— Ну, а скажите, Макар Иваныч, — начинала Даша, — вы верите, что батюшка победит?
   — Кто, я? Ни в жизнь не верю… — отвечал тот. — Я доподлинно знаю, что государя разобьют. А пошто? Да потому, что друженье у него дрянь-дрянью, а войско — сиволапые мужичье с кулаками. Вот теперя с турецкой войны ужо-ко какие супротив него полки будут двинуты! Пороху понюхали достаточно. А у батюшки-то что?! Тьфу, можно сказать…
   — Так зачем же вы, Макар Иваныч, погибели себе ищете?
   — Ах, барышня!.. Да говорю вам — душа требовает. Вот повоюю сколько можно — ружье у меня есть, зверолов я первеющий — а как придёт дело к неустойке, стрекача задам в Сибирь: дуй, не стой, дорога лугом!
   — Вот и мы с женихом моим думали в Сибирь, — вспомнив свой казанский разговор с Горбатовым, раздумчиво говорит Даша. — Только что там делать-то?
   — Ха! Милая вы моя барышня… В Сибири-то? Да ведь Сибирь край-то какой. Богатейший край!.. Там всего много, и все дешево. И люди там супротив здешних другие. Верный народ, вольный!.. Ни помещиков, ни купчишек, шибко душевредных. А ежели начнет который дюже забижать крестьян, у нас с ним расчет короток: нож в бок, либо шкворнем по башке.
   Так они с нами-то дела ведут с оглядкой, а вот якутов с тунгусами да бурят шибко забижают. Бегите-ка, барышня, и вы в нашу Сибирь-матушку, безбедно со своим нареченным проживете, благодарить меня будете.
   Он вынул из плисовых штанов сверкач с огнивом, закурил трубку, стал обсказывать, как расчудесно можно прожить в каком-нибудь глухом углу в тайге, в кедровнике, да чтобы речка была. Тут тебе и росчисть можно сделать под хлеб да под огород, и двух коровушек с овечками завести, пасеку устроить. Осенью ягоды, орех поспеет, рыбы за лето наловите, знай, живи — не тужи! — Ежели хотите, и я могу с вами вместях, найду себе бабу да и заживем вчетвером…
   — Ах, это было бы чудесно! — в голосе Даши послышались и радость и печаль: она знала, что в жизни редко случается так, как об этом мечтаешь, жизнь поступает с человеком подчас жестоко и бессмысленно, у жизни свои, скрытые от людей законы.
   Но так или иначе Даша несколько приободрилась и стала нетерпеливо поджидать встречи с Андреем.
 
   Пугачёв в пути был хмур и мрачен. Прав был атаман Овчинников, предрекая, что донские казаки, переметнувшиеся к государю, не надежны. Так оно и вышло. Все шестьдесят казаков, вместе со своими начальниками, один по одному скрыто из армии бежали.
   Даже победа над Саратовым не смогла прилепить их к царской армии. Уж не встречались ли они с Пугачёвым раньше, когда он был среди них простым казаком? Разумеется, могло быть и это…
   — Не я ли тебе, Петр Федорыч, говорил, что утекут от нас казачишки-то, — говорил Овчинников.
   — Правда твоя, Афанасьич, — ответил Пугачёв атаману. — А уж я ли их не ублажал: и медалями наградил, и деньгами.
   — Ничего, батюшка, не помогло, даже присягу тебе рушили. А почему? Да из богатеньких они, дорожки у них с нами разные.
   — Нагадят нам в кашу, — уныло сказал Пугачёв, — ужо-ко трепать языками учнут…
   — Нагадят, ваше величество, нагадят.
   В это время преследующие Пугачёва отряды Муфеля и графа Меллина, боясь встретиться с Пугачёвцами в открытую, остановились в пятидесяти пяти верстах от Саратова, в деревне Крюковке. Узнав, что Пугачёвцы 9 августа покинули город, оба военачальника 11 августа вступили со своими отрядами в Саратов.
