван Павлыч, пакедова мягко!..
Однако купец при въезде в город успел-таки оправиться: распустив по груди пламенную бородищу и помахивая нагайкой, он уже покрикивал:
— Шапки долой перед государем! Шапки долой!
Но и так все были без шапок. «А бургомистр, купец Елизаров, ускоря прежде всех, — как впоследствии отметил местный летописец, — дожидался у ворот встретить злодея».
Пугачёв пригласил за стол из своих ближних только двенадцать человек.
Пищу разносили не слуги, а сами купцы с шутками и прибуатками. Бургомистр, судьи, офицеры угощали гостей. Пили за здоровье Петра Третьего, государыни Устиньи Петровны и наследника-цесаревича. Пугачёв был доволен. Он снял кафтан со звездой и остался в одной шелковой рубахе. Он заметно похудел, за собой не следил, щеки не подбривал, на висках белела седина. После сытного обеда его вдруг потянуло на пищу острую. Он велел покрошить в блюдо чесноку и луку да хорошенько протолочь, подлить конопляного масла и покрепче посолить. Ел, облизываясь и от удовольствия покрякивая. Блаженно жмурился, говорил:
— Это кушанье турецкое. К нему приобык я, как жил в укрытии у дружка моего — турецкого султана. Ась? Ну, вот, господа купцы, теперь вы да и все городские жители моими казаками называетесь. Ни подушных денег, ни рекрут с вас брать не стану. А соль я приказал раздать безденежно по три фунта на человека. А впредь торгуй солью кто хошь, запрету от моего царского имени не будет, и промышляй всякий про себя.
В это время в городе и на базаре было шумно, разгульно, весело.
Пугачёвцы выпустили из тюрьмы всех колодников, растворили питейные дома, трактиры, соляные амбары, разрешив народу пить вино и брать соль безденежно. Однако они выставили от себя надсмотрщиков, чтоб соль бралась по справедливости и вином чтоб не упивались до потери сознания.
Тем не менее многие перепились. Бродили по улицам, орали песни, ругались. Чахоточный высокий сапожник в кожаном фартуке, с ремешком на голове, совался носом по дороге, потрясал кулаком, хохотал и пьяно выкрикивал:
— Эй, народы! Дома кашу не вари, все до городу ходи! Ха-ха-ха…
Грабь богатеев!
Кое-где действительно уже зачинались драки, грабежи. Купеческие дома и ворота на запоре. Грабители перелезали заплоты, вваливались во дворы, вступали в бой с цепными, спущенными на волю собаками, приказчиками, купеческими сыновьями. Были увечья, кровь. На соборной площади толпа разбивала торговый, с красным товаром, лабаз. Пугачёвцы отогнали толпу нагайками. В одном месте священник кладбищенской церкви вышел с крестом в руках увещевать буянов, но толпа надавала ему по шее, поп едва убежал.
По улице Пугачёвцы волокли вешать усача-целовальника, однако толпа вступилась за него:
— Кормильцы, радетели! Не трог Моисея Лукича… Он человек бесхитростный, добрецкий. В долг бедноте дает…
Целовальника отпустили. От неожиданной помощи у него градом полились слезы. Толпа вдруг посунулась к проезжавшей тройке:
— Стой!
В тарантасе сидели, связанные, бледные, трое: пожилой мужчина со злыми глазами, женщина, должно быть, жена его, и сын, паренек лет тринадцати. Рядом с ямщиком и в тарантасе — четверо дюжих крестьян с топорами. Они соскочили на дорогу, зашумели:
— Получайте! Их, гадов, бар-то этих, человек двадцать ночью сбежало из города-то… А пымали одного. Это помещики Арбузиковы, самые лиходеи!
Сам-то из полицейских крючков выслужился, нахапал взяткой, хабару с живого-мертвого драл…
— Вешать!.. — заорала толпа. — Ведь к воротам…
— Братцы! Огонька бы по городу пустить!.. — кто-то выкрикнул.
Но крикуна-поджигателя живо нашли и пригрозили ему петлей.
Прислушиваясь к доносившемуся буйному шуму, Пугачёв сказал:
— Полковник Чумаков! Пойди, уйми народ…
— Да уж теперичь не унять, батюшка твое величество, — ответил Чумаков. — Пущай погуляют…
— Ну, ин ладно… Только чтоб купцов моих не забижали. А пикеты расставлены?
