Идя с ним по аллее, она продолжала рассказывать, сколько стало молящихся; что теперь и военные, приезжая с фронта, тоже иногда бывают в церкви, хотя еще редко. Она говорила все это так, словно Серпилин должен был непременно сочувствовать тому, что стало больше верующих.
   Серпилин вовсе не разделял ее чувств, но за наивностью, с какой их высказывала эта добрая и неумная женщина, была сила убеждения. Она говорила с ним так, словно он идет на фронт защищать не Советскую власть, а ее православную церковь, и он чувствовал, что это не составляет для нее сейчас разницы, кажется ей почти одним и тем же.
   Когда они подошли к самым воротам, она подняла на Серпилина глаза и сказала, глубоко вздохнув:
   - Мой Геннадий Николаевич до тридцати пяти лет был верующим, только в церковь не ходил, когда служил в Красной Армии. А потом, пока учился в вечернем экономическом институте на бухгалтера, стал неверующим. Но не бросать же нам было из-за этого друг друга... Как он там сейчас? С этим засыпаю; с этим просыпаюсь.
   И Серпилин, глядя на ее лицо, сделавшееся старым и несчастным, с уверенностью подумал: "Не только засыпает и просыпается с этим, а и молится, чтобы ее муж вновь обратился к богу и спасся своею верою там, в стенах фашистского ада. Ну что ж, пусть молится. Тем более если при этом еще и на танки жертвует. Молитвами - навряд ли, а силой оружия спасем".
   Он вспомнил о своем, о том, что хорошо бы на время наступления получить мехкорпус, и, наклонившись, поцеловал добрую пухлую руку женщины.
   - Вместе с вами верю, что вернется.
   Поцеловал, поднял глаза и увидел у ворот машину и около нее Баранову.
   - Не в аптеку, а прямо в операционную снеси и старшей хирургической сестре отдай, - говорила она кому-то в машине.
   Потом заметила Серпилина и подошла - высокая, в ловкой, по фигуре сшитой гимнастерке и в таких же ловких хромовых сапогах на маленьком каблучке.
   - Анестезирующие средства ездила в Москву получать, чтоб мимо носа не проехали!
   Серпилин познакомил женщин, и Баранова, коротко сказав Пикиной, что слышала от Федора Федоровича много хорошего о ее муже, приложив руку к пилотке, пошла к лечебному корпусу.
   И, лишь отойдя на двадцать шагов, обернулась и крикнула Серпилину:
   - Смотрите, не опоздайте на комиссию!
   Она была уже далеко, а Серпилин подвел Пикину к привезшей ее "эмке", которая, оказывается, ждала здесь.
   За рулем "эмки" сидел немолодой мордастый человек в прорезиненном плаще и парусиновой фуражке.
   "Может, тоже прихожанин, - усмехнулся Серпилин, открывая Пикиной дверцу машины. - А может, у ее брата своя "эмка" есть, кто их теперь знает".
   Пикина уже на ходу машины помахала ему через стекло, и он повернулся и пошел - опаздывать действительно не годилось.
   В вестибюле около вешалки стояла Баранова. Стояла и поправляла перед зеркалом волосы.
   За это время она могла успеть подняться по лестнице на второй этаж. Значит, ждала его здесь, хотела что-то сказать.
   Когда он вошел, она повернулась от зеркала, быстро пошла навстречу и, остановившись перед ним, взяла его за руку, не обращая никакого внимания на стоявшую за гардеробной стойкой и смотревшую на них санитарку.
   Она держала за руку Серпилина и стояла к нему так близко, что он видел сверху вниз, почти вплотную, ее поднятые на него глаза, ее чуть порозовевшие сейчас щеки, ее губы и подбородок.
   - Я очень хочу, - как ему показалось, чересчур громко, на весь вестибюль, сказала она своим ясным, чистым голосом, - чтобы они тебя выписали и разрешили завтра ехать, чтобы все вышло именно так, как ты хочешь. Я очень этого хочу...