   Муфель выгнал оставшихся в городе мятежников, многих из них публично повесил. Он приказал убитых самозванцем погребать по христианскому обряду, трупы же Пугачёвцев «яко непотребных извергов, вытаща по земле за ноги за город, бросить в отдаленности в яму, прикрыв землею, повешенных же злодеев отнюдь не касаться, а оставить их на позор и показание зараженным и колеблющимся разумом людям».
   14 августа пришел в Саратов полковник Михельсон, а вслед за ним приближался генерал Мансуров со своим отрядом.
   Граф Панин, недовольный действиями Муфеля и Меллина, поручил Михельсону сделать им замечания, что они не подоспели на помощь Саратову и, находясь вблизи мятежников, устрашились атаковать их.
   Тем временем Пугачёв, подаваясь на юг, полагал пробраться возле Царицына в узкий промежуток между Волгой и родным ему домом. Он совсем недавно мечтал в ночное время на берегу речушки прийти на Дон, поднять казачество и, не мешкая, выступить походом на Москву. Но теперь этих мыслей у него не осталось и в помине. Он знал определенно, что по пятам за ним гонятся правительственные отряды, а прилепившиеся к нему казаки-донцы коварно изменили ему, покинули его… Поэтому единственным желанием Пугачёва было: поднять, сколь возможно, силу донских казаков и не на Москву с ними двинуться, а на Кубань, чтобы перезимовать в тех местах. А что дальше делать — видно будет…
   Вновь и вновь, по приказу Емельяна Иваныча, летели гонцы в глубь земель Войска донского с указами царя, в которых говорилось о «злодеях-дворянах», намеревающихся ввести по всей России гнусные немецкие обычаи, изничтожить вольность казачью и прочее.
   Говоря о «борзых псах», преследующих его по приказу Екатерины, Пугачёв с ненавистью перечислял своим атаманам немцев, стоящих во главе правительственных отрядов. Он начинал с Рейнсдорпа и кончал Муфелем.
   — Рейнсдорпишка — раз, — говорил он, загибая палец на руке. — Брант — два… Кар, Грейман, Корф, Михельсон, Валленттерн… Пальцев на лапах не хватит, — столько их, псов немецких! Вроде, как ране, с Фридрихом ихним воюем…

Глава 6.
Прохиндей по следам царя. «Я — солдат». «Мужицкий царь». Заговор. Слово пастора.

1
   Долгополовская комиссия, во главе с Галаховым и Руничем, оставив Рязань и Шацк, двигалась вперед с поспешностью.
   Из официальных донесений комиссия узнала, что Пугачёв со своей армией стремится к Саратову и уже подходит к крепости Петровской, а подполковник Михельсон, преследуя Пугачёва, находится от него в ста верстах. Комиссия тотчас выехала в Арзамас, на большой Саратовский тракт, пытаясь догнать корпус Михельсона.
   Проехали Арзамас, проехали Починки с казенным конным заводом. От воеводы узнали, что несколько дней тому назад завод был Пугачёвцами разбит, кони уведены в лагерь мятежников.
   Вскоре комиссия прибыла в Саранск. Город был опустошен, частью выжжен. На соборной площади человек с полсотни жителей торговали в ларьках съестными. Прохиндей Долгополов с гусарами закупил на всю комиссию продуктов: молока, творогу, соленых рыжиков, до которых он сам был большой охотник.
   — Ну и похозяйничали же тут у вас злодеи, — сказал он продавцу, расплачиваясь с ним и стараясь, по вкоренившейся привычке, обсчитать его.
   — У-у-у, — затряс тот бородой, — что и было здеся-ка, что и было…
   Воеводу сказнили с товарищем да шестерых помещиков. Теперича от батюшки посажен у нас в Саранске свой воевода, однорукий. Мы промеж собой смеемся: мол, поди, он и хабару с нашего брата в два раза меньше будет брать, одной рукой-то.
