— Ишь ты! Должно, изрядно зарабатываешь?
   — Да как сказать, — ответил Осиноватиков, снимая синие очки. — Нас в семействе шестеро работников-то: я с братаном, да два сына наших, да еще отец, да дедушка, все получаем заработку в год триста двадцать пять рублей серебром, то есть, ежели расчесть, по пятнадцать копеек на день на каждого…
   — Что же, маловато тебе, ай нет? — спросил Пугачёв, прищуривая правый глаз.
   — Да нет, господин казак, — откликнулся мастер. — Оно и не так мало на поверку-то… Ведь ржаная мука пятнадцать копеек пуд, стало быть, мы по пуду на день зарабатываем, кажинный человек. А как полковник Зарубин-Чика Иван Никифорович от государя на наш завод был послан, он всем нам надбавку добрую учинил по вышнему царскому приказу.
   — Как у вас новый управитель-то, Яков Антипов-то? — спросил Пугачёв.
   — Да ничего… Только дюже строг. Правда, что не штрафует и по зубам не бьет, а требовать дело — требует.
   — Он царские антиресы блюдет, — сказал Пугачёв, — ведь, поди, ныне работаете не на купца.
   — А мы нешто не понимаем. Да мы и ране работали не худо, на Турецкую войну лили не мало пушек-то. Мы с понятием. И совесть в нас есть.
   — Ну, а скажи ты мне без утайки, мастер, раз вы, работные люди, добропорядочно живете, так почто же себе заступника народного поджидаете, избавителя?
   — А вот пошто, господин казак, слухай, — проговорил надсмотрщик, ласково коснувшись рукой колена Пугачёва. — Первым делом редкие зарабатывают, как я. А много работных людей получают по семь да по пять копеек на день. Так тут не до жиру. Что получишь, то и проешь. А взять коренного мужика. Хоша мужик и живет во множестве своем не вовсе голодно, одначе промеж крестьянства и бедности достаточно и земли у многих маловато. Только, говорю, не об этом крестьянство думушку свою думает, а думает о том, что несносные обиды ему творятся, от коих весь мир крестьянский стонет. Мужик человеком восхотел быть, вот что!
   — Верно, верно! — с горячностью воскликнул Пугачёв, а надсмотрщик продолжал:
   — Вот поэтому-то и бунты повсеместные, все крестьянство государя ждет, такожде и по заводам. Добер ли до нас, сирых, государь-то, господин казак?
   — К барам строг, к народу-труднику — милостив.
   В это время дверь распахнулась, раскачивая крутыми плечами, вошел управитель Антипов.
   — Ну-ка, плавка готова? Скоро ли выпускать?
   — Нет еще, Яков Антипыч, — сказал, подымаясь ему навстречу, надсмотрщик. — Часика этак через два…
   — Ой, ваше величество! Так вот ты где… А мы-то тебя, свет наш, ищем, — удивленно воскликнул Антипов, приметив сидевшего у стола под фонарем Емельяна Пугачёва.
   — Что?! Так это кто же будет? — перепуганно забубнил надсмотрщик, лицо его вытянулось.
   — Это владыка наш! Петр Федорыч Третий, — торжественно сказал Яков Антипов.
   Надсмотрщик суетливо подскочил к поднявшемуся Пугачёву и кувырнулся ему в ноги.
4
   На другой день рано поутру Пугачёв с Яковом Антиповым и мастером Петром Сысоевым, заседлав коней, направились на ближайшие медные рудники, верстах в пятнадцати от завода. Рудники разрабатывались здесь открытыми шахтами от 5 до 25 сажен глубиной. Пугачёв видел, как руду засыпают в большие бадьи и вздымают наверх на ручных «валках». Этот рудник иногда затопляло. Для водоотлива была устроена «водяная машина», приводимая в движение конной тягой.
   — Оные машины на Урале новшество. Твердышевы первые ввели, — говорил Антипов. — На прочих заводах медная руда из рудников идёт прямиком на завод. А у нас тут другой обряд, тоже Твердышевы завели.
   — Какой же? — спросил Пугачёв.
   — А вот вздымемся на пригорок. Оттуль видать.
