Дивясь тому, что «враль и её персональный оскорбитель» столь резко переменил свои отношения к ней, императрица старалась объяснить это изменчивостью человеческой натуры и превратностью мира вообще. Она продолжала страшиться Петра Панина, как своего замаскировавшегося врага, но тем не менее, уступая навязчивости его брата и помня изречение Потемкина — «он прежде всего враг Пугачёву, а потом уж и тебе», императрица в конце концов решила назначить графа Петра Панина главнокомандующим. Причем, советуясь с Потемкиным, она подчинила ему только те войска, которые уже были определены для прекращения смуты или находились на театре действий, а также возложила на него право верховодить гражданским управлением лишь трех губерний: Казанской, Нижегородской и Оренбургской. Она отказалась подчинить ему Секретные комиссии и не дала полного права «живота и смерти». Напротив, зная понаслышке черты жестокости в характере Петра Панина по отношению к «черни», Екатерина в рескрипте от 29 июля 1774 года с тайным, вероятно, двоедушием писала ему:
   «Намерение наше в поручении вам от нас сего государственного дела не в том одном долженствует состоять, чтоб поражать, преследовать и истреблять злодеев, оружие против нас и верховной нашей власти восприявших, но паче в том, чтоб поелику возможно, сокращая пролитие крови заблуждающихся, возвращать их на путь исправления, чрез истребление мглы, души их помрачавшей».
   Отвергнув притязания Петра Панина на полноту власти, императрица ограничила его будущую деятельность определенными рамками закона. Подобное действие Екатерины сильно омрачило обоих братьев Паниных. Особенно не понравилось это главнокомандующему, и в его душе снова закипела злоба к порфироносной немке.
   Под команду генерала Петра Панина начали поступать воинские силы.
   Волконский передал ему отряд генерала Чорбы в 3162 человека при восьми орудиях. Остальные войска подходили к Москве или сосредоточивались в местностях, охваченных восстанием. Так, в Оренбурге, кроме крепостного гарнизона, стояли три легкие полевые команды Долгорукого; на полпути от Оренбурга по Ново-Московской дороге и в Бугульме находились отряды Юшкова и Кожина. В Башкирии, по реке Белой, от Уфы к Оренбургу, действовал отряд полковника Шепелева. Верхне-Яицкую линию защищал генерал-майор Фрейман.
   Уфа была прикрыта отрядом полковника Рылеева. Были защищены войсками города Мензелинск, Кунгур, Красноуфимск, Екатеринбург. Крупный корпус Деколонга прикрывал Сибирскую линию. После переправы Пугачёва за Волгу генерал Мансуров, оставив Яицкий городок, двинулся к Сызрани.
   Преследование Пугачёва возлагалось на Михельсона, Меллина и Муфеля. Сверх того были двинуты полки из Крыма, из-за Дона и с Кубани.
   Итак, в распоряжении главнокомандующего находились и еще должны были поступать громадные силы. Екатерина писала ему: «Противу воров столько наряжено войска, что едва ли не страшна таковая армия и соседям была».
   На самом деле, на поле действия к концу июля уже находились восемь полков пехоты, девять легких полевых команд, восемнадцать гарнизонных батальонов, восемь полков регулярной кавалерии, четыре донских полка, полк малороссийских казаков и другие более мелкие части.
   Таким образом против Емельяна Пугачёва, под конец его деятельности, была выставлена целая армия.
3
   Народная громада снова была разбита на полки, на сотни. В основу мужицких полков вошли те крестьяне, которые примкнули к Пугачёву еще до Казани и уцелели после трех казанских поражений. Формированием армии были по горло заняты все Пугачёвские военачальники. Особливым же рвением отличались офицер Горбатов, атаман Овчинников и сам Емельян Иваныч. Но все это теперь делалось на ходу, спешно и не так, как нужно бы. Некоторые молодцы купца Крохина, пожелавшие остаться с Пугачёвым, а также казанские суконщики, были причислены к полку заводских работных людей, и команду над ними, вместо плененного Белобородова, принял на себя, по вынужденному приказу Пугачёва («на безрыбье — рак рыба!»), полковник Творогов. В этот полк определились есаулами бывший секретарь Белобородова разбитной парень Верхоланцев и вновь приставший к «батюшке» литейный мастер Воскресенского завода Петр Сысоев.