— Расставлены, батюшка, — почтительно сказал Чумаков. — Чичас оттудов сержант Мишкин да два есаула… Доклад чинили мне. Наши в городе пушки да порох с ядрами забирают да медные деньги на возы грузят…
— Добро, — сказал Пугачёв и вдруг, обратясь к сидевшим против него офицерам, поразил их такими словами:
— А ведомо ли вам, господа офицеры, что вожу я с собой в походах знамя голштинское? Ась? Ведь у меня было в Ранбове, где я пребывание имел, трехтысячное войско голштинцев и пешие и конные полки. Ну, так у них свои были знамена. — Обо всем этом Пугачёву удалось своевременно выведать у полковника Падурова и передавшегося ему под Оренбургом офицера Горбатова. Поэтому рассказ он вел уверенно. — А как жена моя, прелюбодейная Катерина, сговорившись с великими вельможами да с жеребцами Орловыми, лишила меня престола, все оные знамена были Сенатом схоронены в кованый сундук до моего возвращения на престол. А сын мой, наследник Павел Петрович, как пришел в возраст, так отца-то своего пожалел. Пожалел, детушки, дай бог ему здоровья! — Пугачёв перекрестился.
— И с доверенным человеком прислал мне тайно одно знамя при грамоте, писанной золотыми литерами. Давилин! Покажи господам офицерам знамя мое.
Дежурный Давилин принес из угла комнаты древко со свернутым знаменем, снял кожаный чехол и распустил голубое полотнище с вышитым серебряным вензелем «П III» и крупным черноперым орлом.
Пугачёв поднялся, и все три офицера, обуреваемые крайним любопытством, вскочили.
Секунд-майор Герасимов сначала побледнел, как полотно, затем вдруг налился кровью, и в глазах его потемнело. Он подумал, что теряет рассудок.
Пред ним было доподлинное императорское знамя, принадлежавшее голштинскому в Ораниенбауме воинскому отряду.
— Ну, господин майор, что скажешь?
— Ваше величество, — весь внутренне содрогаясь, ответил Герасимов, — когда я кончил шляхетский в Петербурге корпус, мне посчастливилось быть в Ораниенбауме… А вы в то время…
— Стой, майор Герасимов! Будь моим полковником…
— Низко кланяюсь вашему величеству… Не заслужил… Благодарю… государь, — заволновался, нервно замигал полнощекий, в годах, Герасимов.
— Гей, атаманы! Да и вы, люди торговые! Прислушайтесь, что полковник Герасимов толкует.
Шум и разговоры тотчас смолкли. Взоры всех направились в сторону государя. Он сел, откинул свисшие на глаза волосы, огладил бороду, кивнул офицеру. Тот, сметив, что от него требуется, громко повторил сказанное и продолжал:
— В то время, помню, вы изволили чинить смотр своим голштинским войскам. Вы тогда были молодой, без бороды. А общие черты вашего лица сохранились теми же и поныне…
— Ась? Сохранилось лицо-то мое? — радостно подбоченился Пугачёв и, приосанившись, поглядывал орлом то на Герасимова, то на атаманов с купечеством. — Слышали, господа казаки? Говори, полковник.
— И вот, как сейчас вижу перед своими глазами это голубое знамя… как сейчас… Без всякого сумления, это оно и есть.
— Как есть оно! А я, стало быть, не кто иной, как природный император Петр Федорыч Третий… Пускай-ка Михельсон с Муфелем понюхают знамя-то, чем пахнет, да носами покрутят… Ах, злодеи, ах, изменники! Ну, погоди ж!
Писарь с потешной косичкой, торчавшей из-под шляпы, ехал верхом рядом с Пугачёвым и все еще задышливым от страха голосом докладывал ему подробности скопческого изуверства. Пугачёв крутил головой, причмокивал, улыбался, затем начал сердито хохотать.
— Ну, а как же баб? Неужели и баб портят?
— Скопят и женский пол, — закатывая глаза, ответил писарь и опять принялся излагать подробности:
— Тут двое богатеньких мужичков орудуют: мельник да пасечник, они подзуживают да подкупают бедноту. Вчуже парнишек жаль, вьюношей прекрасных, в секту вовлекаемых, — наговаривал осмелевший писарь, он подпрыгивал в седле, как балаганный дергунчик, косичка моталась по спине. Тут же, среди свиты, кое-как ехал, встряхивая широкими рукавами рясы, и Пугачёвский «протопресвитер» — поп Иван. Он в трезвой полосе, ноги обуты в добротные сапоги с подковками, но на случай запоя болтаются привязанные к вещевому мешку новые лапти.