   И она крепко стиснула ему руку, словно еще и этим хотела объяснить, что все это правда.
   - Иди, я сейчас приду вслед за тобой...
   13
   Не спеша одеваться в надоедавшую за целый день военную форму, Баранова ходила из угла в угол в тапочках на босу ногу, в майке и в трикотажных брюках, в которых каждое утро делала гимнастику у себя в этой комнате.
   Было семь утра. Серпилин только что ушел от нее собираться, потому что в восемь тридцать уезжал на фронт, а ей еще раньше, к восьми, надо было идти в лечебный корпус на пятиминутку.
   Когда Серпилин уходил, она, обняв его на прощание и посмотрев на его лыжный синий костюм, рассмеялась:
   - Мы с тобой как два "старичка!" Даже вспомнила сейчас, глядя на тебя, как играла когда-то в баскетбол за женскую сборную округа.
   Серпилин, как и следовало ожидать, ответил, что он-то действительно старый, а она еще молодая.
   При всем своем уме никак не мог отлепиться от глупой темы старости. Все еще не мог поверить, что ей с ним действительно хорошо. Хорошо, как молодой с молодым или как немолодой с немолодым, - неизвестно, как это назвать, главное, что хорошо.
   - Ну, на что ты мне нужен, если бы мне не было хорошо с тобой? Ну сам подумай, - сказала она ему сегодня на рассвете.
   И это правда. Хотя она всегда в своей жизни считала, что не это самое главное, но самого главного без этого тоже не было бы.
   "Вот и разбери тут, что главное и что не главное", - подумала она легко и счастливо, радуясь сознанию своей красоты, увиденной его глазами. Как будто она не знала о себе, как выглядит, две недели или месяц назад! Прекрасно знала и месяц назад, а радовалась сейчас.
   - Если бы нас с тобой не потянуло друг к другу, - сказала она ему сегодня утром, - разве ты стал бы мне рассказывать все, что рассказал про себя? И я тоже так впопыхах все выпалила, что теперь - хоть придумывай! Все вспоминаю и никак не могу вспомнить, чтобы такое еще рассказать тебе.
   Счастье делало ее смешливой, ей хотелось шутить и даже дурачиться, и несколько раз за эти дни она ловила на его лице удивленное выражение.
   Она выпаливала сразу то, что приходило в голову, а он чаще всего говорил, уже заранее решив для себя все "да" в "нет". И это значило, что им обоим еще придется привыкать к тому, что у них и разные привычки думать и разные привычки говорить.
   Вот только где и когда они будут привыкать к тому, что они разные люди и у них разные привычки...
   Он предложил ей выйти за него замуж. Она ответила, что, если он через несколько дней уедет на фронт и останется там до конца войны, а она тоже уедет и окажется на фронте совсем в другом месте, их поездка в загс никому не нужна, ни ему, ни ей. Он не новобранец, а она не барышня, с которой на всякий случай надо сочетаться браком, прежде чем уйти на действительную. Другое дело, если бы они оказались вместе на фронте; хотя любая семейная жизнь на фронте все равно несправедливость в глазах тех, кому это и присниться не может, все же люди меньше обижаются, когда начальство на фронте живет с законной женой.
   Тогда он промолчал, ничего не ответил ей.
   Ответил на другой вечер. Сказал, что думал над ее словами и не может с ней согласиться. Она должна сама понимать, как он хочет быть вместе с ней, но он никогда не считал это возможным для себя. Наоборот, считает, что этого вообще не должно быть в армии. Если бы всем, кому только возможно, давали краткие отпуска для свидания с семьями - это было бы меньшим злом для службы.
   - Это в теории, - сказала она. - А на практике не так.
   - На практике не так, - согласился он.
   - Неужели, узнав меня, ты способен думать, что я не сумела бы там, на фронте, жить рядом, не мешая тебе?
   - А я не о тебе говорю. Я о себе.
   - Что значит о себе?