   С пригорка им открылся вид на широкую поляну с площадкой посредине.
   Площадка была черна, она походила на место пожарища. Здесь производился предварительный обжиг руды в открытую, чтобы сделать её мягкой, годной к проплавке.
   — По первоначалу разжигают кострище из сушняку и в огонь руду валят, — пояснил Антипов. — Дело обжига, ваше величество, тяжелое, опасное. И работы эти зовутся «огневыми».
   — При обжиге, — сказал Петр Сысоев, — руда исходит ядовитым газом, самым зловредным для здоровья. Газ по земле стелется, и, ежели его погоняет ветерком на открытую шахту, рудничные работники с рудников бегут без оглядки… А то — смерть неминучая.
   От сернистых газов погибали не только люди, но и все живое, вплоть до птиц, пчел и растений. Весь лес, даже сосны, пихты, елки на большое пространство вокруг стояли оголенными, без листвы и хвои.
   — Когда руду здесь обожгут, — продолжал мастер, — привозят её на завод и разбивают по сортам. А крупные-то куски в толчее толкут да в мелкий порошок перемалывают. А после того заготовляют «флюс»: это известной камень, белая глина да песок. Перемешают все с дробленой медью, получится «шихт». Ну, а теперича, батюшка, поедемте не то на завод к домницам.
   Вернувшись на завод, первым делом зашли в «пробницу» — лабораторию.
   Это светлая изба, в средине пробирная печь с ручными мехами для дутья, на полках и на большом столе тиглы, пробирки, весы грубые и весы точные под стеклянным колпаком, пробирный свинец, бура, ступа для толчения проб.
   — Здеся-ка орудует немец, — пояснил Антипов, — а иным часом и Тимофей Коза.
   В углу стояло несколько четвертных бутылей с разными настойками.
   — А это вот, батюшка, сладкие наливочки. Немчура сам мастерит их.
   Бывало, зайдут сюда с Козой, да и пьют без выхода целую неделю. Немец жиреет, Коза чахнет.
   В плавильном цехе, куда вошел Пугачёв с провожатыми, было жарко.
   Каменный цех довольно просторен и достаточно высок. Вдоль одной из стен стояло в ряд пять пузатых печей, они топились дровами.
   — Мы зовем их домницы, а немец называет — крумофены, — сказал Петр Сысоев.
   Пылали три домны, а в две производилась загрузка. По особым, на столбах, выкатам подвозились на тачках к горловинам печей уголь и «флюс» с толченой медью, то есть «шихт». Высоко, почти под потолком, стоит работник, называемый «засыпка». Он покрикивает на тачечников:
   — Эй, вы, гужееды сиволапые! Шагай, шагай! А ну, надуйсь! Стой, довольно шихту! Уголь сыпь!
   Он командует загрузкой домны: пласт угля, пласт руды и флюсов, и снова пласт угля, пласт руды и флюсов. Донельзя прокоптелый, взмокший от пота «засыпка» как будто ради озорства вымазан жидким дегтем. Из трех топящихся печей наносит газом. От жары, газа, угольной и известковой пыли «засыпка» задыхается. Он не может выскочить из цеха хоть на минуту, чтобы отдышаться на свежем воздухе — его держит на месте беспрерывный ход работы. Он ковш за ковшом пьет воду, исходя чрезмерным потом. Он жалок, хил, кашляет, сплевывает копотью и кровью.
