Страница:
- Есть. Но ты мне ответь. Если бы вакансия открылась?
- Если бы да кабы, - сердито сказал Синцов. - Когда откроется, тогда и поговорим.
- Тогда поздно будет. Я здесь буду, а ты там...
- Ну, пошел бы. - Синцов остановил лошадь. - Что дальше? Зачем спросил?
- Хотел бы с тобой служить.
- Положим, и я бы хотел. Давно бы ушел из оперативного отдела, да навязываться кому-то со своей рукой неудобно. Только не вижу смысла в нашем разговоре. Заводить его при живом начальнике штаба некрасиво.
- Почему некрасиво? Что я его, под пулю, что ли, подвожу? Он сам рапорт подал, уходить хочет, мне комдив говорил.
- А почему уходить хочет? - спросил Синцов. - Кадровый офицер, по первому впечатлению человек разумный и в годах. Может, ты свой характер на нем показываешь?
- Я характер не показываю, - сказал Ильин, - но имею, это верно. А тут видишь, как сложилось: когда Туманян с полка начальником штаба в дивизию пошел, остались я и этот Насонов. Я - заместитель по строевой, он начальник штаба. Он кадровый, по званию уже подполковник, я майор и офицер доморощенный, в полку вырос. Он считал, что назначат командиром полка его, а назначили меня. Я ему ямы не копал, но раз меня назначили, значит, мне командовать, а ему подчиняться. Человек с опытом, но малоподвижный. А тут еще забрал себе в голову: почему Ильин, а не я? Из-за этой мысли все другие шарики крутиться перестали. Теперь вопрос предрешенный - уйдет. Возможно, в нашу же дивизию, заместителем по тылу. А мы с тобой, если придешь, над полком поработаем, сделаем лучшим во всей армии!
В Ильине откровенно прорвалось то молодое, задорное, двадцатичетырехлетнее, что все-таки было в нем, несмотря на его самоощущение зрелого человека.
Синцов улыбнулся:
- А может, если я в строй попрошусь, мне должность повыше дадут, чем ты сулишь? Все же год в оперативном отделе провел!
- Пошлют на большее - иди, пойму тебя.
- Пошутил. Какое там - большее! На войне всего сразу не превзойдешь: пока одного опыта набираешься, другой теряешь. Напротив, я рад твоим словам.
- Будешь возвращаться, скажи о нашем разговоре комдиву. По-свойски. Все же он тебе свояк.
- Давно было, забыто и похоронено, - сказал Синцов.
- Ну и что ж? Товарищами-то вы с ним остались? И речь не о том, чтоб с передовой - в тыл, а наоборот.
- Если обстановка позволит, скажу, - пообещал Синцов.
- Как твоя... - Ильин, подумав о Тане, было уже сказал "жена", но остановился. Чего на войне не бывает! Тогда, в Сталинграде, думали пожениться, а может, потом вышло по-другому... - Как твоя Татьяна?
- Еще в марте с фронта отправил. Девочку родила.
- Выходит, вы времени не теряли! - неловко сказал Ильин и, сознавая, что сказал неловко, покраснел.
Но Синцов даже не заметил неловкости его слов. Все, что было и до отъезда Тани и теперь, было так непросто, что, заговори он в Ильиным по душам, это потребовало бы долгих объяснений.
- А сам-то ты как?
- Живу вприглядку. На большее времени нет, - сказал Ильин. - Служба такая - полк. После войны отыграюсь, за всю войну сразу.
Несколько минут они оба молча ехали вдоль рано и густо зазеленевшей опушки леса. Весна была дождливая и теплая, и зелень в лесах была гуще, чем обычно в это время.
- Мы через эти места в июле сорок первого из окружения с Серпилиным выходили. - Синцов продолжал глядеть на опушку леса. - Когда были у тебя во втором батальоне, там, где ручей в овраг уходит, даже показалось, что как раз по этому оврагу шли тогда к большаку на Кричев.
- А что у вас о командарме слышно, вернется он, позволит здоровье? спросил Ильин. И в его вопросе вместе с человеческим сочувствием был заметен еще и оттенок того низового, солдатского равнодушия к возможности перемен там, наверху, которое невольно, само собою, рождается и редкостью встреч с большим армейским начальством и величиной дистанции от тебя до него.
- Слышно, что должен вернуться. Никаких других разговоров пока не было.
- Если вернется, ему теперь по знакомым местам наступать, это хорошо, сказал Ильин, удерживая себя от желания спросить Синцова: как считаешь, когда все же начнется?
Все равно ответить на это Синцов ему не мог, если б даже и знал: о таких вещах не говорят. А вообще-то ясно, что наступление не за горами. Ильин уже много раз планировал про себя, как это будет. После долгого стояния на передовой их дивизию, скорей всего, должны были в последний момент заменить и вывести во второй эшелон. Так уже бывало, но Ильин не хотел и думать об этом. По его плану - наоборот: фронт уплотняли справа и слева другими частями, их дивизия оказывалась на острие прорыва, а его полк - в первом эшелоне.
- В ночь на двадцать седьмое вырвались из Могилева через Днепр, а тридцатого все, кто жив остался, были уже здесь, - снова вспомнил Синцов о прошлом.
- Неплохо бы и обратно - за три дня отсюда до Могилева, - сказал Ильин. - Но пока до Днепра дойдешь - водные преграды одна за другой. И у всех, как на смех, названия бабьи: Проня, Бася, Фрося, Маруся.
Синцов улыбнулся. Фроси и Маруси - таких рек здесь не было, но Проня и Бася действительно были, и их форсированию отводилось немало места в предварительных планах, которые и так и эдак прикидывались в оперативном отделе.
Они ехали рядом и думали друг о друге. Ильин думал о том, почему Синцов не захотел говорить о своей Татьяне. Уехала и родила. Больше ни слова не сказал. Может, что не так у них? Молчит, характер имеет. Да разве без характера с такой рукой обратно на фронт попал бы? Сказал, что послан в дивизию на три дня, по дню на полк. Надо оставить ночевать у себя, а утром отправить к соседу. Заночует, тогда и поговорим. Если кто-нибудь на голову не свалится, как на прошлой неделе член Военного совета фронта.
Ильин вспомнил этот приезд, кончившийся и для него и для полка большими неприятностями, и поморщился, как от зубной боли. Было обидно до слез, что именно у тебя, в лучшем полку не только в дивизии, но и в корпусе, у тебя, с твоей привычкой жить без выволочек, в одной роте все сошлось как назло: командир роты приболел, а старшина наблудил, солдаты в боевом охранении некормленые сидели. Позор не только полку, а всей дивизии. Член Военного совета фронта понадобился - раскопать все это!
Ильин покосился на Синцова и подумал: "Интересно, знает или не знает?"
- Дошло до тебя, что у нас тут было?
- Дошло.
- А я думал, не дошло, раз не спрашиваешь.
- А что же спрашивать? Когда у хорошего командира полка такая осечка это все равно что шальная пуля. Что ж спрашивать, откуда и почему? На то и шальная.
