Она не сразу поняла, что это - про Серпилина, который перестал смотреть на реку и пошел к своему "виллису".
   - Наговорились или нет, а отпуск кончился, продлить не могу. - Серпилин кивнул на Синцова, но обратился к Тане. - Теперь уже до Минска навряд ли увидитесь.
   И, посмотрев на нее, заметил, что она какая-то другая, чем только что была, вдруг побледневшая, как это бывает с людьми после ранения.
   - Товарищ командующий, разрешите доложить, - сказала Таня, и Серпилин, поморщившись, подумал: "Неужели после разговора с мужем о чем-нибудь личном будет просить?"
   - Ну, что у тебя?
   Но Таня, против его ожидания, торопливо, даже как-то лихорадочно быстро заговорила не о личном, а о том, о чем беспокоились в их санитарном отделе, - что это место опасно для переправы в санэпидемическом отношении: слишком много кругом разложившихся немецких трупов, могут быть заражения. Надо, пока не очистили от трупов лес и просеку, хотя бы временно перенести переправу.
   - Дело говоришь, - сказал Серпилин, - только тараторишь быстро, чувствуется, что еще не умеешь докладывать начальству. А что ж твои начальники? Почему чешутся, не доложат своего мнения?
   Таня сказала, что ее начальники готовят материал, чтобы доложить об этом сегодня же.
   - Значит, готовишь почву для их доклада? - усмехнулся Серпилин. Видимо, так и сделаем. Сами уже начали думать об этом. Спасибо за службу. Будем в Минске - увидимся. - Он снова посмотрел на Таню. - Только из медсанбата в медсанбат езди поаккуратней. Услышишь обстрел - не проскакивай, лучше в кювете перележи, целей будешь. В Сталинграде в последние дни у немцев техники еще много было, а стрелять почти нечем! А тут обстановка иная: у них в этом районе как раз склады боеприпасов. Не жалеют, наоборот, спешат побольше истратить! Бьют из лесов во все стороны. А мы от этого неприцельного огня людей теряем! - добавил он сердито, подумав уже не о Тане, а о том, что, учитывая эту особенность обстановки, передовые госпитали совсем-то уж впритык к войскам пододвигать опасно. Надо будет немного придержать медицину!
   Он сел в машину, оглянулся на Синцова, уже успевшего сесть позади, и махнул рукою Гудкову:
   - Поехали!
   Синцов, высунувшись из "виллиса", смотрел с заднего сиденья на Таню, стоявшую у дороги, на ее все уменьшавшуюся фигуру, смотрел до тех пор, пока там вдруг не притормозил какой-то закрывший ее грузовик, который она, наверно, остановила, чтобы тоже ехать сюда, за Березину, вслед за ними.
   - Все же поговорили? - не оборачиваясь, спросил Серпилин.
   - Поговорили, - сказал Синцов таким странным голосом, что Серпилин повернулся и посмотрел на него.
   Но Синцов, не справившись с голосом, успел справиться с выражением лица. И Серпилин, увидев его обыкновенное лицо и подумав: "Показалось", отвернулся и стал смотреть на дорогу.
   23
   В этот же самый день капитана медицинской службы Овсянникову ранило при исполнении служебных обязанностей.
   Обстоятельства ранения в другое время показались бы необычными, но в эти дни наступления к таким обстоятельствам уже привыкли и в медсанбатах и в госпиталях, куда то и дело попадали солдаты и офицеры, раненные во время передвижения по дорогам при стычках с выходившими из окружения группами немцев. Обстоятельства таких ранений то и дело мелькали в медицинских рапортичках, но когда Тане самой пришлось столкнуться с тем, о чем она столько слышала, все это вышло так неожиданно, что она не успела ни удивиться, ни опомниться, как уже была ранена.
   Она ехала среди бела дня на грузовике из медсанбата. Сидела в кабине с водителем, а сзади, в кузове, было восемь раненых и санитар.