   — Слышь, Яков Антипыч, — обратился Пугачёв к управителю. — И на иных прочих заводах приглядывался я к «засыпкам»; работа их, ведаешь, из трудных трудная…
   — Верно, батюшка. Люди вредятся часто. Самый крепкий «засыпка» больше пяти лет не выдюжит: либо калека, либо на погост…
   — «Засыпке» да еще рудокопу в подземных шахтах — одна честь, — продолжал Пугачёв, от нараставшей жарищи пятясь к двери. — Я на Авзянском самолично спускался в бадье — на лычной веревке, она у них в глыбь сажен на полсотни. Люди там по штрекам да по штольням на четвереньках ползают, как звери, а руду тягают на себе вьючно, в тележке. — Он ухватил управителя за руку, пониже плеча; управитель поежился от боли. — Как воззрился я, Антипыч, на рудокопцев-то, что середь грязищи да сырости грузность на четвереньках волокут, аж на сердце у меня захолонуло. То ли люди, то ли скотинка вьючная! А заговоришь да послушаешь любого-каждого, диву даешься: что ни слово, то — золото, ей-ей… И нет, ведаешь, промежду трудников-то этих ни ссор, ни подковырок. Одна вроде бы у всех думка — как из тьмы кромешной выкрутиться. Поднялся я на свет божий из штольни ихней да и взмыслил: эх, вот бы народа какого державе нашей, да поболе!.. — Помолчав, он строго продолжал:
   — Вот что, Яков Антипыч, надлежит тебе почаще сменять «засыпок» — то этих, на другую работу ставить их. О сем, слышь-ка, строгий наказ даю тебе. А кои покалечены в работе, тех на безденежное кормление взять, навечно… Моим царским именем!
   — Сделаю, батюшка, постараюсь, — ответил Антипов.
   Пугачёв, видимо, волновался; он то засовывал руку за кушак, то одергивал чекмень, то оправлял на голове шапку. В цехе было шумно: гремели по крутым выкатам чугунные колеса тачек, шуршали сваливаемые в домны шихт и уголь. Возле домниц понаделаны холодные амбарушки, там вовсю пыхтели две пары ветродуйных кожаных мехов. Сильная струя воздуха со свистом врывалась в поддувало, в печную утробу и разжигала угли. Чрез кривошипы и колесный вал мехи приводились в движение шумевшей за стеной водою, она падала на водоемные колеса.
   Людей в цехе было десятка полтора. Бороздниками и веничками они прочищали вырытые в земляном полу небольшие ямки, соединенные между собой мелкими узкими канавками. Вскоре по ним брызнет-потечет огнежидкая, расплавленная медь. Все, вместе с Пугачёвым, надели синие очки, а рабочие и мастера — кожаные фартуки да кожаные голицы. Старший мастер проверил, правильно ли наклонен желоб от печной лещади к канавкам. Работники похватали железные лопаты. Старший еще раз подошел к одной из трех домниц, чрез слюдяной глазок всмотрелся в бушующее пламя печи, чутко прислушался к тому, как в брюхе её гудит и клокочет расплавленный металл, и поднял руку:
   — С богом, ребята! — Затем он схватил тяжелый лом, перекрестился и долбанул ломом в замазанное глиной выпускное оконце.
   — Пошла, матушка, пошла, пошла! — закричал он, ударяя второй и третий раз.
   Глиняная пробка вылетела из брюха домницы, хлынул огненный, ослепительно белый поток. Расплавленная жижа потекла по желобу вниз, в канавки, в ямки.
   Мастера и подмастерья суетились с лопатами; они направляли лаву из канавки в канавку, куда нужно. Сразу сделалось вокруг нестерпимо жарко.
   Люди в пылу работы скакали, как козлы. Фартуки затвердели, мокрые от непрерывного пота рубахи высыхали на ходу, на них выступила соленая пыль, как иней. Пугачёву показалось, что от жару у него затрещала борода, он вскинутыми ладонями заслонил лицо и попятился к выходу.
   — Готово! — прокричал старший; он снова вбил затычку в спусковой продух опустошенной домницы, велел замазать его глиной и поспешил ко второй пылавшей печи. За ним потянулись работники и подмастерья.
   — Самое главное, знать, когда медный сплав в домнице дозрел, — пояснял Пугачёву сопровождавший его Сысоев. — Знатецы нюхом чуют. Зевать уж тут не приходится, а минута в минуту чтобы. Таких мастеров-знатецов хозяева берегут, за ними даже тайный досмотр установлен, чтоб мастер не сбежал к другому заводчику да секрет свой не передал.
   Один из мастеров плавильного цеха подошел к «батюшке» и низко поклонился ему.