   Он стал объяснять, что это значит: что на его плечах армия и что от каждой его ошибки и упущения будет зависеть жизнь людей и успех дела. Что у него, как у всякого человека, ограниченные силы и он обязан отдавать их войне и не думать на фронте ни о чем другом, в том числе и о ее безопасности...
   - О своей безопасности я бы и сама подумала, но ладно, так тому и быть! Не поеду! - перебив его, сказала она со спокойной горечью.
   Он поднял глаза так, словно она вынесла ему приговор.
   - Что смотришь на меня? - Она рассердилась, что он ее не понял. - Что я тебе такого плохого сказала? Не поеду к тебе на фронт, не буду жить с тобой под одной крышей. Начнем жить под одной крышей, когда кончится война. А сейчас поеду на фронт в другую, не в твою армию и буду писать тебе письма. Иногда длинные, а ты можешь отвечать короткими, но каждый раз.
   Он поцеловал ее руки и спросил:
   - А почему ты все-таки не хочешь...
   - Потому что это было бы глупо, бежать в загс, словно не верим друг другу. Для чего нам это нужно, пока мы не вместе?
   Как ни странно, прошло всего четыре дня и четыре ночи с тех пор, как он в первый раз остался у нее, или с тех пор, как она в первый раз оставила его у себя. Как это вышло, в конце концов не суть важно. Важно, что это было и что они оба этого хотели и сделали так, как хотели.
   Три ночи из этих четырех они были вместе, а одну у нее украло дежурство по санаторию. И они наутро встретились так, словно были в долгой разлуке.
   Да, все это будет очень трудно, хотя бы и с очень длинными письмами все равно трудно.
   Все, о чем они говорили в эти дни и ночи, и лежа в постели, и сидя друг против друга за столом, и встречаясь на дорожках в столовую или в лечебный корпус, урывками, случайно и намеренно, - все это сложилось сейчас в одно длинное объяснение друг другу: кто ты - каждый из вас. И почему вы оба каждый из вас - так нужны друг другу?
   Она, улыбнувшись, вспомнила, как они сначала путались, потому что то одному, то другому казалось странным говорить "ты".
   - При тех отношениях, которые у нас теперь с тобой сложились... сказал он в то первое утро, когда проснулся у нее.
   Эта фраза показалась ей глуповатой, и она перебила:
   - Когда "теперь"? Отношения не начинаются с этого и не кончаются этим. И, как ни смешно, иногда обходятся без этого. У нас с вами, слава богу, не обошлось. И я рада этому. Но при чем здесь "теперь"? Теперь так? А до этого как?
   Он сказал ей тогда "ты", а она ответила "вы". И усмехнулась, защищая себя от разговора, к которому не была готова. Всего за минуту до этого она сама подумала, что теперь хочет ехать вместе с ним на фронт, и это слово "теперь", которое она не произнесла, а он произнес вслух, в сущности, было ее собственным словом.
   Но он, остановленный тогда ее усмешкой, на следующий день все-таки договорил, предложил ей выйти за него замуж.
   Оказывается, это он и собирался сказать, начав с глуповатой фразы про "отношения, которые теперь сложились".
   Почти все, о чем они говорили друг с другом за эти дни, все равно или выходило из войны, или уходило в войну.
   Она знала войну. Хирург, сделавший около тысячи операций, не может не знать войны. Но как-то она сказала, что он, наверно, во много раз лучше ее знает солдатскую жизнь.