   — Ты про батюшку лучше помалкивай, приятель, — строго сказал ему Долгополов и пальцем погрозил. — А то у нас живо плетей получишь…
   — Да ведь… по глупости это, господин хороший, — проговорил торгаш и вдруг закричал вдогонку Долгополову:
   — Стой! Эй, ты!.. Вернись! Слышь, двадцать две копейки недодал…
   Но Долгополов, как ни в чем не бывало, окруженный гусарами, ходко шагал к своим экипажам.
   Пред Галаховым стоял однорукий воевода в пестрядинном полушубке, опоясанном портупеею со шпагой. Он бывший подпоручик штатной команды.
   — В городе Саранске, ваше высокоблагородие, все благополучно, — докладывал он. — Бывший воевода убит, а город предоставлен мне…
   — Кто тебя назначил воеводой? — презрительно спросил Галахов.
   Однорукий замялся, опустил голову, исподлобья посматривал в замешательстве на Галахова.
   — Убирайся прочь! — крикнул на него Галахов. — И больше не смей называть себя воеводой… Прочь!
   — Стыдись, сукин сын! — не стерпел бросить в спину пошагавшего Пугачёвского воеводы Долгополов. И обратясь к Галахову:
   — Вот, извольте подивиться, ваше высокоблагородие, какие подлецы на свете водятся. А еще бывший офицер… Ая-яй, ая-яй… Да такого не жаль и вздернуть.
   Пока подкреплялись пищей да перепрягали лошадей, стало темнеть.
   Двинулись дальше в сумерках.
   Долгополов важно восседал в тарантасе вместе с Руничем. Ржевский купчик еще в Москве сбросил с себя измызганное казацкое платье и вырядился с форсом, по-богатому: в суконной свитке и штанах, в опойковых сапогах со скрипом, а поверх, чтоб не запылилась сряда, надевал он добротный пеньковый архалук. А что ему! У него за пазухой изрядный гаманец, набитый золотыми империалами, — подарок матушки царицы; узелок же с ценными вещами, что вручил ему князюшка Орлов, он в Москве с хорошим прибытком продал. Ну, ему покамест хватит. А впереди крупная, богатейшая получка!
   Только бы не сорвалось. «С нами бог! — мысленно восклицает, полный упованья, прохиндей. — Деньги ваши будут наши. Не впервой!»
   Не успели путники отъехать от Саранска и двадцати верст, как их захватила хмурая августовская ночь. Темно было. Временами вставало на горизонте далекое зарево, справа другое, слева третье. Огонь то разгорался, то стихал.
   С рассветом представилась путникам суровая картина опустошения.
   Казенных селений с государственными крестьянами было в этих местах очень мало, почти все села и деревни состояли в помещичьем владении, поэтому здесь порядочно-таки набедокурили восставшие. Жительства по тракту были пусты. В них оставались лишь старики да старухи с малыми ребятами. Все же остальное население, кто только мог сесть на коня, в телегу или добрым шагом идти пешком, вооружась косами, топорами, рогатинами, дубинками, присоединилось к армии «батюшки-заступника» и правилось вместе с нею.
   Было время жатвы. Кругом ширились тучные, изобильные, с наливным колосом, поля и нивы, но жнецов не было видно… Разве-разве где покажется седая голова согнувшегося с серпом деда или промелькнет среди колосьев согбенная женщина в темном повойнике на голове. Работая через силу и видя одно лишь разорение, они льют пот и соленые слезы. А над их головами безмятежно звучит песня жаворонка, последняя песня пред отлетом в теплые края. Прощай, прощай, веселая птичка! И ты покинешь стариков…
   По несжатым нивам топтался беспризорный всякий скот — коровы, овцы, свиньи — рыл, уничтожал хлеб, довершая бедствие крестьянина. Печально скиталось множество лошадей, измученных, покрытых кровавыми язвами, в которых гнездилось гниение, копошились черви. Это — изувеченные в битвах кони, брошенные армией Пугачёва или воинскими частями преследователей его.
   Иные лошади скакали на трех ногах, поддерживая на весу перебитую в боях четвертую, иные валились на бок и, судорожно подергивая ногами, скалили рот, как бы прося у проезжих смерти. Галахов дал гусарам приказ пристрелить страдающих животных.