- Насчет хорошего командира полка теперь еще подумают, - с горечью сказал Ильин. - Имели раньше мнение, что хороший, но могут и переменить.
- Если б переменили, не оставили бы на полку. Считают, что хороший, раз оставили.
- Веришь ли, - сказал Ильин, - когда все это вышло, две ночи вовсе не спал. Думал: как же так?
- Почему не верю? Раз узнал, что солдаты некормленые остались, из-за этого положено не поспать. Тем более навряд ли один маялся! Подчиненным тоже небось спать не дал?
- Не дал.
- Так и подумал, - сказал Синцов. - Думаешь, я тебя не помню? Я тебя помню.
Ильин кивнул. Он знал, что подчиненным служить с ним не легко, некоторые даже считали - тяжело. И гордился таким мнением о себе, считая это похвалой своей строгости.
Слова Синцова хотя и царапнули его по самолюбию, но понравились прямотой. Хорошо, если Синцов действительно придет в полк начальником штаба. Ершистых подчиненных, таких, что не гнутся, Ильин не боялся. Боялся тех, что гнутся. Кто перед тобой гнется, тот и перед бедой согнется. Самого упрямого из комбатов - Чугунова - Ильин, став командиром полка, сразу же выдвинул на свое место заместителем по строевой. Потому что хотя и собачился с этим человеком еще в Сталинграде, когда тот был командиром роты, но знал, что Чугунов перед немцами еще упрямей, чем перед начальством.
"Интересно, за что ему четвертый орден дали? - глядя на Синцова, думал Ильин, всегда замечавший, сколько у кого орденов. - Под Сталинградом пришел в батальон с двумя. Третий орден в приказе был, за взятого в плен генерала. А четвертый откуда?"
- Когда Звездочку получил?
- Зимой, - сказал Синцов и чему-то усмехнулся.
- Чего смеешься? - спросил Ильин.
- Да так. Даже и не светила, а потом сама с неба свалилась. Помнишь, на Слюдянке в феврале плацдарм захватили, а расширить не смогли?
- Помню.
- Послали меня в двести вторую дивизию - она уже третий день считалось, что наступает, - лично проверить, где передний край. Я на брюхе проверил. И сразу же на доклад к нашему Бойко, начальнику штаба. По моему донесению - где были, там и остались. А у него - по всем другим данным продвинулись, сколько приказано. В таких случаях известно, кому верить тому, кто по карте дальше шагнул! А перепроверить не удается. Пурга, раций не слышно, телефонную связь порвало. Бойко мне: "Отстраняю вас! Не верю, что были на переднем крае! За ложное донесение пойдете под трибунал!" И по телефону приказывает: "Соедините с прокурором". Подходит комендант штаба: "Идите со мной". Приводит в караульное помещение, приказывает сдать наган и сажает тут же в углу под охраной красноармейца.
Сижу час, сижу два. Приходит комендант, отпирает стол, возвращает наган: "Идите". - "Куда?" - "Приказано отдать вам оружие и сказать, чтоб шли к себе в оперативный отдел". А через месяц в очередном списке среди других и мне орден. Сам Бойко наградной лист написал.
- Извинился этим орденом, - сказал Ильин.
- Считаю так. Других извинений от него не слышал.
- Выходит, у вас обстановка тоже бывает злая, - сказал Ильин. - О начальнике штаба, я слышал, командир дивизии отзывался, что крут.
- Крут, когда врут. А вообще сильный начальник штаба. Справедливый и трудолюбивый. И здоровый как бык. Тоже имеет значение. И молодой. Всего на три года старше меня. С девятого. В тридцать пять лет генерал.
- Да, это рванул! - с какой-то радостной завистью сказал Ильин, наверно подумав сейчас о самом себе и о том, когда и как он сможет стать генералом.
Они продолжали ехать рядом, конь в конь, и Синцов искоса поглядывал на Ильина, маленького, худощавенького, длинноносого, цепко сидевшего на своем крупном рыжем жеребце, про которого утром сказал, что взял его у разведчиков. Как они ему морду ни заматывали, все равно жеребец ржал - не годился для разведки!
Но сейчас Синцову подумалось, что Ильин выбрал себе этого коня, наверно, еще и за рост: сам себе кажется выше, когда сидит на нем. По-прежнему переживает свой росточек.
Он смотрел на Ильина и думал, что они не так уж долго и прослужили вместе. Пришел в батальон после госпиталя, девятого января вечером, в канун наступления, а сдал Ильину батальон после своего ранения второго февраля утром. Все знакомство - двадцать пять суток. Но за эти двадцать пять суток узнал об Ильине достаточно. Особенно запомнился один из первых откровенных разговоров, когда Ильин объяснял ему, почему, чувствуя в себе военное призвание, не пошел после семилетки в военную школу. Как раз в ту весну умер его отец, и ему уже нельзя было уехать в другой город, оставив мать с тремя младшими сестрами. Пришлось пойти там же, у себя в районном центре, в педучилище, а по вечерам подрабатывать на семью. Но когда окончил и стал учительствовать, все равно решил, что через три года, как только призовут в армию, останется в ней навсегда. И жизнь сама заторопилась навстречу: в августе тридцать девятого вышел закон призывать не в двадцать два, а в девятнадцать, и Ильин ушел в армию и встретил войну под Тирасполем старшим сержантом, писарем в штабе дивизии. А дальше сама война уже не давала ему терять время.
Шла большая война, а маленький Ильин пер и пер на ней вперед. Заменив убитого, явочным порядком из писарей стал начальником штаба батальона, раньше, чем получил лейтенантское звание. Потом заменил раненого Синцова на батальоне. И тоже, как и в первый раз, сперва только исполнял должность, потом утвердили; после младшего лейтенанта сразу дали старшего, перешагнув через одно залежавшееся представление. Курскую дугу встретил комбатом. В первый день боев пропустил через себя немецкие танки, а пехоту не пропустил. Как ни возвращались, как ни утюжили, а не вылез и не побежал, остался. И когда снова пошла немецкая пехота, снова: по пехоте огонь! И так четыре раза. До ночи, пока не приползли из полка с приказом: если живы - отойти.
Об этом потом писали и в армейской и во фронтовой газетах. И в батальоне дали Героя сразу четверым: трем мертвым и одному живому Ильину. Сразу и Героя и капитана. А через три месяца Туманян взял его к себе в замы по строевой. А потом, зимой, остался за командира полка вместо Туманяна - майор! А в Последнем, майском приказе - подполковник.
Шел быстро, но навряд ли ему чего-нибудь передали сверх того, что заслужил. Конечно, то, что Герой, известную роль в выдвижении сыграло. Но ведь на войне как? Если сам по себе Герой, а как командир слабый, за одно то, что Герой, теперь двигать не станут. Наказать - иногда задумаются. А двигать - нет! Себе дороже.