   Раненный в руку и в лицо лейтенант, которого Таня хотела посадить вместо себя в кабину, отказался и ехал вместе с другими ранеными в кузове. Если бы он не заупрямился, Таня, наверно, была бы убита вместо него. И вообще все могло бы выйти иначе. Кто знает как? А в жизни все вышло очень просто и глупо. Так, во всяком случае, казалось ей самой в первые минуты после этого.
   У грузовика спустил скат, а запаски не было. Водитель сделал уже два конца - снаряды туда, раненых обратно - и не имел времени ее смонтировать. Ему пришлось снимать колесо, латать камеру и вдвоем с санитаром ставить колесо обратно. Лейтенант, раненный в руку и в лицо, сидел на заднем борту грузовика и, высовываясь из-под брезента, подавал советы. Остальные раненые сидели и лежали в кузове, под брезентом, не вылезали оттуда.
   Таня подошла к водителю и санитару. Санитар с веселым круглощеким лицом, помогавший водителю монтировать скат, оказался старым знакомым. Еще под Сталинградом, когда отбили у немцев лагерь наших военнопленных, Таня вместе с этим санитаром оказывала первую помощь оставшимся в живых и с тех пор запомнила его фамилию: Христофоров.
   Таня стояла на дороге и смотрела, как водитель и Христофоров монтируют скат, но потом, чувствуя себя бесполезной - водитель и так злился на докучавшие ему советы лейтенанта, - присела на подножку грузовика у открытой дверцы кабины. День был жаркий, дверца нагрелась от солнца, и Таня, прислонившись к ней плечом, чувствовала, какая она теплая.
   Сидела и думала о том, что теперь нужно порвать лежавшее у нее в кармане письмо. Зачем оно после того, как уже все сказала? Она вспомнила лицо Синцова и как он заслонился от ее слов своей изуродованной рукой в черной перчатке и, хотя только что перед этим курила, снова свернула цигарку. И едва свернула, как сразу раздалось несколько слившихся громких выстрелов.
   Водитель лежал плашмя на дороге около заднего колеса с гаечным ключом в руке, а из лесу на дорогу выходили немцы с винтовками.
   Может быть, потому, что у нее прямо перед глазами лежал на дороге водитель, Таня, увидев выходивших из лесу немцев, вспомнила не о маленьком трофейном "вальтере", висевшем у нее на поясе, а о немецком автомате, лежавшем сзади нее в кабине грузовика. Винтовка водителя была аккуратно приспособлена в гнездах самодельными пружинками так, чтобы ее сразу можно было выхватить из этих гнезд над ветровым стеклом. А этот лежавший на полу кабины трофейный автомат, пока ехали, несколько раз попадал Тане под ноги, и водитель объяснял ей, что и для автомата сделает удобное гнездо, только не как для винтовки - впереди, а справа, на дверце.
   Вспомнив об этом автомате, лежавшем у нее за спиной, она дернула его к себе за ремень и, так не встав, продолжая почему-то сидеть на подножке грузовика, прижала автомат к животу и дала из него очередь по немцам. Сначала длинную - по всем, а потом успела еще одну, короткую, по немцу, подбежавшему совсем близко к машине и замахнувшемуся гранатой. Не их немецкой - длинной, а какой-то другой, может быть нашей. Когда Таня дала по нему вторую короткую очередь, немец уже бросил гранату. Ей так показалось. Сначала бросил, а уже потом упал. А может, это было и не так, может, в него сначала попала ее очередь, а потом он уже не бросил, а уронил гранату под колеса машины.
   Под машиной раздался взрыв. Таню встряхнуло и сбросило с подножки. Она больно ударилась обо что-то головой и, поднимаясь с земли, еще не поняла, куда ранена: ей казалось, что в голову. Но на самом деле она просто ударилась головой и поцарапала лоб и щеку о борт грузовика, а ранена была осколком гранаты. Осколок вылетел снизу, из-под машины, пробил подножку и застрял у нее под ребром, выше почки и ниже легкого.