   Вот на обочине дороги вздувшаяся туша заседланного боевого коня, возле — труп всадника, левая нога вставлена в стремя.
   — Это — башка татарская, вишь — гололобая! — закричал Долгополов, указывая пальцем.
   А несколько подальше из помятых хлебов торчат три пары ног, обутых в лапти. Всюду смердящий дух по ветерку.
   — Погоняй! — приказывает Рунич.
   Попадались опрокинутые вверх колесами телеги, одноколки, переломанная коса валяется, топор, лапоть. В канавке лежит, как боров, чугунная, какая-то кургузая пушка, без лафета. Опять труп — лицом вверх, руки раскинуты — русский бородач.
   — Видать, работка господина Михельсона, — сказал Долгополов. — Работенка чистая! Добрую выволочку дал он сволочи этой!
   Сухощекий, тщедушный Рунич спросил, высекая огонь и раскуривая трубку:
   — Ну, а что, сам-то Пугачёв храбрый, боевой?
   — Хе-хе-хе! — закатился бараньим хохотком Остафий Долгополов. — Первостатейный трус…
   — Да что вы, Остафий Трифоныч! — усомнился Рунич.
   — Да уж поверьте, ваше благородие, — возразил ему Долгополов, и маленькие глаза его ушли под лоб. — Да ведь он, злодей, во все времена пьян. Как мало-мало шум, он либо на дерево и там отсидку делает, либо в нору сигает. Смехи!
   — Позвольте, позвольте… А кто же восстание-то ведет? Ведь боже ж ты мой, сколько возмутители крепостей позабрали… Кто же это, как не Пугачёв?
   — Ха, кто! — воскликнул Долгополов. — Атаманы с есаулами, вот кто.
   Овчинников, Шигаев, еще этот изменник Падуров. Оный Падуров был даже член Большой комиссии, медаль на нем депутатская, вот какая сволочь… Ну, иным часом и я командовал, грешный человек. Осу — я брал, пригород Осу…
   — Вы? — Рунич со строгостью взглянул на своего соседа.
   Тот испугался, прикусил язык, верхняя губа его задергалась, сказал:
   — Известно, какой я командир! А, бывало, как крикну: «По коням, молодцы!» Да как вскочат все на коней… Соберу это я казаков в круг:
   «Нам, молодцы, так и так с верными правительству войсками не сладить.
   Утекай полным маршем врассыпную, пущай Михельсон мужиков крошит…»
   Рунич недоверчиво улыбался, искоса посматривая на Долгополова, затем после молчания:
   — Так как же он, пьяница и трус, армию-то в повиновении держит, Пугачёв-то?
   — Лютостью, ваше благородие, великой лютостью. Чуть что не по нем — в мешок да с камнем в воду. А был случай, он своего самого верного слугу Лысова — из-за девок спор вышел — приказал связать, раздеть-разуть да все двадцать пальцев самолично у него кинжалом отхватил с рук, с ног. — Долгополов вприщур поглядел в хмурое лицо соседа, вздохнул и продолжал:
   — Да таких злодеев от сотворения мира не было… Прямо сатана из преисподней… Ой, ты! Видя от Пугачёва одну лютость, я и подговорил атаманов — предать разбойника в руки правосудия. Он, висельник, и меня оскорблял не раз. Полбороды мне выдрал, ведь у меня борода окладистая была, и лик у меня был не то что степенный, а без хвастовства скажу — первостепенный. Куда полбороды, почитай, всю бороду оторвал, каторжник, с мясом выдернул. Уж разрешите, ваше благородие, коль скоро схватим самозванца, я ему первый в морду дам. — И, помолчав немного, вкрадчиво спросил:
   — Ваше благородие, а деньги, что на поимку выданы в Москве, у кого находятся?
   У капитана Галахова.
   — Целиком? Альбо часть у вас?
   — А вам зачем это знать, Остафий Трифоныч?