Синцов думал об Ильине без зависти. Такое прошел за войну, что не жалко для него ни полка, ни звания подполковника, ни Звезды на грудь. Все дали, и правильно сделали. Если в чем и повезло на войне Ильину, в одном; что не только жив, но и ни разу не ранен. Ни разу за всю войну ни на что, кроме войны, времени не терял. Ни на переформировки, ни на тыловое сидение, ни на госпитали. Так и прошел все три года без царапины, не то что ты. Тьфу, чтоб не сглазить!
Война идет. И люди на ней или помирают, или растут, как Ильин. "Хотя бывает и так, что война идет, а люди на ней стоят. Она их за собой вперед тащит, а они все равно: затылком вперед, а взглядом назад, в прошлое", усмехнувшись, подумал Синцов и вдруг спросил:
- Двадцать пять еще не стукнуло?
- Смотря для кого, - сказал Ильин. - Для других считается: раз с девятнадцатого года - двадцать пять. А для себя пока считаю двадцать четыре. Хочу еще пять месяцев молодым пожить!
Он улыбнулся, но за тем, что сказал, почувствовалось серьезное. Наверное, вел счет с самим собой, что успел и чего - нет. А может, и ревниво думал: нет ли в их армии командира полка еще моложе его? Хотя теперь, кажется, такого не было. Был один в двести второй дивизии, да убили зимой, в тех зимних боях на Слюдянке.
"Честолюбивый и цену себе знает. Хотя человеком от этого не перестает быть", - подумал Синцов и вспомнил один случай в Сталинграде, казалось бы, незначительный, но много открывший ему в Ильине.
Как-то уже к концу боев, когда они заняли под КП подвал, где раньше был штаб немецкой дивизии, он вошел и услышал, как Ильин сам себе читает вслух одну из тех бумаг, что остались после немцев везде: и на столах и под столами. И, насколько мог судить Синцов, читал Ильин эту бумагу довольно бегло, не ломая языка.
- Выходит, ты немецкий знаешь? - спросил Синцов. - Чего ж скрывал до сих пор?
- Разве это называется знаю? Просто поинтересовался, могу ли прочесть. Там у нас, в Балашове, много немцев Поволжья жило, и я в педучилище вместе с ними учился. Прислушивался к их языку...
В этом был весь Ильин, весь его характер. Рыбочкин, тот, зная пятьдесят слов, уже и пленных переводить брался. А Ильин - нет! Знал намного больше Рыбочкина, но ни разу не сказал. Не желал краснеть за свое слабое умение ни перед немцами, ни перед своими. А втихомолку читал немецкие документы, проверял свои знания.
- Как, пока не виделись, в немецком языке дальше продвинулся? вспомнив об этом, спросил Синцов.
- Нихт зо гут, - сказал Ильин, - абер айн бисхен бессэр, альс ин дер альтен цайт нах Сталинград! - сказал довольно бойко и сам рассмеялся этой бойкости. - В Германию войдем - пригодится. С тех пор как снова с Завалишиным судьба свела, подучиваюсь у него, выбираем время.
- За счет чего, за счет сна, что ли? - усмехнулся Синцов.
Ильин кивнул. Можно было и не спрашивать. За счет сна, конечно. За счет чего же еще могут выбрать время командир полка и замполит? На этих должностях у порядочных людей свободного времени мало.
Заговорив о Завалишине, Ильин сказал, что замполита чуть было снова не отозвали в седьмой отдел Политуправления фронта, как тогда, после Сталинграда. Еле отбился.
Этой новости о Завалишине Синцов еще не знал. Тогда, после капитуляции немцев, Завалишина на два месяца брали для работы с пленными, но он добился возвращения в строй. И вышло даже, что с повышением. Ушел в седьмой отдел с замполитов батальона, а вернулся замполитом полка.
- Дрожал, что заберут его у меня, - сказал Ильин о Завалишине, как о чем-то до такой степени своем, что забрать у человека невозможно. Стремлюсь ни к кому не иметь слабостей, а к нему имею.
Что Ильин старается ни к кому не иметь слабостей, Синцов уже заметил. В своей роли офицера оперативного отдела он достаточно много бывал в разных частях у разных командиров и умел отличать показную аффектацию, которой тешат слабых и ненаблюдательных начальников, - все эти наспех гаркнутые: "есть", "понятно", "будет сделано", - от той действительной напряженности, которая появляется у подчиненных в общении с действительно строгим и тонко знающим свое дело командиром.
У Ильина в полку не просто тянулись. У него делали то, что приказано. И дважды одних и тех же приказаний ни повторять, ни выслушивать не привыкли. Это чувствовалось и в поведении самого Ильина и в поведении подчиненных ему людей, даже и в том, как сейчас коновод, взяв дистанцию двадцать шагов, за всю дорогу так и не нарушил ее.
"А лет тебе двадцать четыре..." - подумал Синцов об Ильине и вдруг спросил:
- Сколько сейчас сестрам?
- Старшей - девятнадцать, средней - семнадцать, младшей - шестнадцать. Сестры у меня красивые. Я в отца пошел, а они в мать. Только боюсь, женихов война возьмет. После такой войны всех трех сестер замуж не выдашь.
- Да, навряд ли, - сказал Синцов.
- А моей матери знаешь сколько сейчас? - сказал Ильин. - Сорок три года. Она меня девятнадцати лет родила. А тридцати пяти вдовой осталась. В сорок первом мне на действительную в Тирасполь письмо прислала - просила моего благословения по второму разу замуж выйти.
- Что значит - благословения? - спросил Синцов.
- Если б дал ей понять, что против, не вышла бы.
- Благословил?
- Конечно. Ей всего сорок было. И человека этого знал... В мае своей матери счастья с новым мужем пожелал, а в сентябре, когда написал ей, что вышли из окружения, ответ получил: "Спасибо, хоть ты нашелся. А Федор Иванович погиб, похоронная пришла". В тридцать девятом, когда я на действительную уходил, была еще молодая и красивая. С тех пор не видел. Хотя в Сталинграде близко от нее были. Двести верст.
- Не говорил мне тогда.
- А зачем зря душу рвать? Кто бы мне тогда отпуск дал? Написал на прошлой неделе старшей сестре, она на почте работает: раз пока по закону не берут, добровольно иди в армию, в связистки. Приедешь на фронт - замуж выдам. Только здесь и можно... Чего смеешься? Думаешь, мало таких, которые из-за этого на фронт стремятся? И ничего плохого не вижу, если при всем при том служат честно.
- Слушай, Николай. Неужели у тебя в самом деле так-таки ничего на фронте не было?
- Что было, то проехало, - сказал Ильин. - А сейчас нет и не было, с прошлого лета, как снова воевать начали. А ты так и хотел - дочь? Или сына?
- Она хотела дочь.
- Почему дочь?
- Не знаю, - пожал плечами Синцов. - Не объяснила.
- А по-моему, лучше сына, - сказал Ильин. - Женщин и так после войны больше чем надо останется.
Сказал и сам усмехнулся своим словам.
- По привычке все на войну мерим, чтобы побольше мужиков... А к тому времени, как ваша дочь вырастет, все так на так будет, как до войны...