На площади, перед церковью, собралось все село. Среди пожилых мужиков — половина безбородых и безусых. Люди повалились впрах, завопили:
— Будь здрав, твое царское величество!
— Встаньте! — крикнул Пугачёв и хмуро сдвинул брови, рука его цепко сжимала нагайку, ноги внатуг упирались в стремена. Было жарко, Пугачёв вытер пот с лица. Пригожая грудастая молодайка в сарафане подала ему в оловянном ковше студеного квасу. Выпив, сказал: «спасибо», вопросил толпу:
— Не забижают ли вас управитель, алибо поп?
Одни закричали: «Забижают, забижают!» Другие: «Нет, мы довольны ими!»
Тут выступил опрятно одетый в суконный кафтан со сборами и смазанные дегтем сапоги невысокий мужичок. Безбородый, безусый, щуплый, с изморщиненным лицом, он был похож на старого мальчика.
— Это мельник наш, самый сомуститель, — подсказал писарь Пугачёву.
Низко поклонившись государю, мельник женским голосом, слащаво, как-то нараспев, заговорил:
— Начиная с попа, отца Кузьмы, все нас забижают, заступник батюшка. А царствующая государыня забижает нас, сирых, пуще всех… Токмо в тебе, твое царское величество, мы, рекомые скопцы, чаем обрести верного заступника. Слых по земле идёт, что всякая вера тебе люба и ты защищение творишь всем верным…
— Творю, творю… Будет тебе по-куриному-то кудахтать, — нетерпеливо произнес Пугачёв, он торопился в путь… — Сколько ты времени петухов на куриц переделываешь?
Подслеповатый мельник, плохо присмотревшись к хмурому взору Пугачёва, принял его слова за милостивую шутку и с проворностью ответил:
— А стараюсь спасения ради вот уж десяток лет. И посадил в свой корабль, аки кормчий, двести двадцать одну душу, охранив их от блуда и бесовской прелести. А по священному слову апокалипсиса предлежит посадить в корабль число зверя, сиречь шестьсот шестьдесят шесть душ спасенных.
Ежели посажу оное число, превечный рай узрю, со благим Христом вкупе обрящуся…
— Есть у тя помощники?
— Есть, есть, царь-государь, — и скопец, обернувшись лицом к толпе, позвал — Егорий, Силантий, Клим! Выходите, не опасайтесь.
Вышли еще три безбородых, безусых старых мальчика и низко поклонились государю. Тот взглянул на них сурово и с язвинкой в голосе сказал:
— Ну, спасибо вам, старатели… Спасибо!
Все четыре скопца истово закланялись царю — шутка ли, сам государь их благодарствует, — и померкшие, неживые глаза скопцов потонули в самодовольных морщинистых улыбках.
— А кто женщин увечит? Вы же?! — снова спросил Пугачёв.
— Уговаривает баб да девок богоданная жена моя, а груди им вырезает, для прельщения мужеска пола сотворенные, мой сподручный раб божий Клим. Он же и большие печати мужчинам ставит, а малые печати — Егорий.
Пугачёва покоробило, он сплюнул и, подернув плечами, приказал:
— Покличь жену.
— Дарьюшка, Дарья Кузьминишна, выходи, государь зовет! — пропищал в толпу мельник, «водитель корабля».
Стала пред Пугачёвым еще не старая в цветном повойнике женщина с хитрыми глазами и утиным носом. Утерев ладонью рот, она в пояс поклонилась Пугачёву, замерла.
— Опосля того, как мельник оскопился, — пояснил писарь Пугачёву, — мельничиха завела себе вздыхателя кузнеца Вавилу и блудодействует с оным пьяницей двадцать лет.
— Как это влетела тебе в лоб сия пагуба? — вопросил мельника Емельян Иваныч.
— Аз, грешный, творю долг свой по слову евангельскому, царь-государь, — кланяясь и одергивая рубаху под распахнутым кафтаном, ответил мельник. — Ибо сказано в священном писании: «Аще око твое соблизняет тебя, изми его, вырви от себя, тогда спасен будешь…»
— Так то око! — закричал Пугачёв, ударив взором стоявшего пред ним скопца-начетчика. — А ведь вы эвона чего чикрыжите… — Приметив попа Ивана, он кивнул ему:
— А ну-ка, отец митрополит, махни ему от святости, от писания, поводырю-то этому слепому…
Застигнутый врасплох отец Иван задвигал бровями, закряхтел, отвисшие под его глазами мешки зашевелились, лоб морщинился, толстые обветренные губы что-то шептали, на лице отразилось отчаянье: не столь давно он твердо знал многие нужные тексты священного писания, но пропил память, все перезабыл… Ахти, беда!