   Пред отправлением армии в поход к Емельяну Иванычу приступили старшины Яицкого войска.
   — Ваше величество, батюшка, — сказали они. — Долго ль нам еще путаться зря, да проливать человеческую кровь? На наш смысел, приспело вам время, ваше величество, на Москву идти и принять престол.
   Пугачёв обещал своим приспешникам исполнить и принять их желание. И вот вскоре народная громада двинулась по направлению к Москве в расчете пройти через Нижний Новгород. Однако дело повернулось по-иному. Отойдя от Волги пятнадцать верст, Пугачёв повстречал чувашей, толпа коих, соединившись с народной армией, поведала ему, что Нижний сильно укреплен, что в городе много войска, а из Свияжска движется отряд правительственных войск.
   На военном совещании, в присутствии старшин яицкого казачества, после долгих споров было решено от похода на Нижний и Москву отказаться. Пугачёв собрал в круг всех яицких казаков, которых осталось в армии не многим более четырехсот человек, и с хитринкой объявил им:
   — Детушки! Вы чрез своих начальников звали меня на Москву. Ну, так потерпите, детушки, еще не пришло мое императорское время. Яблочко созреет, — само упадет. Вот втапоры и царь-колокол подымем и из царь-пушки вдарим по супротивнице моей Катьке. Тогда я и без вашего зова поведу вас на Москву. Теперь же, усоветовавшись с атаманами, я божьей милостью вознамерился идти на Дон, там меня знают и примут с радостью.
   Казаки поневоле с «батюшкой» согласились.
   И вот армия двинулась на юг, к Цивильску. Крестьянский манифест, в сотнях списков, далеко опередил армию. Пугачёвские люди развозили царскую грамоту по деревням, а там — сами мужики распространяли её от селения к селению. Крестьянство Чебоксарского, Козьмодемьянского и других смежных уездов, подогреваемое словами манифеста, восстало почти поголовно. Начался разгром поместий. Чуваши, вотяки, вооружившись копьями и стрелами, открыто говорили, что ждут «бачку-государя», как родного отца. Народ гуртовался в толпы, шел либо к Пугачёву, либо распылялся по уезду и начинал действовать самостоятельно. Помещики и все начальство разбежались. Оставшееся без администрации население за разъяснением разных бытовых вопросов обращалось к Пугачёву. Так, бурмистр и староста села Алферьева, Алатырского уезда, писали государю: «Ныне у нас имеется господский хлеб, лошади и скот, и что вы об оном, государь, изволите приказать? В вотчине нашей много таких, которые и пропитания у себя не имеют и просят милосердия у вас, великого государя, чтоб повелено было из господского хлеба нам дать на пропитание и осемениться» — и т. д. Таких прошений подавалось Пугачёву множество, но они, в большинстве случаев, оставались без ответа, так как Военной коллегии при армии больше не существовало и армия двигалась вперед «скорым поспешанием».
   Не задерживаясь в Цивильске и переменив под артиллерию свежих лошадей, Пугачёвцы направились к Курмышу. В дороге Пугачёв узнал, что лежащий на пути городок Ядрин хорошо укреплен и приготовился к обороне.
   — А пускай его готовится, — сказал Пугачёв, — нам недосуг воробьев ловить, ежели мы медведя брать идем.
   И Ядрин был оставлен в стороне.