   Все это ей сказали уже потом, в госпитале, после операции, объясняя, что она в сорочке родилась! И, наверное, были правы, если не считать всего другого, что у нее было в жизни и о чем она знала, а они нет.
   Уже поднявшись с земли, Таня вспомнила про автомат и, нагибаясь за ним, почувствовала боль в спине, от которой чуть не упала, но все-таки подняла его. Один немец лежал совсем близко, головой к ней, тот, который бросил гранату. Два других, в которых она стреляла первой длинной очередью, лежали рядом около пня, у самой дороги. И еще один, чуть подальше, и еще дальше, в лесу, кто-то полусидел-полулежал ничком.
   Водитель по-прежнему лежал с гаечным ключом в руке, только теперь под головой у него натекла лужа крови. Тогда не было, а сейчас натекла. И с грузовика из-под борта тоже капала кровь. А борт был расщеплен - торчали отколотые белые щепки.
   Сзади, из-за грузовика, раздался выстрел. И Таня, еще прижимая к животу автомат, про который она не знала, что он уже пустой, сделала шаг вперед, посмотрела направо и увидела, что это, прислонившись плечом к заднему борту грузовика, стреляет куда-то в лес из своей винтовки Христофоров. "Наверное, вдогонку немцам", - сообразила она. И пошла к нему.
   Он увидел ее, опустил винтовку и сказал:
   - Ушли!
   У Тани было окровавленное лицо; Христофоров подумал, что она ранена в голову, и торопливо, прислонив винтовку к борту грузовика, полез за индивидуальным пакетом. Но Таня, опять почувствовав сильную боль в спине, села на корточки над лежавшим у машины водителем и, приподняв его голову, поняла, что он мертвый: пуля попала ему сзади, прямо в мозжечок. Она опустила его голову и, все еще сидя на корточках, повернулась к Христофорову, который рвал зубами обертку индивидуального пакета.
   - Посмотрите, что там, в кузове?
   И в эту минуту сзади них затормозил "студебеккер", к которому была прицеплена противотанковая пушка.
   Потом, на этом же "студебеккере", который отгонял пушку на ремонт, они добрались до госпиталя. У их грузовика от разрыва гранаты, оказывается, был расколот картер. Если б граната не попала туда, под картер, вообще неизвестно, что было бы. А как только Таню ранило одним осколком, да еще другим, пробившим снизу кузов, убило лежавшего по этому борту в беспамятстве тяжелораненого. Так в беспамятстве и добило!
   А все остальные раненые, ехавшие в кузове, оказались живы. Кроме того лейтенанта, раненного в руку и в лицо, который сидел на заднем борту и смотрел, как монтируют скат. Его немцы застрелили.
   А в Христофорова не попали. И он, схватив винтовку, которая стояла у него под рукой, прислоненная к кузову, стал стрелять в немцев и убил первым выстрелом, как потом оказалось, офицера, капитана. И Таня убила троих. И Христофоров застрелил еще одного, уже в спину, когда немцы побежали назад.
   В передовом госпитале, куда Таня и так собиралась попасть по служебным делам, а теперь попала раненая, хвалили обоих: и ее и Христофорова. Помимо того, что они действительно не растерялись, они еще были оба свои, медики. А своих в таких случаях особенно хвалят. Вроде им и воевать-то не положено по штату, а вот пришлось - и не растерялись!
   Пока Таню готовили к операции, зашел начальник госпиталя, старый военный врач, служивший еще в ту германскую войну. Она давно знала его, но побаивалась и с трудом перебарывала себя, если приходилось спорить с ним по службе из-за эвакуации раненых.
   Обычно сердитый, на этот раз он пришел такой добрый, прямо как дед-мороз, только бороды не хватало. Спрашивал, не хочет ли она перед операцией глотнуть коньячку, - у него есть! Но она не захотела.