— Чего молчишь? Язык в зад втянуло, что ли? — бросил сердито Пугачёв.
Поп Иван судорожно подскочил в седле и с испугом прокричал первое попавшее на память — «ни к селу, ни к городу» — евангельское изречение:
— Еже есть написано: Авраам роди Исаака, Исаак роди Иакова, Иаков роди Иуду и братьев его, Иуда роди…
— Стой, хватит… — Слыхали, пророки голорылые? — закричал на скопцов Пугачёв, ему как раз по душе пришлись слова попа Ивана. — Роди — сказано, вот как… Роди! А вы как заповедь господню исполнять станете? Ась?
Изумленные грозными словами государя, скопцы выпучили глаза, разинули рты и схватились друг за друга. А мельничиха заохала и скосоротилась.
— Вы что, сукины дети, наро-о-од губить?! — еще громче закричал Пугачёв, потрясая высоко вскинутой нагайкой. — Нам треба, чтоб народ русский плодился да множился, а не на убыль шел! Чтоб земля наша была людна и угожа. В том есть наша государственная польза. И чтобы этакого глупства у меня больше не было! Слышите, мужики?! Я в гневе на вас на всех! — И, обратившись к адъютанту:
— Давилин! Всех четверых разбойников немедля повесить! Пятую — бабу с ними, уговорщицу… Я вам покажу, сукины дети, звериное число!..
— Батюшка! — и все пятеро, вместе с бабой, как подкошенные повалились в прах.
— А достальных голомордых межеумков, кои обмануты, всех перепороть кнутом. Вместях с ихним дураком попом, что не отвращал от пагубы! Я вам, сволочи…
Надсадно, во всю грудь дыша, Пугачёв поехал прочь. Затем, круто повернув коня, позвал:
— Эй, писчик! (Тот, потряхивая бороденкой и косичкой, подскочил.) Деньги в канцелярии есть?
— Малая толика есть, царь-отец… Тыщенки с две.
— Медяками али серебром?
— Середка на половину, ваше величество.
— Давилин! Примешь от него. А соль имеется в магазее?
— Имеется, царь-отец.
— Детушки! — закричал Пугачёв, снова въезжая в толпу. — Кто из вас самый верный человек есть?
Мужики, не раздумывая, закричали:
— Обабков, Петр Исаич!.. Староста наш… Самый мирской, без обману.
Эй, Петра, выходи!..
Вышел осанистый крестьянин, в его темной бороде густая седина.
— Ставлю тебя, Петр Обабков, правителем. Служи мне, благо ты народу верен. Рад ли?
Обабков поклонился, хотел что-то сказать, должно быть, в отпор, но язык не пошевелился, только серые глаза испуганно уставились в лицо грозного царя.
— Раздай соль безденежно по два пуда на едока, а как явится старый управитель, прикажи вздернуть его, чтобы другой раз не бегал от меня. — И опять к народу:
— Детушки! Жалую вам всю государственную землю с лесами, реками, рыбой, угодьями, травами… Расплождайтесь вдосталь и живите во счастии! А скопцам я, великий государь, ни синь пороха не даю. От них, от меринов убогих, роду-племени не будет, доживут свой век и так. И паки повелеваю: из мужиков, кои без изъяна, наберите полсотни конных, вооружите, и пущай догоняют мою армию. А ежели мужики уклоняться учнут, село выжгу, вас всех каре предам! — Он было тронул коня, но вновь остановился:
— Эй, девки, да бабы, кои без поврежденья, а мужнишки да женихи коих изувечены, гуртуйте ко мне, да поскореича — недосуг мне… — И, обратясь к сбежавшимся на его зов женщинам:
— Сколько вас?
— Да без малого сотня, свет наш, надежа-государь…
— Ты, свет наш, мужнишек-то наших куда ни то на чижолые работы угони: они все траченые, — наперебой застрекотали бабы. Многие из них вытирали платками слезы.