   — Как зачем, как зачем? — завертел шеей Долгополов и не знал, как половчее выкрутиться. — Мало ли что в дороге… Надо бы разделить, и я бы часть взял на сохранение. А то, оборони бог, несчастье какое, вроде нападения… Всяко бывает, ваше благородие… Господи спаси, господи… — и Долгополов стал креститься по-раскольничьи, двуперстием.
   — Вы, я вижу, Остафий Трифоныч, старозаветной веры придерживаетесь?
   — А как же! Ведь у меня во Ржеве… то бишь… это, как его… у меня в Яицком городке и молеленка в доме имеется. Ведь мы, казаки, почитай, сплошь равноапостольской старой веры…
   — Да вы родом-то откуда будете? — насторожился Рунич. — Вот вы… насчет Ржева…
   — Какой там, к свиньям, Ржев? — испугался вовсе Долгополов. — И слыхом об такой местности не слышал, не то что… Путаете вы меня, ваше благородие.
   — Гм, гм… — промычал Рунич, скосив глаза на сторону.
   Лошадки бежали ходко, ямщик — древний старец, выгорбив сухую спину, лениво помахивал кнутом, причмокивал. Впереди пылила тройка Галахова с четырьмя гусарами. Галахов плотно сидел на пуховой подушке и кожаной сумке с секретными бумагами и казной. Ложась в каком-либо селеньи спать, Галахов неукоснительно клал сумку в головы, у входной двери всю ночь несли караул с обнаженными саблями рослые гусары.
2
   Где-то пылил о ту пору по российским дорогам знаменитый генерал-поручик Александр Васильевич Суворов.
   Еще двадцать третьего июля в Петербурге от фельдмаршала П. А.
   Румянцева было получено донесение о заключении с Турцией мира. Это радостное известие внесло в умы правительственных сановников бодрость и полную надежду быстро справиться с мятежом Пугачёва.
   Тем не менее, опасаясь более всего за Москву, Екатерина вознамерилась отправить из обеих освободившихся от войны за границей армий всех генералов тех дивизий, которые постоянно квартировали в губерниях Казанской, Нижегородской и Московской.
   — Пусть каждый генерал возьмет с собою по небольшому отряду и дорогою распускает слух, что за ним идут большие войска. Надо чаять, что сие отрезвит население, — вгорячах предположила Екатерина. Но впоследствии, успокоившись, она решила отправить в помощь главнокомандующему Панину только одного генерал-поручика Суворова.
   Едет Суворов просто, не по-генеральски, в немудрой кибитке, на облучке — ямщик, а рядом с Суворовым — старый верный слуга его. Сверх потертого обыденного мундира надет на Александре Васильевиче крестьянский армяк (куплен был в дороге), на голове крестьянская же, валяная, «грешневиком», шляпа с узкими полями.
   Суворов мрачен. Молчит, поплевывает под ветер на дорогу, что-то бормочет про себя и вдруг — выкрикнет, ни к кому не обращаясь:
   — Помилуй бог! Я солдат, солдат…
   Пылит путь-дорога, тянутся скучные версты: то пашни, то болота, то пески сыпучие.
   Пустынно вокруг, сумрачно. Хотя бы какая-нибудь молодайка-баба в ярко-красном сарафане прошагала или веселая деваха с цветистым венком на голове порадовала проезжающих своей звонкоголосой песнью. Тоскливо, сумно на душе.
   Суворов подергивает плечами, по его подвижному лицу скользят сменяющиеся быстро гримасы: он то защуривает большие глаза, то широко их распахнет и снова выкрикивает резким, раздражительным голосом, будто оспаривая кого-то или стараясь убедить себя:
   — Я солдат, солдат… Приказано — выполняй…
   Ни возница, ни слуга не понимают, что странные сии выкрики означают.
   Но Суворов кричал, потому что этого требовала душа его.
   На слугу накатывает дрема. Он начинает позевывать, клевать носом.
   Дремлется и Суворову. Бельмастый мужик на облучке уныло гундосит в бороду:
 
Ай, кто пиво ва-а-арил?
Ай, кто затира-а-ал?