   А потом стал говорить, что сегодня же напишет реляцию и на Христофорова и на нее.
   - Одно Красное Знамя имеешь, будет и второе! И раненых защитила и трех немцев сама лично из автомата уложила! Даже трофейное оружие освоила, не растерялась, повела из него огонь!
   Таня в ответ сказала, что она знает этот автомат, у него только отдача сильная, а так он хороший. Хотела добавить, что в своей жизни много раз и разбирала, и собирала этот автомат, и стреляла из него, когда была в партизанской бригаде. Но потом не стала говорить об этом, чтоб не вышло так, словно она не просто объясняет про автомат, а хочет еще похвастать своим прошлым, сверх того, за что ее и так сейчас все хвалят.
   Когда услышала от начальника госпиталя, что он напишет реляцию, с удовольствием подумала, как, если правда наградят, будет носить два ордена Красного Знамени. Чтобы кто-то из женщин носил два ордена Красного Знамени - она сама еще не видела. Наверно, у летчиц есть, а так не видела.
   Женщина-хирург, показывая ей после операции вынутый осколок, сказала, что у нее просто-напросто счастливое ранение: осколок не маленький, прошел бы чуть выше - порвал легкие, а чуть ниже - почку. А он словно специально просунулся, чтобы ничего не задеть. Ранение надо считать средней тяжести, а могло - "сама понимаешь, что тебе объяснять", - сказала женщина-хирург и, держа пинцетом осколок, спросила:
   - Оставить тебе на память?
   - Ну его, брось, - сказала Таня.
   Женщина-хирург была та самая, у которой Таня три дня назад присутствовала на операции, когда умер на столе артиллерийский капитан, вспоминавший свою мать.
   Тогда плакала над тем капитаном, а сейчас радовалась, какое счастливое ранение у Тани.
   А Таня, еще не зная, какое у нее счастливое ранение, когда ее собирались оперировать, вспомнила про того капитана и впервые за последние дни подумала о своей матери.
   Ей сделали операцию, а голову перевязывать не стали. Ниже виска просто сорвало лоскут кожи, когда она ударилась головой о борт машины. Промыли, помазали и заклеили пластырем.
   Дали немного отдохнуть после операции и вместе с другими отправили на санитарной машине в тыл.
   За вторую половину дня она вместе с другими ранеными совершила тот путь, который так хорошо знала по своей работе у Рослякова, тот самый путь, за которым всегда следила сама, чтобы раненые на нем не задерживались.
   В том, чтобы на этом пути не было никаких проволочек, в сущности, и состояла почти вся ее служба на войне, начиная со Сталинграда. Но теперь, когда она проделывала этот путь раненой, он казался ей длиннее, чем когда она была врачом.
   Во втором эшелоне армии, в госпитале, куда она попала уже к вечеру, хорошо знакомый ей начальник отделения, прочитав историю болезни, которая теперь следовала вместе с Таней, сказал ей, что по характеру ранения хотя и с натяжкой, но можно сделать так, чтобы она застряла тут, у них, не выходя за пределы армии.
   - Не надо, - неожиданно для него сказала Таня. - Пусть как будет, так и будет.
   - Имей в виду, через полчаса повезем грузить раненых на летучку, и тогда уже... - Он не договорил, было и так ясно, что если из санитарной летучки попадешь во фронтовой госпиталь, а оттуда вывезут, как это называется у медиков, в госпитальные базы внутренних районов, то вернешься сюда не скоро, только после окончательного выздоровления.
   Начальник отделения знал про Таню, что у нее здесь, в армии, муж. Поэтому, желая сделать лучше, готов был нарушить общий порядок. И удивился, когда Таня так решительно отказалась от этого. Не понял, что отказалась именно потому, что у нее здесь, в армии, был муж.
   Сначала, после ранения, она думала о другом: радовалась, что жива, переживала за убитых, особенно за водителя машины, с которым перед этим так хорошо ехали и разговаривали, думала о себе и о том, что с ней случилось сейчас, только что. И лишь потом, после операции, уже по пути сюда, стала думать о том, что случилось с ней не сейчас, а до этого.