— Не плачьте, милые… ждите женихов себе! — И Пугачёв, стегнув коня, в сопровождении казачьего отряда ускакал. Догнав армию, он на первом привале рассказал своим о скопческом селеньи и, обратясь к Овчинникову:
— Вот что, Афанасьич… Отбери-ка ты полсотенки людей, кои поздоровше, да скорым поспешанием отправь-ка в село денька на два, на три, пущай они там для ради государственного антиресу, для ради божьей заповеди поусердствуют.
Когда Овчинников предложил Мише Маленькому, первому, поехать в то село, тот улыбнулся в ус, сказал:
— Не в согласьи я… У меня дома баба есть…
— Да ведь для государственного антиресу…
— Не в согласьи! Откачнись! — крикнул уже с сердцем богатырь Миша и, повернувшись к атаману спиной, прочь пошел.
3
Проживающий в Пензе секунд-майор Герасимов вместе с офицерами-инвалидами направился в провинциальную канцелярию и спросил воеводу Всеволожского, где находится самозванец и какие меры приняты властями для защиты города. Воевода ответил:— По разорении Казани злодей действительно следует к Пензе. Соберите свою инвалидную команду и приготовьтесь к отпору.
Герасимов собрал всего лишь двенадцать человек, среди коих были безрукие, безногие, и приказал им вооружиться. В городе оказалось больше 200 000 рублей денег. Их начали прятать по подвалам, зарывать в землю. Но всех медных денег схоронить не успели, они впоследствии достались Пугачёву.
Начальство, во главе с воеводой, в ночь бежало. Наступило безначалие.
Остался лишь один Герасимов. На базарной площади, в последних числах июля, собралось до двухсот пехотных солдат, живущих в городе.
— Что вы здесь делаете? — осведомился у них проходивший рынком Герасимов.
— А мы судим да рядим, как быть, — отвечали пехотные солдаты. — Все начальники убежали, некому ни делами править, ни город оборонять. Вы, господин секунд-майор, самый большой чин здесь. Просим вас принять команду и город защищать.
Оставшийся в городе бургомистр купец Елизаров собрал всех людей торговых в ратушу и спросил их:
— Надо защищать город или не надо?
Купцы долго молчали, переглянулись, разводили руками. По выражению их лиц, озабоченных и смятенных, видно было: купцы что-то хотят сказать, но не решаются. Тогда заговорил седобородый, почтенный, с двумя медалями, бургомистр Елизаров:
— Вот что, купечество, ежели без обиняков говорить, начистоту, то прямо скажу — противиться нам нечем: ни оружия, ни народа у нас, ни чим-чего… Так уж не лучше ли встретить самозванца честь по чести? Авось, город спасем тогда от пожога, а жителей от смерти лютыя.
Купцы сразу оживились, дружный крик в зале зазвучал:
— Правда, правдочка, Борис Ермолаич! Где тут ему противиться? Эвота он какой: крепости берет, Казань выжег! А нас-то он одним пальцем повалит.
А давайте-ка, люди торговые, ежели мы не дураки, встречать батюшку хлебом-солью.
В это время влетел в зал напорный шум толпы, собравшейся возле ратуши. Среди народа — почти все двести человек пехотных солдат.
Бургомистр Елизаров вышел на балкон и объявил толпе, что купечество решило самозванцу не противиться.
И удивительное дело: народная толпа, паче всякого чаяния, купеческим решением осталась недовольна.
— Вам, толстосумам, хорошо так толковать! — кричали из толпы. — Вы тряхнете мошной, откупитесь… А нас-то вольница за шиворот ограбастает да к ногтю…
И вся толпа, брюзжа и ругаясь, повалила к провинциальной канцелярии, где совещались майор Герасимов, три офицера и несколько пензенских помещиков.
Толпа крикливо требовала вооружить ее. Вышедший наружу офицер Герасимов сообщил народу, что за отсутствием казенного оружия пусть жители сами вооружаются, чем могут.
В три часа дня (1 августа) нежданно-непрошенно явились на базар человек пятнадцать конных Пугачёвцев. Затрубили призывные дудки, забил барабан. К всадникам со всех сторон устремился народ. Есаул Яков Сбитень выдвинулся на коне вперед и, как сбежались люди, достал из-под шапки бумагу.
— Жители города Пензы! — воззвал он, прощупывая толпу строгим взором бровастых глаз. — Прислушайтесь к манифесту отца нашего государя.
Народ обнажил головы. Есаул раздельно и зычно стал читать:
«Божиею милостью мы, Петр Третий, император и самодержец всероссийский и проч, и проч…
Объявляется по всенародное известие.