   На расспросы Пугачёва мастер принялся объяснять ему, что сейчас получилась черная медь, сплав меди с железом и другими металлами. А чтоб окончательно очистить сплав от ненужных примесей, медь отправляют в соседний Верхотурский завод и там будут плавить сначала в особых печах — «сплейсофенах», а затем еще раз переплавлять в штыковых горнах. Тогда получатся бруски или «штыки» чистой меди. Затем раскаленные докрасна штыки будут класть под тяжелые водяные молоты и расплющивать в «доски» весом до пятидесяти фунтов.
   Тем временем ко второй печи начали подтягивать висевший на цепях, перекинутых чрез блоки, огромный каменный ковш с двумя ручками и «рыльцем». Подошедший мастер сказал:
   — Теперича сплав не в землю станем пускать, а в тот вон ковш. Как наполнится он до краев, переведут его вон к тем глиняным формам, к опокам.
   Это для пушек болванки будут. Трое суток остывать им, а потом в сверлильный цех потянут стволину делать. Сплав этот с примесью олова — бронза.
   Пугачёв попросил напиться. Ему подали подсоленной воды.
   — Это пошто же с солью? — спросил он.
   — А чтобы жажда не столь долила, — пояснил Сысоев. — Соли-то, ишь ты, дюже много из человека от жарищи выпаривается, ну так недостачу-то и надбавляют в нутро с водичкой…
   Вышли на улицу и направились в невысокий, но довольно просторный кричный цех. Пугачёв здесь оставался недолго, ковка железа была ему знакома по другим заводам. Все-таки он посмотрел, как многопудовые молоты, приводимые в движение водой, обжимают железные крицы. И здесь стояла нестерпимая жарища. Люди с опаленными бровями и бородами, с раскрасневшимися, как бы испеченными, сухощекими лицами и слезящимися глазами ловко и проворно перехватывали клещами раскаленный добела металл, подставляли его то одним, то другим боком под молоты. От удара молотов брызгали во все стороны огненно-белые искры нагара и окалины.
   — Ну, батюшка, а вот это моя фабричка… Здеся-ка твоей царской милости пушки изготовляем, — сказал Петр Сысоев, вводя Пугачёва с Антиповым в сверлильно-обделочный цех. — Уж я тут останусь, спокину тебя, а то недосуг — работка-то не ждет.
   Мастерская рублена из пихтовых бревен, стены грязные, прокоптелые.
   Три широких застекленных окна давали нужный свет. На сверлильном станке была укреплена бронзовая стволина для пушки, над ней трудился широкоплечий мастер Павел Греков, с окладистой русой бородой и длинными волосами, схваченными чрез лоб узким ремешком. Когда Пугачёв стал приближаться к мастеру, он нажал ногой деревянный на ремнях привод, вал со стволиной заработал вхолостую.
   — Здорово, друг мой! — поприветствовал мастера Пугачёв.
   — Здрав будь на много лет, царь-государь всенародный! — гулко и внятно ответил тот, низко поклонившись.
   От крайнего окна, где был стол с раскинутым на нем чертежом, отделился немец и, неся впереди себя свой раздувшийся живот, подплыл к Пугачёву.
   — О, кайзерцар, кайзерцар! — восклицал он, пыхтя и кланяясь Пугачёву.
   — А, Карл Иваныч! Ну, как дела? Скажи-ка, сколько пушек послано мне было да голубиц с мортирами?
   — Мой — Генрих Мюллер, кайзерцар, Мюллер! — с гордостью пристукнув себя в грудь, ответил немец, и на щекастом крупном лице его проступила обида. — За пять месяц Берда отлит дванасать пушек, три мортира, два хаубиц и трех тысяч ядра, гранат.
   — Верно, а теперь?
   — Новий работать трех пушка, этта — четверти, этта — пяти, — ответил шихтмейстер Мюллер, тыча пальцем в стволину и в бронзовую болванку, которую четверо работников подымали на станок. — Шестой пушка готовый, на улочка, пытанье будет ему при вас, кайзерцар…
   — Ту пушку Коза Тимофей мастерил, по его расчислению… — сказал Антипов. — А Генрих Мюллер только помогал ему.
   — Я мастериль! Мой пушка! — снова приударил немец себе в грудь и по-злому посмотрел на Якова Антипова.