   Утром 20 июля Пугачёв подходил к Курмышу. Чернь в сопровождении духовенства встретила его на берегу реки Суры. Пугачёв приказал прочесть манифест, жителей привести к присяге. Пугачёвцы забрали из воеводской канцелярии тесаки, ружья, порох инвалидной команды, а также казенные деньги. Вино было выпущено на землю, соль безденежно роздана крестьянам и чувашам. Были повешены два майора, дворянка и канцелярист. Пугачёв взял шестьдесят человек добровольно записавшихся в казаки и, пробыв в Курмыше всего пять часов, двинулся к Алатырю.
   Узнав о приближении Пугачёва, жившие в городе дворяне собрались в провинциальной канцелярии на совещание. Решили: ежели в «злодейской толпе» не более пятисот человек — защищаться, в противном случае выйти навстречу с хлебом-солью. Прапорщик инвалидной команды Сюльдяшев доложил, что по его сведениям в Пугачёвской толпе более двух тысяч народу.
   — Ну, стало быть — надо лататы задавать, — сказал воевода Белокопытов.
   В тот же день все дворяне и лица начальствующие во главе с воеводой из города скрылись.
   Возле храма на соборной площади возникла большая толпа. Проходивший Сюльдяшев спросил жителей о причине их скопища.
   — Советуемся, как спасти жизнь свою, — отвечали люди. — Начальство сбежало, оружия у нас нет, противиться нечем. Мы согласились встретить незваных гостей с хлебом-солью.
   В двух верстах от города армия остановилась лагерем. Здесь встретили Пугачёва духовенство, монахи Троицкого монастыря, купечество и прочие горожане. Тут же был и прапорщик Сюльдяшев. Обычный молебен, обычное целование руки, и Пугачёв, оставив лагерь на попечение Горбатова, в окружении свиты, духовенства и народа, под колокольный трезвон, поспешил в Алатырь. После молебна в соборе он поехал осматривать старинный, времен Ивана Грозного город, побывал в воеводском доме, найденные под колокольней деньги велел раздать народу, заехал к прапорщику Сюльдяшеву, выпил там со своими сподвижниками очищенной водки — пеннику — и приказал бургомистру раздать народу соль бесплатно, а также немедля выпустить из тюрьмы колодников.
   Вскоре нахлынула из лагеря Пугачёвская толпа, народ бросился из купеческих, «ренсковых погребов» выкатывать бочки с вином. Началась гульба, веселые песни, скандальчики и драки. Среди гуляк озабоченно шмыгала взад-вперед девочка Акулечка. «Ой, дяденьки, не пейте шибко много винища-то, ой, миленькие, не деритесь… А-то батюшка дознается, худо будет», — то здесь, то там слышался её заботливый голос. Она подавала пьяницам оброненные в драке шапки, замывала разбитые носы, либо, с детской наивностью и противореча самой себе, где-нибудь под окном выпрашивала гулякам солененькой прикусочки.
   Заметив шум и беспорядки в городе, Емельян Иваныч приказал Перфильеву бочки рубить, вино выпустить. Казаки отгоняли крестьян от вина плетками, иногда трепали за бороды. Да вообще и раньше во все времена восстания казаки относились к мужикам с высокомерием. Крестьян это обижало, они пробовали жаловаться на казаков по начальству, но отношения между сторонами не улучшались. А подобных жалоб до самого Пугачёва не доходило.
   После третьей чарки Емельян Иваныч вдруг с гневом спросил гостеприимного Сюльдяшева:
   — Ты что, подрядился, что ли, за воеводу остаться в городе? Вот я первого тебя велю сказнить.
   Сюльдяшев опустился на колени и сказал:
   — Я, ваше величество, человек шибко маленький и, не взирая, что двадцать пять лет служу, чин имею мелкий… Так где ж мне за воеводу наниматься!
   — Ну, ладно. Я тебя жалую полковником и ставлю воеводой. Рад ли?
   — Не могу служить, ваше величество, за болезнями и ранами.
   — Ничего! Я и сам в болезнях и обраненный… А вот собери-ка ты из жителей в мою армию добровольцев.