 
   И затем быстро-быстро, скороговоркою:
 
Варил пивушко сам бог,
Затирал святой дух,
Сама матушка сливала,
Вкупе с богом пребывала,
 
 
Святы ангелы носили,
Херувимы разносили.
Херувимы разносили,
Серафимы подносили…
 
   — Эй, там! — окликал Суворов мужика. — Из хлыстов, что ли, будешь?
   Бельмастый испуганно смолкал.
   Перед самым въездом в какую-то деревню Александр Васильевич оживился.
   Ткнул себя в грудь, снова закричал:
   — Домашний враг! Домашний враг! — и закудахтал по-куриному:
   — Ку-дах-тах-тах… Куда ты едешь, дурак? Помилуй бог, солдат, солдат я…
   Приказано…
   — Чего-с? — просыпается слуга.
   Бельмастый ямщик оборачивается на проезжающего и стеснительно ухмыляется: «Гы-гы-гы». Он видит гневно сверкающие глаза барина и тотчас же отворачивается, хлещет коренника вожжою.
   Парнишки распахнули заскрипевшие ворота чрез дорогу и, выжидательно поглядывая в лица проезжих, запросили:
   — Дяденька, дай копейку, дай грошик!
   Суворов снял с мочального лычка пять баранок, кинул их парнишкам и спросил:
   — Чего делаете, малыши? В городки, никак?
   — В городки, дядя, в городки… В рюхи…
   — А ну, примите меня. Кости поразмять…
   Белобрысый брюханчик, лет шести, в большом картузе, сдвинутом на затылок, в пестрядинной рубашонке с поясом, сказал:
   — Да тебе и палкой-то не швырнуть… Куда тебе…
   — Помилуй бог, швырну!
   Суворов сбросил армяк, мундир, шляпу, засучил рукава белейшей ярославского полотна рубахи и, приказав подводе подыматься к церкви, остался с мальчишками. Смачно чавкая баранки, ребятишки шумливо принялись ставить рюхи, разбирать палки.
   — Ты, дяденька, хватай вот эти палки-то, кои самые толстые. В них поп с дьячком играют. Да тебе, поди, и в рюхи-то не попасть, — сказал, скаля зубы, все тот же белобрысый, в большом картузе, брюханчик.
   — Молодец! Бойкай! — заулыбался Суворов, поплевал в ладони, взял самую толстую палку, отбежал к задней черте, сам себе скомандовал:
   «Целься!» Прищурился: «Пли!» — да как ахнет.
   Рюхи, словно черные галки, в разные стороны, аж завыли… Вот так саданул! Парнишки рты разинули.
   — Хох ты… — прохрипел с восхищением рыжий карапуз.
   А другой, беспортошный, в мамкиной кофте с длинными рукавами, сюсюкал:
   — Сильна-а-й… Си-и-ль-на-ай ты…
   Тут подошел к Суворову слуга с тюрючком, сказал:
   — Ваше превосходительство, не отведаете ли курочки?
   А мальчонка смахнул к затылку спустившийся на глаза картуз и говорит:
   — Нет, ты не енерал.
   — А кто же я?
   — Ты… солдат. Нешто енералы играют в рюхи? Хы!
   Суворов засмеялся:
   — А вот я играю, а когда и заморского врага бью… Бей, не робей.
   Опять прищурился на новый городок — да как ахнет! С трех палок выщелкнул все рюхи, крутнулся на одной ноге, сказал:
   — А ну, кто скорей до кибитки? А ну!
   Да как пустился вприпрыжку, всех опередил.
   — Ну, прощайте, пузаны! — говорил, залезая в кибитку. — Ямщик, а ну припусти лошадок… Как это ты распевал-то? «Херувимы разносили, серафимы подносили…» Хе-хе…
 
   Суворов вплотную приблизился к местам, охваченным восстанием.
   Брошенные деревни, сожженные поместья, неубранные нивы, беспризорный скот.
   Крестьянские обозы со всем скарбом, малые толпишки вооруженных чем попало пешеходов. Никто на Суворова не обращал внимания. В одном месте разъезд гусар повстречался, восемь человек, тоже на проезжих ни малейшего внимания.