По случаю бытности с победоносной нашей армией во всех, сначала Оренбургской и Сибирской линии, местных жительствующие разного звания и чина люди, которые чувствуя долг своей присяги, желая общего спокойствия и признавая как есть за великого своего государя и верноподданными обязуясь быть рабами, сретение имели принадлежащим образом. Прочие же, особливо дворяне, не желая от своих чинов, рангу и дворянства отстать, употребляя свои злодейства, да и крестьян своих возмущая к сопротивлению нашей короне, не повинуются. За что грады и жительства их выжжены, а с оными противниками учинено по всей строгости нашего монаршего правосудия».
Настроение толпы было выжидательное, неопределенное, да и манифест показался народу не особенно понятным. Подметив это, есаул обратился к жителям попросту, как умел:
— Верьте, миряне, что к городу подходит не самозванец, как власти внушают вам, а сам истинный природный государь! Он послал нас объявить, что ежели горожане не встретят его хлебом-солью, а окажут противность, то все в городе до сущего младенца будут истреблены и город выжжен.
После этого, пригрозив нагайкой, всадники повернули коней и галопом поехали из города.
Озадаченная толпа молча смотрела вслед всадникам. Затем, как по сговору, снова повалили всем скопом к провинциальной канцелярии, куда, по набату соборной колокольни, сбежался почти весь город. Вышедшему из канцелярии на площадь секунд-майору Герасимову народ кричал:
— Защищаться нам нечем! Погибли мы… Веди нас государя встречать с хлебом-солью.
Герасимов повиновался.
Вскоре вся толпа, в сопровождении духовенства и купечества, вышла из города и в версте на возвышенном месте остановилась.
День был золотой, солнечный, и кругом было рассыпано золото: блистали богатые ризы духовенства, отливали блестками иконы, кресты, хоругви с мишурными кистями, золотились поспевшие нивы, часть хлеба уже была сжата.
Но жнецов в поле не было, золотистые нивы — сплошная пустыня. Дозревали высокие льны. Пред глазами широкая лежала даль, подернутая таинственной сизой пеленой, за которой чудилось жителям шествие грозного царя. Что-то будет, что-то будет, господи?..
Народ разбился на кучки, уселись на земле, а некоторые и прилегли — снопы в головы. Духовные лица, сняв парчовое облачение, вместе с офицерами Герасимовым, Никитиным и Чернцовым, расположились вдоль канавы, поросшей розоватой кашкой и пыреем. Священник вынул из корзины, поданной босоногим поповичем, сдобные ватрушки, с проворством стал жевать. Дьякон разломил овсяный пирог с морковной начинкой. Офицеры задымили трубками. Всюду разговоры, разговоры. Огромный жужжащий табор.
А золотое, все в пожаре солнце сияет с высоты, и нежно голубеет спокойное небо. Легкие, как бы невесомые, жаворонки утвердились в воздушном океане, словно на ветвях невидимого дерева, и, перекликаясь друг с другом переливчатыми трелями, с зари воздавали хвалу животворящему духу.
Ветра нет. Стоявшие по пригоркам мельницы сгорбились, замерли. Они, как люди, поджидают ветра с восточной стороны. С восточной стороны на присмиревшую толпу надвигается ветер ли, буря ли, а может, шествует в кротости, в благостном своем милосердии мужицкий царь.
Золотистая пыль показалась вдалеке. Ближе, ближе — и вся дорога запылила — версты на три. Глаз стал различать ехавший впереди отряд всадников.
Духовенство принялось облачаться, офицеры одергивать мундиры, подтягивать шелковые с кистями кушаки, купцы расчесывать гребнями бороды и волосы, толпа размещаться по обе стороны дороги, выдвигать наперед почтенных стариков.
Пугачёв к молчавшей толпе подъехал со свитой. Рядом с ним начальник артиллерии Федор Чумаков и адъютант Давилин.
По обычаю, приложившись ко кресту, Пугачёв устроил целование руки. С духовенством, купечеством и офицерами он милостиво шутил, а с простыми людьми вел беседу:
— Вот и царя узрели, детушки… Дарую вам жизнь безбедную. В моем царстве-государстве, ежели всемогущий господь сподобит воссесть мне на престол, тиранства вам от бар не будет. А слезы ваши вытру, только послужите мне.
— Послужим, отец наш! Будь в надеже! — радостно откликнулся народ.