   — Ваше величество, сие уже сделано! До двухсот человек и двадцать гарнизонных солдат изъявили согласие послужить вам верою и правдою.
   — Ништо, ништо, ладно, — ответил довольный Пугачёв.
   Затем все поехали в воеводский дом, во дворе которого ожидали «батюшку» прибывшие со всего уезда еще три дня тому назад делегации крестьян. Они привезли на подводах схваченных в поместьях дворян, управителей, бурмистров, приказчиков на государев суд. Народ бежал за царем, кричал «ура». Давилин швырял в толпу медные пятаки.
   Проезжая по улицам, Пугачёв заметил Акульку: припав возле пруда на колени, девчонка старательно отмывала грязь с чьего-то сапога. А две пары сапог, смазанных дегтем, сушились на солнце. Тут же на бережку, закинув руки за голову, храпели три краснорожих воина.
   Пугачёв приостановился, позвал идущего пьяным шагом молодого казака с подбитым глазом, спросил его:
   — Где твой конь?
   — В лагере, ваше величество.
   — Как ты попал сюда, по чьему вызову? (Казак молчал, опустив взор в землю.) Кто тебе блямбу под глазом посадил?
   — Самовольно упал, ваше величество, — виновато моргая, прогугнил казак и вновь потупился.
   — А как падал, так на чей-то кулак, видать, наткнулся?.. Давилин!
   Арестовать казака. На гауптвахту!
   Затем, скликав бородача из своего конвоя, велел ему:
   — Домчи-ка ты, Гаврилов, девочку Акулечку до лагеря. Нечего ей здесь околачиваться да пьяницам сапоги мыть.
   Девчонка, находившаяся по ту сторону пруда, поднялась и не знала, бежать ли ей к батюшке или продолжать работу. Пугачёв погрозил ей пальцем и поехал дальше.
4
   Обширный воеводский двор был огражден с трех сторон надворными постройками, тут же стояли длинная, приземистая воеводская изба (канцелярия) и «каталажка» с небольшим за железной решеткой оконцем.
   В глубине двора на столбах с перекладинами вздымались две петли. На одну из виселиц налетели воробьи, пошумели, покричали, посердились, что людишки мешают им спуститься к свежему лошадиному помету, и, нахохлившись, упорхнули прочь. Тут же стояло несколько телег — оглобли вверх, лошади хрумкали свежее сено, крестьянство и дворня, прибывшие со всего уезда, поджидали выхода батюшки-царя. В каталаге отчаянные крики, визг, плач, стоны. А когда появился из воеводского дома Пугачёв, за железной решеткой все сразу смолкло, народ же закричал «ура», полетели вверх шапки.
   Пугачёв сел на обитое сафьяном богатое кресло, поставленное на площадке каменного крыльца. На ступеньках и по бокам кресла разместились казаки — сабли наголо, сзади — свита.
   Крестьян было множество. Иные забрались на крыши, на деревья. В ожидании чего-то необычного, страшного — у всех напряженные лица, кругом полная тишина.
   Пугачёв вынул белый платок, взмахнул им, приказал:
   — Ведите.
   Из каталажки и сарайчика начали выводить дворян, помещиков, управителей, приказчиков — с женщинами и детьми. Выводили долго, всех их около сотни человек. Некоторые шли бодро, иные упрямились, их подталкивали, либо волокли за шиворот. У большинства связаны руки. Их взоры сначала искали Пугачёва, затем останавливались на виселицах. Ту же возле виселиц была плаха и врубленный в нее, блестевший на заходящем солнце, отточенный топор. При виде всего этого ожидающие себе суда содрогались, лица их бледнели, женщины впадали в ужас, хватались за голову, подымали вопль и стоны, валились на колени, простирали к Пугачёву руки, без умолку кричали:
   — Пощадите! Мы не виноваты! Пощадите нас!