   Но вот под вечер, возле деревеньки Забойной, Суворов наскочил на троих конных Пугачёвцев. За их плечами казацкие короткие винтовки, с левых боков — сабли. У бородача — прикрепленная к стремени пика.
   — Стой! — закричал бородач.
   И Суворов, оправив шляпу, тоже крикнул:
   — Кто такие?
   — Не твоего ума дело. Документы есть?
   Ямщик съежился от страха, старый слуга творил молитву.
   — А где нынче государь? — строгим голосом спросил Суворов.
   — Какого тебе?
   — Петра Федорыча Третьего… Один он у нас…
   — Да мы сами его, батюшку, ищем днем с огнем… Тебе пошто к нему?
   — Яицкие вы или илецкие? — не отвечая на вопрос, поднял голос Суворов.
   — Я с Яику, а эти двое оренбургские, — ответил бородач. — А нет ли у вас, проезжающие, винца либо пожрать чего?
   — Сами скудаемся в винишке-то, — торопливо отозвался слуга. — Эвот, господа казаки, на горе церковь — видите? Верст с пятнадцать отсель. Ну, так там у попа много пивов наверно. Езжайте, даст.
   — Та-а-к… — протянули казаки, из-под ладоней глядя на село.
   Бородач спросил:
   — А тебе, проезжающий, все-таки пошто государь-то занадобился?
   — Словесную радость везу ему от великого человека.
   — Каку-таку радость?
   — А это уж тайна государственная… помилуй бог. С государем с уха на ухо разговор буду иметь, — сказал Суворов, устремляя на бородача быстрый взор. — А вы, казаки, в дороге-то поостерегайтесь.
   — А што?
   — А то… Генерал Суворов сюда с воинством марширует…
   — О-о-о… — навострили казаки уши.
   — Я про Суворова слыхивал, — проговорил бородач, озираясь по сторонам. — Он в Пруссии против Фридриха воевал, он до солдата не плох был… Его, помнится, втапоры в подполковничий чин клали… А теперича, кто ж его знает, может, спортился человек, как генералом-то стал. По какой дороге идёт Суворов этот, по большаку?
   — По этой по самой… Прощевайте, казаченьки. Ямщик, а ну, пришпандорь лошадок…
   Встревоженные казаки свернули с большака на проселок, в сторону.
   Старый слуга, вытирая вспотевшее лицо, бормотал:
   — Ох, батюшка, Лександро Васильич… душенька-то вся истряслась за вас. Думал, конец пришел… Надо бы вам, батюшка, конвой с собой прихватить… Долго ль до греха… Ни за синь-порох пропадешь…
   На ночлеге, при свете огарка, Суворов записал в походной тетради:
   «Дабы избежать плена, — помилуй бог, — не стыдно мне сказать, что сей день принимал я на себя злодейское имя… Жив, жив!».
3
   Небольшой городок, что лежал на тракте за Саратовом, в великом был смятении: приближался Пугачёв.
   А давно еще начал залетать в городок тот слух, что «злодей» город за городом берет. А вот теперь, будто бы, сюда прется, в полсотне верст видели проклятое стойбище его… Что делать, как спасать животы свои?
   Торговцы закрыли свои лавки и ларьки, кто спозаранку бежал, кто решил отсиживаться дома, выискивая, где бы схорониться, когда нагрянет душегуб.
   Купцы, попы, воевода и чиновники так запугали темный люд, что городская голытьба тоже поддалась общей тревоге, говорила: «Ему, Пугачу, какая мысль падет, не утрафишь, живо на березе закачаешься»;
   В воскресный день, после литургии, по настоянию воеводы служили всенародный молебен. В соборе от молящихся ломились стены, и вся ограда полнехонька народом. Протопоп сказал прочувствованное слово, говоря, лил слезы, утирал мокрое лицо рукавом подрясника. Плакал и народ. Все опустились на колени, с усердием вопили: «Пресвятая богородица, спаси нас!»