   Он сначала кивнул, а потом, будто не согласился сам с собой, сказал:
   - Вообще-то как не знать, если в августе стукнет тридцать лет службы. Знать - не знаю. Но своими глазами, как живет солдат на войне, теперь вижу реже, чем раньше. Армия - это уже не дивизия и не полк. Сколько я вижу его, солдата, до атаки, в которой он или живой останется, или умрет, или попадет к тебе на стол раненый? Минуту-две. С наблюдательного пункта, в бинокль или в перископ. Вижу: сидят в окопах, начинают по сигналу вылезать, бегут, падают, скрываются в дыму, который стоит после артподготовки. Перед боями, когда проводим рекогносцировки, ползаем на брюхе по переднему краю, выбираем место для прорыва, тут, конечно, вижу солдат и чаще и ближе, чем в другое время. Поговоришь с одним, со вторым, с третьим... Остановишься, а если надо, и задержишься, посидишь, солдаты хорошо чувствуют разницу между тем, кто действительно хочет их расспросить - узнать их настроение, их мнение о местности и противнике, и тем, кто делает это напоказ. А в разгар боев современная война оставляет командующему армией мало возможностей для прямого общения с солдатами. Если сумятица, окружение, то, что переживали раньше, - там, конечно, другое, там и сами порой оказывались на положении солдата или младшего командира. А сейчас, когда война, как говорится, вошла в свои рамки...
   Выражение "рамки" показалось ей тогда странным и даже бесчеловечным, как будто война - что-то такое, что может войти в рамки или выйти из рамок. Но то, как он ответил на ее расхожие слова про хорошее знание солдатской жизни, заставило ее снова подумать о своей все усиливающейся любви к нему; он был глубже, чем казался ей сначала.
   - А знаешь, - помолчав, сказал он, - о чем важней всего услышать солдату перед новым наступлением, когда у тебя во втором эшелоне стоит свежая дивизия и он уже понимает, для чего стоит, только дня не знает, когда начнется. Как думаешь, в чем солдат заботу о себе видит, каких слов ждет от тебя? Что и артиллерии у нас много к наступлению приготовлено, и тяжелой и самоходной, и гвардейских минометов! И что танки к нам придут! И что авиация штурмовая будет нас поддерживать, когда пойдем! Главное штурмовая. Солдат прежде всего в штурмовую авиацию верит. Говоришь ему обо всем, кто будет за его плечами, потому что перед наступлением - много ли мало будет у него за плечами - это для него вопрос жизни и смерти... А еще важней твоих слов, если сам услышит, как по ночам танки грохочут, или увидит, как тяжелая артиллерия в лесах на закрытые позиции становится. Тут безвыходная диалектика: по букве закона, для сохранения тайны, не надо, чтобы солдат все это видел и слышал, а для его настроения, наоборот, надо. - Он помолчал. - Перочинным ножом не много наоперируешь... Хотя читал в газетах, что и так приходилось. Так и мы: когда инструмента нет, какие из нас операторы? Хотя бывало, что и приходилось...
   Как-то, неожиданно зайдя к нему, еще давно, две недели назад, она застала его за книгой. На столе лежала целая груда других книг с закладками.
   - Не слишком ли много читаете, Федор Федорович? - спросила она тогда.
   - А разве это бывает, чтобы человек слишком много читал? - Он, сняв очки, посмотрел на нее. - Чтобы слишком мало человек читал - сталкивался. А чтобы слишком много... Не понял вас. Видимо, чего-то недодумываю.
   - Я говорю конкретно про вас здесь, сейчас, в санатории.
   - Конкретно - жадничаю. Многое упущено. За недостатком времени и излишком дел.
   - А что вы читаете? - спросила она. - Что вам больше всего сейчас нужно?
   - Что нужно? Военному человеку в моем положении почти все нужно. От метеорологии до психологии. Легче сказать, чего нашему брату не нужно. В идеале, конечно. А на практике... - Он положил перед ней книжку в сером потрепанном переплете. - Сейчас, например, дочитываю некоего Сикорского. Слышали про такого?
   - Строитель самолетов?
   - Нет, генерал. Воевал с нами в польскую войну, а потом был председателем первого эмигрантского польского правительства в Лондоне. А потом, когда у нас стали польские части формировать, приезжал к нам договариваться. А потом угробился над Гибралтаром. Ходят слухи, что англичане его угробили за то, что он якобы слишком далеко нам навстречу пошел. Допускаю такую возможность.