   Это и заставило ее сказать "пусть будет, как будет". Надо было только, сказав это, так и сделать, не передумать за то время, что еще оставалось до отхода санитарной летучки. Главное - найти в себе силы не передумать сейчас, а потом, когда уже поедешь в тыл, передумывать будет поздно.
   Господи боже мой, конечно же она и во сне не видела, что все это случится именно сегодня! И не думала об этом. И не хотела этого. А все-таки вышло так, словно подала ходатайство самой судьбе. Генералу тогда не решилась, не подала ходатайства, чтобы ее перевели отсюда в какую-нибудь другую армию, а судьбе подала. И судьба распорядилась так, как нужно, и не отняла у нее при этом жизни, а только ранила. "Ранение средней тяжести..."
   Таня с тоской вспомнила Синцова и шесть нашивок за ранения, которые были у него на гимнастерке, три - красные, три - золотые. Всего полдня назад, там, у переправы через Березину, когда он притянул ее к себе, поцеловал и хотел еще раз, а она оторвалась, сказав "неудобно", она увидела у него над правым карманом гимнастерки, прямо перед глазами, эти нашивки и даже почему-то сосчитала их в тот момент, хотя хорошо знала, что их шесть, а не пять и не семь, и знала все его ранения, за которые была каждая из этих нашивок. Не только слышала от него, а знала сама. Знала на ощупь и шрам на боку, выше третьего ребра, от первого ранения, и шрам под волосами на голове - после второго, и шрам от третьего, самого тяжелого, от которого он чуть не умер, большой, на спине - от позвоночника до бедра; все это было еще до нее, вернее, до того, как они стали вместе. А его рука - это уже потом, когда она уже была с ним.
   "Была с ним, была с ним", - беззвучно, печально повторяла она про себя.
   Таня знала, что там, на станции, где формировались и отправлялись санитарные летучки, все это время, все одиннадцать дней наступления, работала Зинаида. Ее потому туда и послали, что она как раз подходила для этого с ее громким, мужским голосом и женской неотвязной заботой о раненых. Там, на станции, на скорую руку сбивали в составы порожняк, только что освободившийся от прибывших на фронт грузов, грузили в этот порожняк заранее приготовленные нары, тюфяки, одеяла, прицепляли к составу перевязочную, кухню, вагон для медперсонала и гнали без проволочек подальше от фронта, для перегрузки в сортировочные эвакогоспитали.
   Погрузкой раненых занималась Зинаида, про которую говорили, что она лучше любого другого находит общий язык с военными железнодорожниками.
   Таня знала, что Зинаида и сегодня должна быть там, на станции снабжения, но все-таки переспросила у начальника отделения, там ли доктор Барышева.
   - Там, как всегда. Увидишь ее.
   Зинаиду там, на станции, она увидела сразу. И окликнула издали, но слишком тихо, и та не услышала и пронеслась мимо, ругаясь на ходу с каким-то капитаном.
   А второй раз увидела Зинаиду лишь в последние минуты, когда лежала уже в теплушке у двери на положенном поверх сена тюфяке; попросила положить себя поближе к двери, чтобы, когда поедут, видеть дорогу, если даже задвинут двери, смотреть хотя бы через щели.
   Таня боялась, что так и не встретится с Зинаидой, но этого не могло случиться и не случилось, потому что Зинаида обходила одну за другой все теплушки, начиная с хвоста, проверяя, как разместили раненых.
   Только что на отдельной машине провезли какого-то летчика и, подвинув других раненых, положили в теплушку. Таня услышала, как Зинаида еще издали, подходя к их теплушке, спросила:
   - Летчика положили, как я сказала?
   И кто-то ответил:
   - Все сделано, положили.