   Крестьяне, привезшие своих господ на суд, старались, наперекор им, перекричать дворянок и орали на них кто во что горазд. А казаки, поставленные для порядка, наскакивали на тех и на других с нагайками, во всю мочь горланили:
   — Замолчь! Замолчь! Что вы, дьяволы, как белены объелись!
   Ермилка затрубил в рожок, возле виселиц ударил барабан. Пугачёв взмахнул платком и — снова тишина. Но все кругом было, как пред грозой, напряжение усугублялось, душевная настроенность крестьянской толпы быстро накаливалась. Чувствовалась в народе назревшая жажда мщения, а в кучке приведенных на суд — обреченность.
   Внимание Пугачёва привлекал некий суетившийся мужичок. Одетый в суконную поддевку и хорошие, видимо, господские сапоги, он был невысок, сутул и сухощав, бороденка реденькая, на голове войлочная шляпа грибом. Он перебегал с места на место, что-то быстро-быстро бормотал, размахивал руками, встряхивал головой, грозил дворянам кулаком, то одного, то другого крестьянина ласково, с улыбочкой, пришлепывал по плечу ладошкой. Он напоминал собою Митьку Лысова и был Пугачёву неприятен. Да и мужики недружелюбно сторонились от него.
   И еще Пугачёв приметил стоявшего среди дворян высокого, осанистого человека. С седыми всклокоченными волосами, надменно сложив руки на груди, он стоял неподвижно, подобно каменному изваянию. Неделю тому назад он был схвачен крестьянами в своем поместье. «Я предводитель дворянства! — прикрикнул он тогда на мужиков. — И не сметь мне руки вязать!»
   И вот снова ударил барабан. Начался суд. Крестьяне выхватывали из господской толпы того или иного человека, оглашали его вины, не давали ему выговорить слова, требовали казни. Пугачёв против воли крестьян не шел, торопливо взмахивал платком, приговоренного уводили. Так было казнено шестеро мужчин, немало в своей жизни проливших слез и крови мужичьей.
   К судьбам женщин Пугачёв относился более бережно. Когда крестьяне старались обвиноватить какую-либо помещицу, Пугачёв, подозревая, что не вгорячах ли они это делают, спрашивал:
   — Неужели столь шибко барынька согрубляла вам?
   — Заодно с барином была, батюшка! — в один голос кричали мужики.
   — Может, она когда и добро вам делала, и заступалась за вас пред мужем-то своим.
   — Нет, заодно они: змей да змеиха!
   Пугачёв дергал уголком рта, будто у него болел зуб, и взмахивал платком. Ванька Бурнов подавал палачам команду. Получив чин хорунжего, он при казнях только распоряжался. Под его началом были калмык и сеитовский татарин — оба в красных рубахах.
   Непрерывный шум, крики, вопли, перебранка висели в воздухе.
   Вот вытолкнули из толпы высокую, худощавую, в белом роброне женщину.
   Черноволосая, с большими глазами, обведенными глубокими тенями, она взглянула на Пугачёва умоляюще, затем склонила на грудь голову и уже все время безучастно стояла, не шелохнувшись, с опущенными вдоль тела тонкими руками. Эта странная покорность тронула Пугачёва. Её муж — толстенький, на коротких ножках помещик, был только что повешен. И толпа крепостных его крестьян кричала:
   — Туда же и барыню!
   — Какие особливые вины на ней? — громко спросил Пугачёв.
   Тогда крестьяне начали выкрикивать её проступки перед ними. В этих выкриках Емельян Иваныч не усмотрел единодушия, а в проступках барыни чего-либо особо черного, злостного, и он шепнул Перфильеву: «Отправить её в лагерь и велишь, чтоб там выдали ей пропускной билет да отпустили на все четыре стороны». А обратясь к женщине, закричал:
   — Тебя, злодейку, я сейчас казнить не стану, а велю в свой лагерь отвести, да там допрос сниму! В моей императорской канцелярии, детушки, на нее есть бумага. Она не простая смутьянка, а государственная. Атаман Перфильев, возьми ее!