   Ей в душе не хотелось допускать такой мерзкой возможности, тем более во время войны, которую мы вместе с англичанами вели против немцев. Но она промолчала. Наверное, он знает лучше, раз говорит.
   - В тридцать четвертом году, когда в отставке был, он книгу написал "Будущая война". Вот эту. Генералы, когда они в отставке, любят книги писать. Может, и мы, когда будем в отставке, тоже начнем, - усмехнулся он. - Книга неглупая, даже умная. Десять лет назад писал в ней, что будущая война будет непохожа на войну четырнадцатого года, потому что прибавились новые факторы: большевизм и его антитезис - фашизм. И поэтому столкновение наций приобретает в этой войне политико-социальный характер, чему мы с вами четвертый год свидетели... Ну и многое другое, - он перелистнул и закрыл книгу, - уже прямо по нашей специальности. О возрождении маневра, о темпах наступления, о действиях механизированных войск... Писал, между прочим, что длят Польши сближение с Германией было бы не политической ошибкой, а самоубийством. Интересно читать, как люди оттуда, из прошлого, думают об этой войне, которая идет на твоих глазах... Тут у вас, в Архангельском, хорошая библиотека. Даже на удивление. Такое сохранилось, что и не представлял себе!
   Она потом несколько раз вспоминала этот стол с книгами, за которым он сидел, как сильно проголодавшийся человек, с маху назаказавший больше, чем может съесть. Раньше ей всегда казалось, что она много читает, а теперь, после встречи с ним, не казалось.
   Она призналась в этом, и он улыбнулся:
   - Ничего, ты моложе меня на десять лет. Еще перегонишь. Будем после войны читать: я книгу - ты две, я две - ты три.
   - А что ты думаешь делать после войны? - спросила она.
   - Как что делать? Служить до предельного возраста. Надо думать, установим его после войны. Хватит ума. Как ни обидно, но армия стареть не имеет права.
   - Ну, а все-таки ты лично, чего ты хочешь для себя после войны?
   - Меня как-то мой бывший командующий Батюк укорял: у тебя, говорит, две души на одно тело, одна строевая, а другая штабная. Близко к истине, хотя не вижу в этом беды. Штабная душа хочет по окончании войны кафедру оперативного искусства получить в академии Генерального штаба, а строевая просится округом командовать, если дадут. Кстати, куда Батюк исчез, и сам и жена? Вы, медики, все знаете - и что положено и чего не положено.
   - На этот раз не знаю, - сказала она. - Знаю только, что позавчера его в Москву вызывали, вернулся, выписался и уехал.
   - Должно быть, назначение получил. Интересно, куда его теперь?..
   Сегодня под утро, когда проснулись, она вдруг сказала ему:
   - А я знаю вашего начсанарма.
   - Генерала Нефедова?
   - Теперь генерал, а был профессор - патологоанатом. Он у нас на третьем курсе читал. И уже тогда казался всем нам немолодым.
   - А он и есть немолодой, мой одногодок, - усмехнулся Серпилин.
   - К тебе это не относится, - рассмеялась она и спросила: - А вот будет у нас с тобой ребенок, что тогда? Не подумал об этом?
   - Не подумал.
   - А зря. Я вполне на это способна, только еще сама не знаю, хочу этого или нет. Кажется, все-таки не хочу. Поздно.
   Он молчал.
   Она смутно в полутьме видела его лицо, и ей показалось, что ему странна сама мысль, что у него еще может быть дочь или сын.
   "И в самом деле это было бы странно", - подумала она не о себе и не о нем, а о своих взрослых сыновьях; подумала и улыбнулась.
   - Что ты? - спросил он.
   - Немолодым людям надо поменьше говорить о своих страстях, хотя иногда и хочется. Наверно, это смешно, если смотреть на нас со стороны.
   - А кому это надо - смотреть на нас?
   - Может, и не надо. - Она продолжала поддразнивать его. - Но ведь не запретишь. Смотрят. Люди не слепые. А моя жизнь здесь на виду. Соседка вчера утром прямо так и спросила: "Что у тебя с ним? Это серьезно?"