   - Ну, как? - спросила Зинаида, подходя к теплушке и обращаясь к летчику, лежавшему рядом с Таней.
   - Спасибо, - сказал летчик.
   - Выздоравливайте, - сказала Зинаида и увидела Таню, и лицо у нее было такое, словно она сейчас спросит: "А ты что тут делаешь?"
   Но удивилась она, оказывается, не тому, что Таня ранена, а тому, что лежит в этой теплушке. Она уже все впала про Таню и распорядилась, чтобы ее устроили рядом, в первый от паровоза вагон, к медикам, но кто-то что-то напутал. Зинаида выругалась и только после этого поцеловала Таню и виновато сказала, что теперь уже поздно.
   - Мне и так хорошо, - ответила Таня.
   - Здесь плечо короткое, к утру уже будете на месте, - пообещала Зинаида. И вдруг спросила: - Почему не осталась у нас в госпитале? Тебе разрешили бы.
   - Не хочу, - сказала Таня.
   Когда ее прооперировали и перевязали, на нее снова надели гимнастерку, потому что ранение позволяло это, и ее письмо, написанное Синцову, по-прежнему лежало в кармане.
   Но сейчас, после того как она была ранена, ей уже не хотелось порвать это письмо! Теперь ей казалось, что там, на переправе, все вышло так коротко, что Синцов мог не до конца понять ее. А надо, чтобы он понял все до конца, иначе ему будет еще тяжелее. Пусть лучше прочтет еще и это письмо, раз оно написано...
   - Мне уже звонили из госпиталя про тебя, у меня с ними телефон, сказала Зинаида, словно объясняя, почему ничего не расспрашивает у Тани про ее ранение. - Зря не осталась у них. Сразу же напиши мне оттуда, куда попадешь.
   - Хорошо, - сказала Таня.
   И, отстегнув пуговицу на кармане гимнастерки, вынула письмо и оттого, как вдруг трудно оказалось это сделать, почувствовала, какая она стала слабая.
   - Отдай Синцову.
   - То самое? - спросила Зинаида, хотя уже видела, что это то самое письмо. Ее поразило, что Таня хочет сейчас отправить Синцову письмо, которое написано давным-давно, когда все было по-другому, когда она еще не была ранена.
   - Отдай Синцову, - повторила Таня.
   - А что еще? Может, припишешь, хотя бы на конверте? Я дам тебе карандаш. - Зинаида стала рыться в планшетке.
   - Не надо, - сказала Таня. - Добавь на словах, что ничего серьезного, он тебе поверит.
   Зинаида, хотя ей очень не нравилось, что придется отдавать Синцову это давно написанное письмо, взяла его, не сказав больше ни слова. Только вздохнула и еще раз поцеловала Таню. Уже была дана команда отправлять состав, и сопровождавшие теплушки санитары стали изнутри закрывать двери.
   - Эй, дядя, не до конца, - сказал летчик.
   - Положено.
   - Мало что положено. Душно будет.
   И усатый санитар послушался молоденького летчика, потому что это был летчик, и закрыл дверь теплушки не до конца, и поэтому, когда теплушка тронулась, Таня еще раз увидела Зинаиду.
   Зинаида говорила с Таней так, словно ничего не случилось, а сейчас, не зная, что Таня ее видит, стояла и плакала.
   Полуоткрытая дверь теплушки протащилась мимо Зинаиды, мимо санитаров и железнодорожников, мимо только что выгруженных из этих же самых теплушек штабелей снарядов, мимо разбитой водокачки и тоже разбитой кирпичной будки с полустертой надписью "кипяток".
   Таня ехала в тыл после того, как с ней проделали все, что называется в медицинских документах "первичной обработкой". Ехала рядом с другими такими же, как и она, ранеными, лежавшими справа и слева от нее.
   Так она еще никогда не ездила. Когда-то, после первого ранения, когда ее вывозили на Большую землю, она летела. И не на санитарном У-2, а на обыкновенном, скрючившись в кабине позади летчика. А сейчас впервые в жизни ехала на летучке и тоже рядом с летчиком, только раненым.