Синцов ничего не сказал, только кивнул в ответ и вспомнил, как они с Таней прощались около армейской автомастерской. Оттуда через час или два должен был идти грузовик в Москву за запчастями. Ее обещали взять в кабину, но Синцов не мог ждать, пока она уедет, ему надо было возвращаться к своим обязанностям. Она осталась там ждать грузовика, а он сел в "виллис" и уехал. Она хотела дочь, а ему было все равно - кто будет, тот и будет, лишь бы с ней самой ничего не случилось. Он беспокоился за нее, особенно когда она стала перетягиваться, чтобы не замечали ее беременности.
Странно это было все: как она сначала ни за что не хотела и сердилась на него, когда ей вдруг казалось, что он неосторожен. А потом, после того как месяц не виделись, вдруг сказала спокойно: раз так вышло, буду рожать!
И когда он стал винить себя и оправдываться, что не уберег ее, покачала головой: "Какой же ты глупый, даже не понимаешь, как я тебе благодарна за это! Хочу быть женщиной, как все... Неужели ты этого не понимаешь?" И потом ночью, которую удалось провести вместе, потому что все сложилось хорошо - один из двух соседей Синцова по землянке уехал на передовую, а второй ушел ночевать в другое место, - до утра шептала ему глупости: "Я же нежная, я же добрая, я женщина", - как будто он не знал этого, что она женщина и что она нежная и добрая. Шептала ему на ухо, как что-то самое затаенное: "Я теперь, после того как узнала, больше ни грамма водки не выпью, ни одной папиросы в жизни не выкурю. Ты что думаешь, я не замечаю, что у меня голос стал сиплый, что я грубая стала, что выматериться могу?"
А потом сказала, отвечая на тот вопрос, который был у него в душе с самого начала: "Рожу, выхожу и маме оставлю, а сама к тебе вернусь!"
- Роди сначала, - сказал Синцов. - Может, и война вся кончится.
- Не кончится, - сказала она. - А я себя знаю, я не смогу, чтоб ты здесь, а я там. Если бы мы оба оказались там - другое дело...
- Что глупости говорить, - рассердился он. - Как это мы можем там оба оказаться? А ты теперь можешь. Кто же от грудного ребенка на фронт едет? Это никаким законом не положено.
- Молчал бы уж, что положено, что не положено, - сказала она.
И он понял, что это о его руке. И еще понял, что она так устала от войны, что была бы счастлива, если бы он сейчас тоже мог уехать вместе с ней. Но сказать этого не скажет и о себе самой считает, что у нее только отпуск с фронта.
Он долго не мог прийти в себя от неожиданности ее отношения ко всему этому. Как будто вдруг случилось что-то такое, что все в ней перевернуло навыворот. Раньше ни за что не хотела ребенка, повторяла: не хочу! Грубила, вспоминая свою прошлогоднюю поездку в Ташкент, говорила, что в тылу баб теперь разливанное море, а мужиков наперечет - как же ты хочешь, чтоб я от тебя отлипла! Думаешь, нет среди нас таких бедняг, что мечтают хотя бы здесь, на фронте, бабой побыть? Здесь хоть кто-нибудь на нее посмотрит. А там и глядеть некому! Говорила о том же самом, о чем сегодня заговорил Ильин, вспомнив своих сестер.
Когда она в июне прошлого года вернулась после тифа, после госпиталя и четырехмесячной жизни в тылу, худая и коротко стриженная, и сидела, не выпуская самокрутку, и говорила как-то по-другому, чем раньше, грубее, прямее, нарочно надсаживаясь, чтоб не обнаружить своей слабости, ему показалось, словно вся она незажившая рана, а на ране корка.
Здесь, на фронте, нагляделась на людское горе, притерпелась, привыкла. А там, в тылу, не могла перенести того, как тяжело живут люди. Жалела их, злилась от невозможности помочь и поэтому грубила. Ему - первому.
Злилась, что свидания их слишком редки: то ей у него нельзя остаться, то ему нельзя к ней приехать. И хотя она делала для этого все, что могла, все равно жили, как в разных городах. Без того, чтобы не забыть о других, на фронте счастья нет. Даже на одну ночь. На фронте счастье всегда короткое, всегда зажмурясь от всего остального, потому что у других и этого нет! А все остальное время приходится думать, что вам можно и чего, нельзя, если хотите оставаться людьми в глазах других людей.
Один раз, испугавшись, что забеременела, она наговорила на себя, что это будет бегство с войны и еще невесть чего... И нельзя было ее переубедить пока сама не поняла, что обошлось. А когда поняла, устало и горько, сквозь слезы, шептала ему: "Это, наверное, мне мой тиф помог, что ничего не вышло. Такая дохлая стала, что теперь вообще рожать не смогу".
Но потом все равно помнила об этом и напоминала ему. Говорила зло: "Ты что, меня с войны угнать хочешь?"
А ему порой и в самом деле хотелось угнать ее с войны. Чтобы только она боялась за него, а он за нее - нет.
Когда он заговаривал о ребенке, она сердито обрывала: "Замолчи! Если не смогу родить, возьмем после войны на воспитание". Или, вспомнив, что, может, еще найдется его дочь, начинала объяснять, какой она станет хорошей мачехой.
- Тебе своего ребенка надо иметь, - возражал он.
- Надо, надо, конечно, - вдруг соглашалась она. - Дай только война кончится. Будем где-нибудь вместе жить и каждую ночь стараться.
Злясь на войну, нарочно дразнила его своей грубостью. Но нежность иногда просвечивала сквозь эту грубость с такой силой, что он любил ее за это, кажется, еще больше.
- Будет смолить, хватит, перестань! - ругал он ее, видя, как она снова и снова вертит свои самокрутки.
- Брошу... Как война кончится, на следующий день брошу. Или хочешь, в тот же день брошу?! - говорила она, продолжая затягиваться.
- Дымом от тебя пахнет.
- Не целуй меня, раз противно.
- Да нет, мне не противно. Но ты посмотри, на кого ты похожа! Брось, пожалуйста. У тебя же...
- Не считай моих болезней, надоело! Сама знаю, что гнилушка! Брось меня к черту, зачем тебе такая дохлая! - сердилась она. Сердилась и смеялась над собственными словами, над собственной злостью и продолжала смолить свои самокрутки.
А иногда вдруг говорила:
- Ну какие мы с тобой муж и жена? Мы с тобой только так, приходящие друг к другу...
Ее мучила неестественность положения женщины на войне. Она знала, что он полюбил и продолжает любить ее такой, какой ее сделала война, но все равно хотела стать снова просто-напросто женщиной: взять и родить ему и себе ребенка. И чем больше отрекалась от этого, как от невозможного, и чем больше старалась, чтобы этого не было, тем больше хотела. Наверное, поэтому все так и перевернулось за один день. Перевернулось не потому, что она стала другой, чем была, а потому, что с ней вдруг все-таки случилось то, чего она хотела, но чего не позволяла себе. И когда случилось, она подчинилась этому.