   Перфильев поспешил исполнить приказание, атаман же Овчинников, слышавший скрытные слова Пугачёва к Перфильеву, покосился неодобрительно на «батюшку», сердито прикрякнул.
   Никто из малолетних детей и даже из пришедших в юный возраст казнен не был. Да мужики и не требовали этого: «Знамо дело, ребята ни в чем не виноваты». Тут же Пугачёвым приказано было осиротевших малолеток раздать по «справным» мужикам.
   Вдруг возник во дворе шум, крик, неразбериха. Похожий на Митьку Лысова мужичок в суконной поддевке схватил за шиворот щуплого помещика с седыми длинными усами, свалил его наземль, пронзительно заорал:
   — Вот, батюшка, твое величество, он, подлюга, вашу милость всячески ругал, крестьян мытарил, в Сибирь угонял!
   — Врешь! — закричали мужики. — Чего врешь, Зуек? Наш барин добрый, до нас милостивый… Кого хошь, спроси!..
   — Ах, милостивый! — продолжал орать юркий мужичонка, наскакивая с кулаками на крестьян. — А кто старика садовника насмерть плетьми засек?
   — Ты, вот кто! — загалдели мужики, отшвыривая от себя бесновавшегося Зуйка. — Ты барский бурмистр, тебе старик садовник яблоков воровать не давал. Ты нас мытарил-то, а не барин. Царь батюшка! Он кровопиец наш, даром что мужик. А старика барина слобони, желаем жить с ним, он нам половину самолучшей земли еще в третьем годе нарезал!
   Пугачёв кивнул Ермилке. Тот подал сигнал в рожок. Стало тихо. Пугачёв приказал:
   — Бубнов! Помещика освободить, Зуйка повесить.
   — Спа-си-и-бо! — гаркнули крестьяне. — По справедливости, по-божецки!..
   Пугачёв видел, что пред ним стоят не самосильные богатые помещики, не верхи, а низы, не генералы, а капралы. Он понимал, что и наперед так будет, что все князья, «графья» и богатейшие дворяне давным-давно из своих барских гнезд сбежали — осталась мелкая рыбешка — окуньки с плотвой.
   Пугачёв почувствовал душевную усталость, томительное ощущение тоски. Во рту пересохло, ломило затылок, подергивалось правое веко. Он уже подумывал посадить вместо себя Овчинникова — пускай судит, а самому ехать в лагерь.
   Вот разве этого еще… вон того, что на манер каменного статуя стоит дубом. Должно, какой-нибудь помещик знатный. Ну, и гренадер!..
   — Подведите-ка его поближе, — приказал Емельян Иваныч. — Вот того, высокого…
   Огромный человек в генеральском поношенном кафтане со звездой и взлохмаченными седыми волосами все так же продолжал стоять, скрестив руки на груди и закусив нижнюю губу. Его придвинули к крыльцу. Он был от Пугачёва в десяти шагах и глядел в лицо его ненавистно и пронзительно.
   Пугачёв передернул плечами и спросил барина:
   — Кто ты?
   — Предводитель дворянства Сипягин, генерал-майор в отставке, — гулким голосом ответил тот и, откинув голову, выкрикнул:
   — А ты государственный преступник! Ты самозванец, похитивший имя покойного государя Петра Федорыча! Изменник ты престолу и отечеству!
   — Кто, я самозванец? Я изменник? — с немало открытым удивлением воскликнул Пугачёв, впиваясь руками в поручни заскрипевшего кресла.
   И тотчас поднялась шумная сумятица. Взвинченная толпа, заполнившая воеводский двор, разом прянула к помещику Сипягину и обрушилась на него неистовыми криками. Идорка, посланный Овчинниковым, бросился усмирять толпу.