   — Ладно, учиним пробу, — проговорил Пугачёв и, обратясь к мастеру, сверлящему стволину, спросил:
   — Как таперь — без изъяна бронза-то?
   — Без изъяна, батюшка, без трещин, без раковин. Добрецкая бронза…
   — Благодарствую, — молвил Пугачёв, погладил гладкую стволину, как шею любимого коня, и, пошарив в кармане, подал бородачу золотой империал. — Ты, мастер, старайся… На-ка вот… Ни на кого иного, на себя стараешься!
 
   Новая пушка на высоком лафете стояла за чертой завода, на берегу пруда. Возле нее толпились казаки, башкирцы и прочий Пугачёвский люд. Тут же рассматривали пушку Андрей Горбатов, Чумаков, Творогов. С башкирцами, сидя на коне, беседовал о чем-то Кинзя Арсланов.
   Когда Пугачёв, сопровождаемый немцем и Антиповым, быстрой своей походкой приблизился к толпе, народ дружно обнажил головы. Антипов объяснил Пугачёву, что пушка должна пальнуть чрез завод и чрез вон тот лесок прямо в известковый сарайчик, отсюда невидимый. До сарайчика расстояние измерено межевой цепью и равняется двум верстам ста сорока саженям. Пугачёв сел на коня, вместе с Кинзей Арслановым смахал туда и, осмотрев сарайчик, вернулся. Возле сарайчика — два «глядельщика»; они схоронились за сделанным из плитняка укрытием. Пушку зарядили по указанию немца, количество пороха отмерял он сам на весах. С правого бока пушечной стволины, возле «казенной части» была приделана медная дуга в четверть окружности, разделенная на девяносто градусов. А к стволине был припаян «указатель», при подъеме и опускании дула он ходил по окружности и показывал градус подъема стволины над горизонтальной плоскостью. Немец дал наклон стволине в двадцать четыре с половиной градуса. По межевому плану местности пушка заранее была поставлена так, что она, церковь и сарайчик находились на одной прямой линии. И если взять направление выстрела через крест колокольни, а дулу пушки придать правильный уклон, то при удаче ядро должно обязательно ударить в сарайчик.
   — Можно пальять, скоро-скоро невидим цел… Дафай скоро! — скомандовал немец.
   Пушка стрельнула чрез завод, чрез крест колокольни, чрез лес. Эхо раскатилось по горам. Вот прискакал на коне «глядельщик» и сказал, что ядро «прожужжало» над их головами и пролетело выше сарайчика.
   — Да на сколько выше-то, парень? — спросил Антипов.
   — А кто ж его ведает, може на сажень, може на двадцать саженев, а може и на два лаптя… Как знать… Только что чик-в-чик не вдарило.
   Немец слушал, разинув рот, и двигал бровями. Вдруг (от пруда видно было) к управительскому дому, звеня колокольчиками, подкатила таратайка.
   Сидевший в ней человек что-то кричал и размахивал руками. Затем полез из кибитки, оборвался, упал, с усилием поднялся, посмотрел по сторонам и, завидя на берегу пруда большую толпу, пошел на нее с громкими криками.
   Весь народ устремил на него свои взоры. Кто-то в толпе сказал:
   — Да ведь это Коза прибывши… Ишь его из стороны в сторону мечет.
   Невысокий человек в черном одеянии то бежал, то шел, то частенько падал.
   — Он, он!.. Тимофей Иваныч это… — раздавалось в толпе.
   И действительно, вскоре стало все отчетливей доноситься с ветерком:
   — Я Коза! Тимофей Коза! Встречайте! Коза-дереза приехал!.. Прозвищем — Коза!.. Я Коза, а вы люди-человеки… Коза приехал!.. Я Коза! Прозвищем — Коза! — беспрерывно, как одержимый, резким и тонким голосом кричал он, приближаясь.
   Пугачёв во все глаза глядел на него, оглаживая бороду. Навстречу Козе двинулся Антипов.
   — Я Коза, Коза! — продолжал кричать тот, не переставая. — Вы люди-людишки, а я Коза! Прозвищем Коза!.. Врешь, немецкая твоя образина, я сам механикус! — взмахнул он рукой, его круто бросило в сторону, он упал.