   Таня лежала на животе - лежать так было удобнее, меньше чувствовалась боль в спине - и смотрела сквозь приоткрытую дверь теплушки на небыстро проезжавшую мимо землю.
   Земля эта была то живая, то мертвая, то снова живая. То воронки и колья с ржавой проволокой, то зеленые поля и дальний лес, и над лесом, до самого верха теплушки, во весь проем темно-синее, начинающее чернеть небо. То сброшенные с путей сгоревшие, исковерканные вагоны, разбитые путевые будки с сорванными крышами, трубы от сгоревшего жилья, то выбегающие к самой дороге курчавые березовые рощи, такие, словно нет и не было на свете никакой войны...
   Все это чем-то походило на ее собственную жизнь, вернее, на ее ощущение своей собственной жизни. Она вспомнила, как Зинаида с сомнением брала у нее это давно написанное и заклеенное письмо, и подумала, что с Зинаиды станется расклеить и прочесть его, не потому что любопытная, наоборот, она не любопытная, а потому, что считает, что всегда все делает так, как лучше. И если прочтет, может решить, что лучше не отдавать письма, и не отдаст, не зная, что он все равно уже знает.
   Таня вдруг представила себе, что она снова рядом с Синцовым, что ее не ранило и она еще в армии и они опять увиделись. И он говорит ей тем хорошо знакомым ей, особенно спокойным голосом, которым разговаривает, когда с трудом держит себя в руках: "Зачем ты мне все это сказала? Не могла подождать хотя бы, пока мы кончим наступать?" - "А когда мы кончим?" - "Не знаю когда, но когда-нибудь кончим. Не вечно же мы будем наступать..." "А как же я могла тебе этого не сказать? Я должна была сказать!" "Почему?" - "А почему я должна знать все это одна? Почему я должна, а ты нет?" - мысленно ответила она на его воображаемый вопрос, но ответила уже не в разговоре с ним, а про себя, потому что даже в воображаемом разговоре не могла ему так ответить. Могла только подумать.
   "Значит, решила уехать от меня. И что ж ты будешь делать?" - спросил он. Спросил снова вслух в том воображаемом ею разговоре.
   И она ответила ему тоже вслух, дерзко и даже грубо: "Что буду делать? Замуж выйду. Законный муж у меня убит, а тебя теперь все равно что нет. И еще раз повторила: - Замуж выйду".
   И самое странное, что не только с вызовом сказала это в том, воображаемом разговоре, но и действительно подумала сейчас об этом. Подумала серьезно и отчаянно, как о чем-то вдруг ставившем непреодолимую преграду между ней и Синцовым, спасавшем не только ее от него, но и его от нее. И после этого несколько минут лежала, уже не глядя в дверь теплушки, закрыв глаза.
   А когда снова открыла их и увидела снова выбежавшую к самой железной дороге зеленую опушку леса, подумала о себе, что все это неправда, все то, о чем она только что подумала как о спасении. Ничего этого не будет, и никакое это не спасение.
   "Я все равно буду в душе надеяться, что, если она не найдется, мы будем опять с ним. Да, буду надеяться. Ну и что? И кому какое до этого дело? Раз я сразу, когда выпишусь, попрошусь на другой фронт, в другую армию и буду отдельно от него до конца войны, совсем в другом месте, никто уже не будет иметь права требовать от меня еще чего-то. Мало ли на что я могу в душе надеяться... Раз не буду с ним, раз сама отказываюсь быть с ним - это уже будет мое дело!"
   Она вспомнила, что ее могли сегодня убить, а она осталась жива, и не только осталась жива, но вдвоем с Христофоровым спасла от смерти других людей. И растроганно подумала о себе как о человеке, только что сделавшем что-то очень хорошее и у которого поэтому у самого все должно быть хорошо. Иначе будет несправедливо.