— А где же воевода ваш и достальное начальство? — спросил Пугачёв.
— А воевода Всеволожский сбежал, твое величество.
Пугачёв переглянулся с Чумаковым, насупил брови.
Он согласился отобедать в самом лучшем по городу доме купца Андрея Кознова. Для пущего парада Емельян Иваныч приказал ратману купцу Мамину ехать впереди верхом. Толстобрюхий купец едва взгромоздился на коня, он сроду так не езживал: сидел в седле потешно: рыжая, как пламень, борода его дрожала, левая штанина вылезала из сапога, шляпа сползла на затылок, купец в страхе бормотал:
— Ой, упаду, ой, светы мои, брякнусь! — красное лицо его покрылось испариной.
Глядя на него, Пугачёв улыбался. А осмелевший народ, поспевая вприпрыжку за процессией, смеясь, кричал:
— Падай, падай скорее, Иван Павлыч, пакедова мягко!..
Однако купец при въезде в город успел-таки оправиться: распустив по груди пламенную бородищу и помахивая нагайкой, он уже покрикивал:
— Шапки долой перед государем! Шапки долой!
Но и так все были без шапок. «А бургомистр, купец Елизаров, ускоря прежде всех, — как впоследствии отметил местный летописец, — дожидался у ворот встретить злодея».
Пугачёв пригласил за стол из своих ближних только двенадцать человек.
Пищу разносили не слуги, а сами купцы с шутками и прибуатками. Бургомистр, судьи, офицеры угощали гостей. Пили за здоровье Петра Третьего, государыни Устиньи Петровны и наследника-цесаревича. Пугачёв был доволен. Он снял кафтан со звездой и остался в одной шелковой рубахе. Он заметно похудел, за собой не следил, щеки не подбривал, на висках белела седина. После сытного обеда его вдруг потянуло на пищу острую. Он велел покрошить в блюдо чесноку и луку да хорошенько протолочь, подлить конопляного масла и покрепче посолить. Ел, облизываясь и от удовольствия покрякивая. Блаженно жмурился, говорил:
— Это кушанье турецкое. К нему приобык я, как жил в укрытии у дружка моего — турецкого султана. Ась? Ну, вот, господа купцы, теперь вы да и все городские жители моими казаками называетесь. Ни подушных денег, ни рекрут с вас брать не стану. А соль я приказал раздать безденежно по три фунта на человека. А впредь торгуй солью кто хошь, запрету от моего царского имени не будет, и промышляй всякий про себя.
В это время в городе и на базаре было шумно, разгульно, весело.
Пугачёвцы выпустили из тюрьмы всех колодников, растворили питейные дома, трактиры, соляные амбары, разрешив народу пить вино и брать соль безденежно. Однако они выставили от себя надсмотрщиков, чтоб соль бралась по справедливости и вином чтоб не упивались до потери сознания.
Тем не менее многие перепились. Бродили по улицам, орали песни, ругались. Чахоточный высокий сапожник в кожаном фартуке, с ремешком на голове, совался носом по дороге, потрясал кулаком, хохотал и пьяно выкрикивал:
— Эй, народы! Дома кашу не вари, все до городу ходи! Ха-ха-ха…
Грабь богатеев!
Кое-где действительно уже зачинались драки, грабежи. Купеческие дома и ворота на запоре. Грабители перелезали заплоты, вваливались во дворы, вступали в бой с цепными, спущенными на волю собаками, приказчиками, купеческими сыновьями. Были увечья, кровь. На соборной площади толпа разбивала торговый, с красным товаром, лабаз. Пугачёвцы отогнали толпу нагайками. В одном месте священник кладбищенской церкви вышел с крестом в руках увещевать буянов, но толпа надавала ему по шее, поп едва убежал.
По улице Пугачёвцы волокли вешать усача-целовальника, однако толпа вступилась за него:
— Кормильцы, радетели! Не трог Моисея Лукича… Он человек бесхитростный, добрецкий. В долг бедноте дает…
Целовальника отпустили. От неожиданной помощи у него градом полились слезы. Толпа вдруг посунулась к проезжавшей тройке:
— Стой!
В тарантасе сидели, связанные, бледные, трое: пожилой мужчина со злыми глазами, женщина, должно быть, жена его, и сын, паренек лет тринадцати. Рядом с ямщиком и в тарантасе — четверо дюжих крестьян с топорами. Они соскочили на дорогу, зашумели:
— Получайте! Их, гадов, бар-то этих, человек двадцать ночью сбежало из города-то… А пымали одного. Это помещики Арбузиковы, самые лиходеи!