   - А что ты?
   - Сказала: "Еще как!" А что ж мне отнекиваться? В моем возрасте как-то и вовсе смешно. Ты не находишь?
   - Скрывать нечего. Но и говорить об этом ни с кем не хочется.
   - Я и не стала говорить. Просто ответила ей: "Да". А вот как своим сыновьям, двум взрослым людям, написать об этом, еще не придумала.
   - А ты не придумывай. Напиши, что я просил тебя выйти замуж, а ты ответила, что решишь после войны. И больше ни о чем не пиши.
   - Не сумею. Если писать, надо всю правду. И говорить тоже. Только как это сделать, как набраться храбрости?
   В самом деле, как набраться храбрости написать об этом сыновьям? Один на фронте, другой скоро поедет на фронт, а ты здесь, без них, чувствуешь себя счастливой... Как можно это написать? Хотя это и на самом деле так и хотя ничего не отнимает у них...
   "Нет, неправда. Вот тут-то и неправда. Отнимает! Хотя бы потому, что уже не только о них будешь думать и не только за их жизнь бояться. Душа все та же - одна, но уже не на двоих, а на троих. Поэтому и надо набраться храбрости, чтобы написать им".
   - Чемодан прийти тебе собрать? - спросила она. - Вашему брату обычно или жены собирают, или адъютанты, или ординарцы. Как правило, вы сами не умеете.
   - Я исключение. Умею. Когда зайдешь - буду готов. Лучше десять минут посидеть перед дорогой.
   Оставшись одна, она распахнула настежь окно. Из окна дул холодный ветер, и она подумала о том, как он будет ехать на фронт. Не растрясет ли его с отвычки на "виллисе" - все-таки пятьсот километров да объезды...
   Она одевалась, стоя у открытого окна, а в голове мелькали обрывки мыслей о нем и о себе.
   Надо попросить его не сдавать в библиотеку ту книжку Сикорского, которую он показал ей, и еще одну книжку, про которую он говорил, - о Мещерских лесах между Рязанью и Владимиром, где он родился и вырос... И пока будет пятиминутка, надо, чтобы медсестра набрала ему аптечку на дорогу...
   Она еще застегивала пуговицы на гимнастерке, а в дверь уже постучала соседка, с которой они по утрам всегда вместе шли в лечебный корпус.
   - Можно к тебе?
   - Входи.
   Вошла соседка, рентгенолог Розалия Павловна - худая, маленькая, в очках, с седыми перекрашенными волосами, которые она зачем-то стала отпускать, хотя раньше, когда она коротко стриглась, это было ей больше к лицу.
   Розалия Павловна, которую, несмотря на возраст, все звали без отчества, Розочкой, следила за собой, делала маникюр и занималась гимнастикой, а теперь вот даже отпускала волосы, по все равно, глядя на нее, казалось, что она совершенно не думает о своей внешности, такая уж она была какая-то вся нескладная, особенно в военной форме.
   - Ну, как? - спросила Розочка.
   - Давай для разнообразия помолчим.
   - Отчего ты такая грубая?
   - Я не грубая. Я неразговорчивая. Пойдем, а то опоздаем.
   Легонько подтолкнув, она пропустила соседку вперед.
   Попавшаяся им навстречу в аллее молоденькая девчонка-нянечка поздоровалась с ней с таким выражением лица, как будто тоже что-то знала. А может, только показалось: на воре шапка горит!
   Встретив нянечку, она усмехнулась тому, как и эта и другие нянечки звали их с соседкой: ее - молодой докторшей, а Розочку - старой, хотя Розочка старше не так уж намного, всего на семь лет.
   - Чего фыркаешь? - спросила Розочка.
   - Ничего, - сказала она, подумав про себя; "Вот в мне будет через семь лет - сорок семь, как Розочке, и я буду старой докторшей... Нет, я не буду... А вообще, что будет через семь лет? Разве можно сейчас представить себе, что с кем будет через семь лет?"