- Если бы да кабы, - сердито сказал Синцов. - Когда откроется, тогда и поговорим.
- Тогда поздно будет. Я здесь буду, а ты там...
- Ну, пошел бы. - Синцов остановил лошадь. - Что дальше? Зачем спросил?
- Хотел бы с тобой служить.
- Положим, и я бы хотел. Давно бы ушел из оперативного отдела, да навязываться кому-то со своей рукой неудобно. Только не вижу смысла в нашем разговоре. Заводить его при живом начальнике штаба некрасиво.
- Почему некрасиво? Что я его, под пулю, что ли, подвожу? Он сам рапорт подал, уходить хочет, мне комдив говорил.
- А почему уходить хочет? - спросил Синцов. - Кадровый офицер, по первому впечатлению человек разумный и в годах. Может, ты свой характер на нем показываешь?
- Я характер не показываю, - сказал Ильин, - но имею, это верно. А тут видишь, как сложилось: когда Туманян с полка начальником штаба в дивизию пошел, остались я и этот Насонов. Я - заместитель по строевой, он начальник штаба. Он кадровый, по званию уже подполковник, я майор и офицер доморощенный, в полку вырос. Он считал, что назначат командиром полка его, а назначили меня. Я ему ямы не копал, но раз меня назначили, значит, мне командовать, а ему подчиняться. Человек с опытом, но малоподвижный. А тут еще забрал себе в голову: почему Ильин, а не я? Из-за этой мысли все другие шарики крутиться перестали. Теперь вопрос предрешенный - уйдет. Возможно, в нашу же дивизию, заместителем по тылу. А мы с тобой, если придешь, над полком поработаем, сделаем лучшим во всей армии!
В Ильине откровенно прорвалось то молодое, задорное, двадцатичетырехлетнее, что все-таки было в нем, несмотря на его самоощущение зрелого человека.
Синцов улыбнулся:
- А может, если я в строй попрошусь, мне должность повыше дадут, чем ты сулишь? Все же год в оперативном отделе провел!
- Пошлют на большее - иди, пойму тебя.
- Пошутил. Какое там - большее! На войне всего сразу не превзойдешь: пока одного опыта набираешься, другой теряешь. Напротив, я рад твоим словам.
- Будешь возвращаться, скажи о нашем разговоре комдиву. По-свойски. Все же он тебе свояк.
- Давно было, забыто и похоронено, - сказал Синцов.
- Ну и что ж? Товарищами-то вы с ним остались? И речь не о том, чтоб с передовой - в тыл, а наоборот.
- Если обстановка позволит, скажу, - пообещал Синцов.
- Как твоя... - Ильин, подумав о Тане, было уже сказал "жена", но остановился. Чего на войне не бывает! Тогда, в Сталинграде, думали пожениться, а может, потом вышло по-другому... - Как твоя Татьяна?
- Еще в марте с фронта отправил. Девочку родила.
- Выходит, вы времени не теряли! - неловко сказал Ильин и, сознавая, что сказал неловко, покраснел.
Но Синцов даже не заметил неловкости его слов. Все, что было и до отъезда Тани и теперь, было так непросто, что, заговори он в Ильиным по душам, это потребовало бы долгих объяснений.
- А сам-то ты как?
- Живу вприглядку. На большее времени нет, - сказал Ильин. - Служба такая - полк. После войны отыграюсь, за всю войну сразу.
Несколько минут они оба молча ехали вдоль рано и густо зазеленевшей опушки леса. Весна была дождливая и теплая, и зелень в лесах была гуще, чем обычно в это время.
- Мы через эти места в июле сорок первого из окружения с Серпилиным выходили. - Синцов продолжал глядеть на опушку леса. - Когда были у тебя во втором батальоне, там, где ручей в овраг уходит, даже показалось, что как раз по этому оврагу шли тогда к большаку на Кричев.
- А что у вас о командарме слышно, вернется он, позволит здоровье? спросил Ильин. И в его вопросе вместе с человеческим сочувствием был заметен еще и оттенок того низового, солдатского равнодушия к возможности перемен там, наверху, которое невольно, само собою, рождается и редкостью встреч с большим армейским начальством и величиной дистанции от тебя до него.
- Слышно, что должен вернуться. Никаких других разговоров пока не было.
- Если вернется, ему теперь по знакомым местам наступать, это хорошо, сказал Ильин, удерживая себя от желания спросить Синцова: как считаешь, когда все же начнется?
Все равно ответить на это Синцов ему не мог, если б даже и знал: о таких вещах не говорят. А вообще-то ясно, что наступление не за горами. Ильин уже много раз планировал про себя, как это будет. После долгого стояния на передовой их дивизию, скорей всего, должны были в последний момент заменить и вывести во второй эшелон. Так уже бывало, но Ильин не хотел и думать об этом. По его плану - наоборот: фронт уплотняли справа и слева другими частями, их дивизия оказывалась на острие прорыва, а его полк - в первом эшелоне.
- В ночь на двадцать седьмое вырвались из Могилева через Днепр, а тридцатого все, кто жив остался, были уже здесь, - снова вспомнил Синцов о прошлом.
- Неплохо бы и обратно - за три дня отсюда до Могилева, - сказал Ильин. - Но пока до Днепра дойдешь - водные преграды одна за другой. И у всех, как на смех, названия бабьи: Проня, Бася, Фрося, Маруся.
Синцов улыбнулся. Фроси и Маруси - таких рек здесь не было, но Проня и Бася действительно были, и их форсированию отводилось немало места в предварительных планах, которые и так и эдак прикидывались в оперативном отделе.
Они ехали рядом и думали друг о друге. Ильин думал о том, почему Синцов не захотел говорить о своей Татьяне. Уехала и родила. Больше ни слова не сказал. Может, что не так у них? Молчит, характер имеет. Да разве без характера с такой рукой обратно на фронт попал бы? Сказал, что послан в дивизию на три дня, по дню на полк. Надо оставить ночевать у себя, а утром отправить к соседу. Заночует, тогда и поговорим. Если кто-нибудь на голову не свалится, как на прошлой неделе член Военного совета фронта.
Ильин вспомнил этот приезд, кончившийся и для него и для полка большими неприятностями, и поморщился, как от зубной боли. Было обидно до слез, что именно у тебя, в лучшем полку не только в дивизии, но и в корпусе, у тебя, с твоей привычкой жить без выволочек, в одной роте все сошлось как назло: командир роты приболел, а старшина наблудил, солдаты в боевом охранении некормленые сидели. Позор не только полку, а всей дивизии. Член Военного совета фронта понадобился - раскопать все это!
Ильин покосился на Синцова и подумал: "Интересно, знает или не знает?"
- Дошло до тебя, что у нас тут было?
- Дошло.
- А я думал, не дошло, раз не спрашиваешь.
- А что же спрашивать? Когда у хорошего командира полка такая осечка это все равно что шальная пуля. Что ж спрашивать, откуда и почему? На то и шальная.