   — Я Коза!.. Любое число… могу в зонзус и в кубус возвести. На-ка, выкуси, Мюллер!.. Ты Мюллер, а я Тимофей Коза…
   К нему подбежал Яков Антипов, поставил его на ноги, стал что-то говорить, указывая в сторону Пугачёва. И видно было, как механикус заполошно взмахнул руками, нетвердым, но торопливым шагом приблизился к пруду, сбросил с себя свитку и шляпу, припал к холодной воде на колени и суетливо стал окачивать лысую свою голову. Антипов меж тем встряхивал, чистил его свитку.
   И вот перед Пугачёвым остановился протрезвевший механикус. Он — низкорослый человек, лицо костистое, широколобое, с темными, глубоко посаженными глазами; в них светился ум и затаенная скорбь. Пугачёв с любопытным вниманием всматривался в чисто бритое, исхудавшее лицо его и хмурил брови.
   — Я Тимофей Коза, твое величество! — выкрикнул механикус и, держа шляпу под мышкой, поклонился Пугачёву. — Прости, отец… В ноги тебе не валюсь, не приобык царям кланяться земно. Цари бо царствуют, вельможи господствуют, рабы стонут-воздыхают, пресмыкаются. А я, горький, того не желаю — я сам себе царь!
   — Цари, друг мой, всякие случаются, — возразил Пугачёв, глядя в упор на механикуса. — Одни, верно, царствуют да бражничают, а есть и другие, кои труждаются и страждут.
   Механикус опустил взор в землю, лысая голова его склонилась. Пугачёв участливо спросил его:
   — Пошто пьешь, Тимофей Иваныч? Мастер ты, слыхать, отменный, а этакое погубление себе чинишь. Званье свое мараешь. А ведь ты не мал человек на белом свете…
   — Обида, обида, твое величество! — закричал Коза и закашлялся. — Убери не правду с земли, тогда брошу. Чья пушка? Моя пушка! А немец говорит — его пушка. Вот он в небо вдарил, а я в сарайчик тот, защуря глаза, влеплю.
   — Мой пушка! — брызгая слюной, закричал немец.
   — Ну, ладно, твой — так твой… — более спокойно сказал механикус. — Ты её по моим исчислениям сделал, а выдумал её я, Тимофей Коза. Полгода сидел над чертежами. Для туркской войны старался.
   — Мой пушка! — снова запальчиво воскликнул Мюллер, напирая брюхом на механикуса.
   — Царь-государь, дозволь! — отодвигаясь от немца, заголосил Коза и крикнул пушкарям:
   — А ну, ребята, заряди! — Он бросил шляпу в руки малайки-башкиренка, достал из кармана измызганную записную книжку с карандашом и спросил Антипова о расстоянии до сарайчика.
   Тимофей Коза, морща лоб и двигая бровями, делал в книжке нужные расчеты, бубнил себе под нос:
   — Я и субстракцию знаю, и что есть радикс знаю… Зензус, кубус…
   Он замолк, проверил свои исчисления, присвистнул, всмотрелся в показатель на дуге, выкрикнул:
   — Враки, немец! Траектория неверна. Двадцать три с четвертью градусов надо, а у тебя, черт некованый, двадцать четыре с половиной.
   Все с нетерпением ждали выстрела. Пугачёв, покусывая усы, прищуривал то левый, то правый глаз. Коза перевел показатель, закричал:
   — Пали!
   Ударил выстрел. Пугачёв сказал механикусу:
   — Слышь, Тимофей Иваныч. Все едино — утрафищь ты, не утрафишь ли в цель — люб ты мне. Хочешь вольной волей идти в нашу императорскую армию — иди, рад буду… Только допряма говорю тебе: пьянству положи зарок.
   — Зарекаюсь, царь-отец, зарекаюсь! Сей же день пить брошу. И в армию к тебе вступлю. Авось, мимо нареченные невесты моей путь твой предлежать будет… Я вживе её почасту вижу, она, юница непорочная, до сей поры из своего сердца не истребляет меня. И я, горький, такожде верность ей блюду и не творю блуда ниже делом, ниже помыслом своим… — Тимофей Коза говорил жарким, захлебывающимся голосом, глаза его горели безумством, испещренное морщинами желтое лицо покрылось красными пятнами.