   И она еще раз тревожно вспомнила о своих взрослых сыновьях...
   14
   Серпилин положил поверх белья и меховой безрукавки пачку книг, которые достал по его заказу в Москве Евстигнеев, защелкнул чемодан и поглядел на часы - даже обидно, что так быстро собрался. Семь сорок. В восемь тридцать - по коням. А она придет самое раннее за десять минут до этого. Не успеет раньше. Это у них только так называется - пятиминутка.
   Оглядев комнату - не забыл ли чего, он увидел на подоконнике отпитую на треть бутылку коньяка и, покрепче вдавив в нее пробку, снова открыл чемодан и положил бутылку.
   Коньяку он выпил вечером - оскоромился по случаю неожиданного прихода Шмакова. Оказывается, Шмаков уже несколько дней лечился здесь же, рядом, в санатории. Но только вчера вечером узнал и приковылял на костылях, незадолго до отбоя.
   Просидели полтора часа за коньяком, вспоминая, как все это было тогда, в сорок первом, когда Шмакова прислали в полк комиссаром.
   Шмаков после своего ранения вернулся на кафедру экономики в Московском университете. Как был отличный человек, таким и остался. Только ноги нет, по самое некуда, до бедра, и мучается с этим - культя болит, не дает покоя. Одну операцию сделали, грозят второй.
   Шмаков приводил на память данные о военном потенциале немцев, взятые по американским источникам, - с чем начинали и с чем остаются: выходило, что, несмотря на все американские и английские бомбежки, уровень выпуска военной продукции у немцев по многим пунктам все еще не падал, а по некоторым - даже рос. Но это из последних сил. Потенциальные возможности на пределе.
   Слушая все это, Серпилин с уважением вспомнил, как еще тогда, летом сорок первого, идя из окружения, его комиссар говорил, что немцы зарываются, спешат заглотать больше, чем могут. И видел в этом их страх перед долгой войной, на которую не хватит потенциала.
   Теперь, задним числом, корень из этой задачки извлечь не так уж мудрено, но в сорок первом надо было иметь хорошую голову на плечах, чтобы при непосильной тяжести обстоятельств продолжать думать, а не просто выть от горя.
   И не в Архангельском за коньяком тогда все это говорилось, а в лесу, грызя размоченный в воде последний сухарь, у обочины дороги, по которой всю ночь с грохотом шла немецкая техника.
   "Да, это был комиссар! - подумал Серпилин, глядя на Шмакова, сидевшего напротив него, прислонив к столу костыли. - Вот уж воистину повезло мне тогда!"
   - Стою теперь почти там же, где начинали с тобой воевать.
   - Подзатянулась война, плохо немцы считали, - сказал Шмаков.
   - У нас перед войной тоже не сказать, чтоб все хорошо сосчитано было.
   - Верно, - согласился Шмаков. - С одной поправкой: их отсчет войны - с того дня, какой сами себе выбрали, признали себя готовыми. А наш вынужденный, мы с двадцать второго июня начинать свой отсчет не собирались. Надеялись, что начнется в сорок втором или даже в сорок третьем...
   - То-то и плохо.
   - Ну, это уже другая материя. Мое дело - считать. И то, что у немцев война была худо сосчитана, чем дальше, тем очевидней.
   - Вообще-то они счетоводы неплохие, - сказал Серпилин. - Только, может, те из них, которые поближе к истине считали, в свое время слова для доклада не получили? - Он посмотрел на Шмакова и подлил в рюмки коньяку. Выпьем, Сергей Николаевич.
   Ему вдруг надоел весь их умный разговор про немецкую бухгалтерию войны, потому что был на земле еще и другой счет - своим могилам на своей земле. Пока все еще на своей. Только на юге несколько румынских уездов заняли, а все остальное пока на своей. А надо к этой осени шагнуть так, чтобы уже не на своей.