- Насчет хорошего командира полка теперь еще подумают, - с горечью сказал Ильин. - Имели раньше мнение, что хороший, но могут и переменить.
- Если б переменили, не оставили бы на полку. Считают, что хороший, раз оставили.
- Веришь ли, - сказал Ильин, - когда все это вышло, две ночи вовсе не спал. Думал: как же так?
- Почему не верю? Раз узнал, что солдаты некормленые остались, из-за этого положено не поспать. Тем более навряд ли один маялся! Подчиненным тоже небось спать не дал?
- Не дал.
- Так и подумал, - сказал Синцов. - Думаешь, я тебя не помню? Я тебя помню.
Ильин кивнул. Он знал, что подчиненным служить с ним не легко, некоторые даже считали - тяжело. И гордился таким мнением о себе, считая это похвалой своей строгости.
Слова Синцова хотя и царапнули его по самолюбию, но понравились прямотой. Хорошо, если Синцов действительно придет в полк начальником штаба. Ершистых подчиненных, таких, что не гнутся, Ильин не боялся. Боялся тех, что гнутся. Кто перед тобой гнется, тот и перед бедой согнется. Самого упрямого из комбатов - Чугунова - Ильин, став командиром полка, сразу же выдвинул на свое место заместителем по строевой. Потому что хотя и собачился с этим человеком еще в Сталинграде, когда тот был командиром роты, но знал, что Чугунов перед немцами еще упрямей, чем перед начальством.
"Интересно, за что ему четвертый орден дали? - глядя на Синцова, думал Ильин, всегда замечавший, сколько у кого орденов. - Под Сталинградом пришел в батальон с двумя. Третий орден в приказе был, за взятого в плен генерала. А четвертый откуда?"
- Когда Звездочку получил?
- Зимой, - сказал Синцов и чему-то усмехнулся.
- Чего смеешься? - спросил Ильин.
- Да так. Даже и не светила, а потом сама с неба свалилась. Помнишь, на Слюдянке в феврале плацдарм захватили, а расширить не смогли?
- Помню.
- Послали меня в двести вторую дивизию - она уже третий день считалось, что наступает, - лично проверить, где передний край. Я на брюхе проверил. И сразу же на доклад к нашему Бойко, начальнику штаба. По моему донесению - где были, там и остались. А у него - по всем другим данным продвинулись, сколько приказано. В таких случаях известно, кому верить тому, кто по карте дальше шагнул! А перепроверить не удается. Пурга, раций не слышно, телефонную связь порвало. Бойко мне: "Отстраняю вас! Не верю, что были на переднем крае! За ложное донесение пойдете под трибунал!" И по телефону приказывает: "Соедините с прокурором". Подходит комендант штаба: "Идите со мной". Приводит в караульное помещение, приказывает сдать наган и сажает тут же в углу под охраной красноармейца.
Сижу час, сижу два. Приходит комендант, отпирает стол, возвращает наган: "Идите". - "Куда?" - "Приказано отдать вам оружие и сказать, чтоб шли к себе в оперативный отдел". А через месяц в очередном списке среди других и мне орден. Сам Бойко наградной лист написал.
- Извинился этим орденом, - сказал Ильин.
- Считаю так. Других извинений от него не слышал.
- Выходит, у вас обстановка тоже бывает злая, - сказал Ильин. - О начальнике штаба, я слышал, командир дивизии отзывался, что крут.
- Крут, когда врут. А вообще сильный начальник штаба. Справедливый и трудолюбивый. И здоровый как бык. Тоже имеет значение. И молодой. Всего на три года старше меня. С девятого. В тридцать пять лет генерал.
- Да, это рванул! - с какой-то радостной завистью сказал Ильин, наверно подумав сейчас о самом себе и о том, когда и как он сможет стать генералом.
Они продолжали ехать рядом, конь в конь, и Синцов искоса поглядывал на Ильина, маленького, худощавенького, длинноносого, цепко сидевшего на своем крупном рыжем жеребце, про которого утром сказал, что взял его у разведчиков. Как они ему морду ни заматывали, все равно жеребец ржал - не годился для разведки!
Но сейчас Синцову подумалось, что Ильин выбрал себе этого коня, наверно, еще и за рост: сам себе кажется выше, когда сидит на нем. По-прежнему переживает свой росточек.
Он смотрел на Ильина и думал, что они не так уж долго и прослужили вместе. Пришел в батальон после госпиталя, девятого января вечером, в канун наступления, а сдал Ильину батальон после своего ранения второго февраля утром. Все знакомство - двадцать пять суток. Но за эти двадцать пять суток узнал об Ильине достаточно. Особенно запомнился один из первых откровенных разговоров, когда Ильин объяснял ему, почему, чувствуя в себе военное призвание, не пошел после семилетки в военную школу. Как раз в ту весну умер его отец, и ему уже нельзя было уехать в другой город, оставив мать с тремя младшими сестрами. Пришлось пойти там же, у себя в районном центре, в педучилище, а по вечерам подрабатывать на семью. Но когда окончил и стал учительствовать, все равно решил, что через три года, как только призовут в армию, останется в ней навсегда. И жизнь сама заторопилась навстречу: в августе тридцать девятого вышел закон призывать не в двадцать два, а в девятнадцать, и Ильин ушел в армию и встретил войну под Тирасполем старшим сержантом, писарем в штабе дивизии. А дальше сама война уже не давала ему терять время.
Шла большая война, а маленький Ильин пер и пер на ней вперед. Заменив убитого, явочным порядком из писарей стал начальником штаба батальона, раньше, чем получил лейтенантское звание. Потом заменил раненого Синцова на батальоне. И тоже, как и в первый раз, сперва только исполнял должность, потом утвердили; после младшего лейтенанта сразу дали старшего, перешагнув через одно залежавшееся представление. Курскую дугу встретил комбатом. В первый день боев пропустил через себя немецкие танки, а пехоту не пропустил. Как ни возвращались, как ни утюжили, а не вылез и не побежал, остался. И когда снова пошла немецкая пехота, снова: по пехоте огонь! И так четыре раза. До ночи, пока не приползли из полка с приказом: если живы - отойти.
Об этом потом писали и в армейской и во фронтовой газетах. И в батальоне дали Героя сразу четверым: трем мертвым и одному живому Ильину. Сразу и Героя и капитана. А через три месяца Туманян взял его к себе в замы по строевой. А потом, зимой, остался за командира полка вместо Туманяна - майор! А в Последнем, майском приказе - подполковник.
Шел быстро, но навряд ли ему чего-нибудь передали сверх того, что заслужил. Конечно, то, что Герой, известную роль в выдвижении сыграло. Но ведь на войне как? Если сам по себе Герой, а как командир слабый, за одно то, что Герой, теперь двигать не станут. Наказать - иногда задумаются. А двигать - нет! Себе дороже.