   — Брось ты нескладицу молоть, Тимофей Иваныч, — отмахнулся Пугачёв. — Опомнись!.. Слышал я про юницу про твою, она старухой давно стала.
   — Отец! — с отчаянием закричал Коза и, скривив рот, заскорготал зубами. — Я думал, ты един поверишь мне, а ты — как все… Сказываю тебе, время не трогает ее, время над ней идёт. До днесь Таня моя в юности обретается. Да вот и сей день, как подъезжал к заводу, она сидела у лесной опушечки, вьюнок плела. «Это, говорит, Тимошенька, тебе». Вот он, вьюночик-то, вот, — механикус, тяжело, с прихлюпом, вздыхая, достал из кармана свитки небольшой венок первых полевых цветов и помаячил им перед Пугачёвым.
   — Едут, едут! — вдруг зашумела настороженная толпа.
   Не один, а оба глядельщика, настегивая лошаденок, неслись вскачь, орали:
   — Попало, попало, ядрена бабушка!.. В самую крышу брякнуло… Вдрызг разворотило!
   Пугачёв сдернул кафтан и накинул его на плечи Козы:
   — Премудрая голова у тебя, Тимофей Иваныч, — произнес он громко, и в толпе, как бы подхватив слова его, дружно закричали: «Ура, ура!» Затем он резко повернулся к Мюллеру:
   — А ты, Карл Иваныч, ежели хочешь, будь при нем подмастерьем. А не хочешь — валяй себе к своему Фридриху косолапые пушки ему лить… Понял ли?
   Немец понял и помрачнел, как ночь. Дымя трубкой и распихивая брюхом толпившийся народ, он со свирепостью покосился на Козу и грузно двинулся прочь, как медведь через чащобу.
5
   Емельян Пугачёв всем заводским людям решил сделать угощение.
   Работникам были накрыты столы в двух цехах. А в деревню Александровку Горбатов отправил расторопного секретаря коллегии Шундеева с двумя казаками устроить мужикам «царский обед с выпивкой».
   В управительский же дом были созваны все мастера и восемь наилучших подмастерьев. Тимофея Иваныча Козу всюду искали и, к великой досаде Пугачёва, не могли найти.
   Стол был накрыт пышно. У братьев Твердышевых сундуки ломились от дорогой посуды. Пугачёвские начальники и гости чинно ожидали появления государя. Среди подмастерьев выделялся исполинским ростом и богатырской статью молодой парень Миша Маленький. Плечи у него широченные, а кудрявая голова не по корпусу маловата. Рядом с ним кряжистый Чумаков казался карапузиком. Темного сукна, перехваченная цветистым кушаком поддевка парня была туго набита мускулами. В каждый подкованный сапог его могли бы поместиться по мешку крупы. Словно вылитый из чугуна, Миша Маленький давил ногами пол.
   Вскоре вышел из соседней горницы Емельян Иваныч в ленте через плечо и со звездой. Все низко поклонились ему. Тут выступил вперед мастер-сверлильщик при пушечном деле Павел Греков. У него широкое лицо в густой русой бороде и длинные, перехваченные ремешком волосы. Он взял за концы лежавшую перед ним саблю, приподнял её вровень со своими плечами и, передавая «батюшке», сказал:
   — Вот, царь-государь… Это подарочек вашей милости от нашего завода, в путь-дорожку тебе и во счастье. Прими, отец, не обессудь!
   Пугачёв взял саблю, прищурился и, рассматривая ее, заприщелкивал языком. Сабля была изумительной работы. Рукоятка в густой позолоте, ножны серебряные с золотыми насечками, с вытравленным, покрытым эмалью и чернью сложным узором. Драгоценные камни, крупные и мелкие, были вкраплены и в рукоять и в ножны.
   — Спасибо, трудники, благодарствую, — сказал растроганный Пугачёв, продолжая любоваться подарком. — Этакой сабли я ни у Фридриха Прусского, ни у турецкого султана не видывал… Чья работа?