Сам-то из полицейских крючков выслужился, нахапал взяткой, хабару с живого-мертвого драл…
— Вешать!.. — заорала толпа. — Ведь к воротам…
— Братцы! Огонька бы по городу пустить!.. — кто-то выкрикнул.
Но крикуна-поджигателя живо нашли и пригрозили ему петлей.
Прислушиваясь к доносившемуся буйному шуму, Пугачёв сказал:
— Полковник Чумаков! Пойди, уйми народ…
— Да уж теперичь не унять, батюшка твое величество, — ответил Чумаков. — Пущай погуляют…
— Ну, ин ладно… Только чтоб купцов моих не забижали. А пикеты расставлены?
— Расставлены, батюшка, — почтительно сказал Чумаков. — Чичас оттудов сержант Мишкин да два есаула… Доклад чинили мне. Наши в городе пушки да порох с ядрами забирают да медные деньги на возы грузят…
— Добро, — сказал Пугачёв и вдруг, обратясь к сидевшим против него офицерам, поразил их такими словами:
— А ведомо ли вам, господа офицеры, что вожу я с собой в походах знамя голштинское? Ась? Ведь у меня было в Ранбове, где я пребывание имел, трехтысячное войско голштинцев и пешие и конные полки. Ну, так у них свои были знамена. — Обо всем этом Пугачёву удалось своевременно выведать у полковника Падурова и передавшегося ему под Оренбургом офицера Горбатова. Поэтому рассказ он вел уверенно. — А как жена моя, прелюбодейная Катерина, сговорившись с великими вельможами да с жеребцами Орловыми, лишила меня престола, все оные знамена были Сенатом схоронены в кованый сундук до моего возвращения на престол. А сын мой, наследник Павел Петрович, как пришел в возраст, так отца-то своего пожалел. Пожалел, детушки, дай бог ему здоровья! — Пугачёв перекрестился.
— И с доверенным человеком прислал мне тайно одно знамя при грамоте, писанной золотыми литерами. Давилин! Покажи господам офицерам знамя мое.
Дежурный Давилин принес из угла комнаты древко со свернутым знаменем, снял кожаный чехол и распустил голубое полотнище с вышитым серебряным вензелем «П III» и крупным черноперым орлом.
Пугачёв поднялся, и все три офицера, обуреваемые крайним любопытством, вскочили.
Секунд-майор Герасимов сначала побледнел, как полотно, затем вдруг налился кровью, и в глазах его потемнело. Он подумал, что теряет рассудок.
Пред ним было доподлинное императорское знамя, принадлежавшее голштинскому в Ораниенбауме воинскому отряду.
— Ну, господин майор, что скажешь?
— Ваше величество, — весь внутренне содрогаясь, ответил Герасимов, — когда я кончил шляхетский в Петербурге корпус, мне посчастливилось быть в Ораниенбауме… А вы в то время…
— Стой, майор Герасимов! Будь моим полковником…
— Низко кланяюсь вашему величеству… Не заслужил… Благодарю… государь, — заволновался, нервно замигал полнощекий, в годах, Герасимов.
— Гей, атаманы! Да и вы, люди торговые! Прислушайтесь, что полковник Герасимов толкует.
Шум и разговоры тотчас смолкли. Взоры всех направились в сторону государя. Он сел, откинул свисшие на глаза волосы, огладил бороду, кивнул офицеру. Тот, сметив, что от него требуется, громко повторил сказанное и продолжал:
— В то время, помню, вы изволили чинить смотр своим голштинским войскам. Вы тогда были молодой, без бороды. А общие черты вашего лица сохранились теми же и поныне…
— Ась? Сохранилось лицо-то мое? — радостно подбоченился Пугачёв и, приосанившись, поглядывал орлом то на Герасимова, то на атаманов с купечеством. — Слышали, господа казаки? Говори, полковник.
— И вот, как сейчас вижу перед своими глазами это голубое знамя… как сейчас… Без всякого сумления, это оно и есть.
— Как есть оно! А я, стало быть, не кто иной, как природный император Петр Федорыч Третий… Пускай-ка Михельсон с Муфелем понюхают знамя-то, чем пахнет, да носами покрутят… Ах, злодеи, ах, изменники! Ну, погоди ж!