Синцов думал об Ильине без зависти. Такое прошел за войну, что не жалко для него ни полка, ни звания подполковника, ни Звезды на грудь. Все дали, и правильно сделали. Если в чем и повезло на войне Ильину, в одном; что не только жив, но и ни разу не ранен. Ни разу за всю войну ни на что, кроме войны, времени не терял. Ни на переформировки, ни на тыловое сидение, ни на госпитали. Так и прошел все три года без царапины, не то что ты. Тьфу, чтоб не сглазить!
Война идет. И люди на ней или помирают, или растут, как Ильин. "Хотя бывает и так, что война идет, а люди на ней стоят. Она их за собой вперед тащит, а они все равно: затылком вперед, а взглядом назад, в прошлое", усмехнувшись, подумал Синцов и вдруг спросил:
- Двадцать пять еще не стукнуло?
- Смотря для кого, - сказал Ильин. - Для других считается: раз с девятнадцатого года - двадцать пять. А для себя пока считаю двадцать четыре. Хочу еще пять месяцев молодым пожить!
Он улыбнулся, но за тем, что сказал, почувствовалось серьезное. Наверное, вел счет с самим собой, что успел и чего - нет. А может, и ревниво думал: нет ли в их армии командира полка еще моложе его? Хотя теперь, кажется, такого не было. Был один в двести второй дивизии, да убили зимой, в тех зимних боях на Слюдянке.
"Честолюбивый и цену себе знает. Хотя человеком от этого не перестает быть", - подумал Синцов и вспомнил один случай в Сталинграде, казалось бы, незначительный, но много открывший ему в Ильине.
Как-то уже к концу боев, когда они заняли под КП подвал, где раньше был штаб немецкой дивизии, он вошел и услышал, как Ильин сам себе читает вслух одну из тех бумаг, что остались после немцев везде: и на столах и под столами. И, насколько мог судить Синцов, читал Ильин эту бумагу довольно бегло, не ломая языка.
- Выходит, ты немецкий знаешь? - спросил Синцов. - Чего ж скрывал до сих пор?
- Разве это называется знаю? Просто поинтересовался, могу ли прочесть. Там у нас, в Балашове, много немцев Поволжья жило, и я в педучилище вместе с ними учился. Прислушивался к их языку...
В этом был весь Ильин, весь его характер. Рыбочкин, тот, зная пятьдесят слов, уже и пленных переводить брался. А Ильин - нет! Знал намного больше Рыбочкина, но ни разу не сказал. Не желал краснеть за свое слабое умение ни перед немцами, ни перед своими. А втихомолку читал немецкие документы, проверял свои знания.
- Как, пока не виделись, в немецком языке дальше продвинулся? вспомнив об этом, спросил Синцов.
- Нихт зо гут, - сказал Ильин, - абер айн бисхен бессэр, альс ин дер альтен цайт нах Сталинград! - сказал довольно бойко и сам рассмеялся этой бойкости. - В Германию войдем - пригодится. С тех пор как снова с Завалишиным судьба свела, подучиваюсь у него, выбираем время.
- За счет чего, за счет сна, что ли? - усмехнулся Синцов.
Ильин кивнул. Можно было и не спрашивать. За счет сна, конечно. За счет чего же еще могут выбрать время командир полка и замполит? На этих должностях у порядочных людей свободного времени мало.
Заговорив о Завалишине, Ильин сказал, что замполита чуть было снова не отозвали в седьмой отдел Политуправления фронта, как тогда, после Сталинграда. Еле отбился.
Этой новости о Завалишине Синцов еще не знал. Тогда, после капитуляции немцев, Завалишина на два месяца брали для работы с пленными, но он добился возвращения в строй. И вышло даже, что с повышением. Ушел в седьмой отдел с замполитов батальона, а вернулся замполитом полка.
- Дрожал, что заберут его у меня, - сказал Ильин о Завалишине, как о чем-то до такой степени своем, что забрать у человека невозможно. Стремлюсь ни к кому не иметь слабостей, а к нему имею.
Что Ильин старается ни к кому не иметь слабостей, Синцов уже заметил. В своей роли офицера оперативного отдела он достаточно много бывал в разных частях у разных командиров и умел отличать показную аффектацию, которой тешат слабых и ненаблюдательных начальников, - все эти наспех гаркнутые: "есть", "понятно", "будет сделано", - от той действительной напряженности, которая появляется у подчиненных в общении с действительно строгим и тонко знающим свое дело командиром.
У Ильина в полку не просто тянулись. У него делали то, что приказано. И дважды одних и тех же приказаний ни повторять, ни выслушивать не привыкли. Это чувствовалось и в поведении самого Ильина и в поведении подчиненных ему людей, даже и в том, как сейчас коновод, взяв дистанцию двадцать шагов, за всю дорогу так и не нарушил ее.
"А лет тебе двадцать четыре..." - подумал Синцов об Ильине и вдруг спросил:
- Сколько сейчас сестрам?
- Старшей - девятнадцать, средней - семнадцать, младшей - шестнадцать. Сестры у меня красивые. Я в отца пошел, а они в мать. Только боюсь, женихов война возьмет. После такой войны всех трех сестер замуж не выдашь.
- Да, навряд ли, - сказал Синцов.
- А моей матери знаешь сколько сейчас? - сказал Ильин. - Сорок три года. Она меня девятнадцати лет родила. А тридцати пяти вдовой осталась. В сорок первом мне на действительную в Тирасполь письмо прислала - просила моего благословения по второму разу замуж выйти.
- Что значит - благословения? - спросил Синцов.
- Если б дал ей понять, что против, не вышла бы.
- Благословил?
- Конечно. Ей всего сорок было. И человека этого знал... В мае своей матери счастья с новым мужем пожелал, а в сентябре, когда написал ей, что вышли из окружения, ответ получил: "Спасибо, хоть ты нашелся. А Федор Иванович погиб, похоронная пришла". В тридцать девятом, когда я на действительную уходил, была еще молодая и красивая. С тех пор не видел. Хотя в Сталинграде близко от нее были. Двести верст.
- Не говорил мне тогда.
- А зачем зря душу рвать? Кто бы мне тогда отпуск дал? Написал на прошлой неделе старшей сестре, она на почте работает: раз пока по закону не берут, добровольно иди в армию, в связистки. Приедешь на фронт - замуж выдам. Только здесь и можно... Чего смеешься? Думаешь, мало таких, которые из-за этого на фронт стремятся? И ничего плохого не вижу, если при всем при том служат честно.
- Слушай, Николай. Неужели у тебя в самом деле так-таки ничего на фронте не было?
- Что было, то проехало, - сказал Ильин. - А сейчас нет и не было, с прошлого лета, как снова воевать начали. А ты так и хотел - дочь? Или сына?
- Она хотела дочь.
- Почему дочь?
- Не знаю, - пожал плечами Синцов. - Не объяснила.
- А по-моему, лучше сына, - сказал Ильин. - Женщин и так после войны больше чем надо останется.
Сказал и сам усмехнулся своим словам.
- По привычке все на войну мерим, чтобы побольше мужиков... А к тому времени, как ваша дочь вырастет, все так на так будет, как до войны...