   — Батюшка-т изменник? Ха-ха! — хохотали крестьяне. — Ты сам изменник, боров гладкий!
   — Для вас, дворян, может, он и изменник. А для крестьянства отец родной!
   — Темные вы, кроты слепые! — плеснул в кипевшую толпу, как масла в огонь, предводитель дворянства. — За кем идёте? За бродягой!
   Тут возле самого Сипягина вынырнул Идорка; лицо его было свирепо, рот кривился, бородка хохолком тряслась. А какой-то низкорослый мужичок в лаптях и в зипунишке с низко опущенной талией, скорготнув зубами, вприскочку ударил помещика в висок. Тот чуть покачнулся и вновь окаменел.
   Идорка, держа наготове сверкнувший под солнцем нож, воззрился на бачку-осударя. Пугачёв погрозил ему пальцем. Идорка, ссутулясь, снова нырнул в толпу.
   — Детушки! — крикнул Пугачёв, но его зычный зов потонул в поднявшемся содоме. Горнист проиграл в рожок, ударил барабан, крики лопнули, настала тишина, только похрюкивали запертые в хлеву поросята, да шмель гудел, виясь над Пугачёвым.
   — Детушки! — опять раздался наполненный внутренним ликованием голос государя. — Вот дворянский предводитель обзывает меня самозванцем да изменником. Я бы загнул ему словечко, да, чаю, вы лучше с ним перемолвитесь.
   — Заспокойся, отец наш, мы сами…
   И вновь закрутился голосистый вихрь, град, гром. Улица и переулок возле воеводского дома были запружены огромным людским скопищем. Во двор никого более не впускали. Любопытные лезли на заборы, деревья, даже умудрялись забраться на крышу жилища воеводы. Какой-то беспоясый, пьяный бородач, держась за печную трубу, пронзительно кричал с крыши: «Бей их, захребетников!.. Бей, бей, не жалей!»
   Ближайшие к Сипягину крестьяне, из его крепостных и дворни, встопорщились, как пред медведем лайки; беснуясь, они наскакивали на него, плевались в его сторону, потрясали кулаками. А он, осыпанный проклятиями, все так же невозмутимо стоял, окаменевший. Вот подкултыхал к нему старый солдат на деревяшке, что-то зашамкал, ударяя себя в грудь и пристукивая в землю липовой ногой. Черноволосая баба сорвала с головы платок, стегнула им барина, как плетью, завопила: «Суди тебя бог, только что кровопивец ты, кровопивец!» Сутулый, широкоплечий дядя, растолкав толпу локтями, заорал на Сипягина хриплым и страшным, как рев зверя, голосом. Он сжимал кулаки, взмахивал руками, затем, повернувшись в сторону «батюшки», отбивал ему поклон, касаясь земли концами пальцев, и, снова обратясь к барину, продолжал со свирепостью пушить его. Из-за сильного шума до Пугачёва долетели только разрозненные фразы:
   — Ха! Дворянский предводитель… В болото… В болото нас загнал!
   Хлеб не родит… Две деревни на заводы продал… На Урал-гору. А батюшка, царь-государь — наш кровный, сукин ты сын!
   — Ваше величество!.. Ваше величество!.. — надрывался в крике солдат на деревяшке. — Прикажите вздернуть его!
   — Смерть, смерть ему!.. — заорала вся толпа.
   И лишь только на момент примолкли все, ожидая знака государя, совершенно спокойный внешне предводитель, с ненавистью ткнув по направлению к Пугачёву каменной рукой, гулко заголосил:
   — Лжец он, ваш Емелька Пугачёв!
   Тут мгновенно появившийся Идорка поразил его ударом кривого ножа в грудь… Затем, уже мертвого, крестьяне подволокли барина к плахе с топором.
   Всего за этот день казнено было немало. Большинство — помещики-дворяне, остальные — управители государственных селений и господских вотчин, а также бурмистры, старосты, приказчики.