Синцов ничего не сказал, только кивнул в ответ и вспомнил, как они с Таней прощались около армейской автомастерской. Оттуда через час или два должен был идти грузовик в Москву за запчастями. Ее обещали взять в кабину, но Синцов не мог ждать, пока она уедет, ему надо было возвращаться к своим обязанностям. Она осталась там ждать грузовика, а он сел в "виллис" и уехал. Она хотела дочь, а ему было все равно - кто будет, тот и будет, лишь бы с ней самой ничего не случилось. Он беспокоился за нее, особенно когда она стала перетягиваться, чтобы не замечали ее беременности.
Странно это было все: как она сначала ни за что не хотела и сердилась на него, когда ей вдруг казалось, что он неосторожен. А потом, после того как месяц не виделись, вдруг сказала спокойно: раз так вышло, буду рожать!
И когда он стал винить себя и оправдываться, что не уберег ее, покачала головой: "Какой же ты глупый, даже не понимаешь, как я тебе благодарна за это! Хочу быть женщиной, как все... Неужели ты этого не понимаешь?" И потом ночью, которую удалось провести вместе, потому что все сложилось хорошо - один из двух соседей Синцова по землянке уехал на передовую, а второй ушел ночевать в другое место, - до утра шептала ему глупости: "Я же нежная, я же добрая, я женщина", - как будто он не знал этого, что она женщина и что она нежная и добрая. Шептала ему на ухо, как что-то самое затаенное: "Я теперь, после того как узнала, больше ни грамма водки не выпью, ни одной папиросы в жизни не выкурю. Ты что думаешь, я не замечаю, что у меня голос стал сиплый, что я грубая стала, что выматериться могу?"
А потом сказала, отвечая на тот вопрос, который был у него в душе с самого начала: "Рожу, выхожу и маме оставлю, а сама к тебе вернусь!"
- Роди сначала, - сказал Синцов. - Может, и война вся кончится.
- Не кончится, - сказала она. - А я себя знаю, я не смогу, чтоб ты здесь, а я там. Если бы мы оба оказались там - другое дело...
- Что глупости говорить, - рассердился он. - Как это мы можем там оба оказаться? А ты теперь можешь. Кто же от грудного ребенка на фронт едет? Это никаким законом не положено.
- Молчал бы уж, что положено, что не положено, - сказала она.
И он понял, что это о его руке. И еще понял, что она так устала от войны, что была бы счастлива, если бы он сейчас тоже мог уехать вместе с ней. Но сказать этого не скажет и о себе самой считает, что у нее только отпуск с фронта.
Он долго не мог прийти в себя от неожиданности ее отношения ко всему этому. Как будто вдруг случилось что-то такое, что все в ней перевернуло навыворот. Раньше ни за что не хотела ребенка, повторяла: не хочу! Грубила, вспоминая свою прошлогоднюю поездку в Ташкент, говорила, что в тылу баб теперь разливанное море, а мужиков наперечет - как же ты хочешь, чтоб я от тебя отлипла! Думаешь, нет среди нас таких бедняг, что мечтают хотя бы здесь, на фронте, бабой побыть? Здесь хоть кто-нибудь на нее посмотрит. А там и глядеть некому! Говорила о том же самом, о чем сегодня заговорил Ильин, вспомнив своих сестер.
Когда она в июне прошлого года вернулась после тифа, после госпиталя и четырехмесячной жизни в тылу, худая и коротко стриженная, и сидела, не выпуская самокрутку, и говорила как-то по-другому, чем раньше, грубее, прямее, нарочно надсаживаясь, чтоб не обнаружить своей слабости, ему показалось, словно вся она незажившая рана, а на ране корка.
Здесь, на фронте, нагляделась на людское горе, притерпелась, привыкла. А там, в тылу, не могла перенести того, как тяжело живут люди. Жалела их, злилась от невозможности помочь и поэтому грубила. Ему - первому.
Злилась, что свидания их слишком редки: то ей у него нельзя остаться, то ему нельзя к ней приехать. И хотя она делала для этого все, что могла, все равно жили, как в разных городах. Без того, чтобы не забыть о других, на фронте счастья нет. Даже на одну ночь. На фронте счастье всегда короткое, всегда зажмурясь от всего остального, потому что у других и этого нет! А все остальное время приходится думать, что вам можно и чего, нельзя, если хотите оставаться людьми в глазах других людей.
Один раз, испугавшись, что забеременела, она наговорила на себя, что это будет бегство с войны и еще невесть чего... И нельзя было ее переубедить пока сама не поняла, что обошлось. А когда поняла, устало и горько, сквозь слезы, шептала ему: "Это, наверное, мне мой тиф помог, что ничего не вышло. Такая дохлая стала, что теперь вообще рожать не смогу".
Но потом все равно помнила об этом и напоминала ему. Говорила зло: "Ты что, меня с войны угнать хочешь?"
А ему порой и в самом деле хотелось угнать ее с войны. Чтобы только она боялась за него, а он за нее - нет.
Когда он заговаривал о ребенке, она сердито обрывала: "Замолчи! Если не смогу родить, возьмем после войны на воспитание". Или, вспомнив, что, может, еще найдется его дочь, начинала объяснять, какой она станет хорошей мачехой.
- Тебе своего ребенка надо иметь, - возражал он.
- Надо, надо, конечно, - вдруг соглашалась она. - Дай только война кончится. Будем где-нибудь вместе жить и каждую ночь стараться.
Злясь на войну, нарочно дразнила его своей грубостью. Но нежность иногда просвечивала сквозь эту грубость с такой силой, что он любил ее за это, кажется, еще больше.
- Будет смолить, хватит, перестань! - ругал он ее, видя, как она снова и снова вертит свои самокрутки.
- Брошу... Как война кончится, на следующий день брошу. Или хочешь, в тот же день брошу?! - говорила она, продолжая затягиваться.
- Дымом от тебя пахнет.
- Не целуй меня, раз противно.
- Да нет, мне не противно. Но ты посмотри, на кого ты похожа! Брось, пожалуйста. У тебя же...
- Не считай моих болезней, надоело! Сама знаю, что гнилушка! Брось меня к черту, зачем тебе такая дохлая! - сердилась она. Сердилась и смеялась над собственными словами, над собственной злостью и продолжала смолить свои самокрутки.
А иногда вдруг говорила:
- Ну какие мы с тобой муж и жена? Мы с тобой только так, приходящие друг к другу...
Ее мучила неестественность положения женщины на войне. Она знала, что он полюбил и продолжает любить ее такой, какой ее сделала война, но все равно хотела стать снова просто-напросто женщиной: взять и родить ему и себе ребенка. И чем больше отрекалась от этого, как от невозможного, и чем больше старалась, чтобы этого не было, тем больше хотела. Наверное, поэтому все так и перевернулось за один день. Перевернулось не потому, что она стала другой, чем была, а потому, что с ней вдруг все-таки случилось то, чего она хотела, но чего не позволяла себе. И когда случилось, она подчинилась этому.