- Спасибо, что хоть в здравом смысле не отказываете. Не от каждого больного это услышишь, - сказала женщина и, посмотрев на большие мужские часы на запястье красивой руки, добавила: - И этот здравый смысл сейчас подсказывает, что вам пора идти отдыхать.
   - Слушаюсь.
   Серпилин чуть наклонил голову и, тоже посмотрев на ее красивую руку с большими мужскими часами, сказал:
   - А вот ведь говорят, у хирургов руки какие-то особенные.
   - В одной долото, в другой молоток? - спросила она без улыбки. Сколько хирургов, столько и рук. Только моем их чаще и дольше, чем другие люди. И горячей водой с мылом, и щеткой, и спиртом, и от этого они не всегда выглядят так, как хотелось бы. А впрочем, сейчас, кажется, ничего, - добавила она, поглядев на свои руки с коротко обрезанными ногтями на длинных пальцах и улыбнувшись. - Потому что я тут не столько хирург, сколько няня при вас, генералах. Даже надоедать стало. Вот расстанусь с этим подмосковным раем и попрошусь к вам в армейский госпиталь ведущим хирургом. Что на это скажете?
   - Не знаю, насколько это серьезно.
   - Это верно. Я и сама еще не знаю, насколько это серьезно. Идемте. Или еще чего-то не досмотрели? - кивнула она на карту.
   - Сейчас, - сказал Серпилин. - Еще пять минут - и пойду отдыхать. По-честному.
   - Попробую поверить. А вечером приходите ко мне чай пить. Приглашаю заранее: до вечера не увижу.
   - Спасибо. Но не слишком ли я к вам зачащу?
   - Как хотите, - сказала она после маленькой паузы.
   - Мне-то очень хочется, - просто сказал он.
   - Ну и не подавляйте своих желаний. Говорят, это вредно. - Она рассмеялась и вышла из вестибюля, а он, зная, что она пойдет сейчас к себе в лечебный корпус, подошел к окну и увидел, как она идет по дорожке, наверное уже не думая о нем. Идет своим быстрым, деловым шагом и покачивает из стороны в сторону красивой головой в белой накрахмаленной медицинской шапочке, словно на ходу разговаривает сама с собой, о чем-то спрашивает себя или о чем-то спорит. И издали кажется совсем молодой, еще моложе, чем вблизи.
   Вчера мимоходом она сказала, что ей скоро сорок. Значит, когда он видел ее в сорок первом году зимой, ей было тридцать семь... Но тогда она выглядела старше, чем сейчас.
   Он смотрел до тех пор, пока женщина не завернула за угол здания, и не сразу заставил себя перестать думать о ней, когда, отойдя от окна, вернулся к карте.
   2
   После обеда Серпилин так и не заснул.
   Стал думать о Батюке, а потом нахлынули мысли о самом себе, и пролежал, глядя в потолок, до конца "мертвого часа".
   Удивился тому, как обрадовался при встрече Батюк. Видимо, думал о нем хуже, чем заслуживал. А почему Батюку и не встретиться с тобой по-хорошему? Своих критических мыслей о нем по начальству ты не докладывал - к этому не приучен, - а помогал ему всем, на что был способен. И тем, как исполнял при нем обязанности начальника штаба, и тем, что, когда требовало дело, спорил с ним и склонял к решениям, которые считал верными, и даже тем, что, случалось, поступал по-своему, в пределах возможного для начальника штаба.
   А что потом сменил его в должности командарма - тут уж ему не на тебя, а на Сталина обижаться надо.
   Но и на Сталина обижаться нечего. То, что послал Батюка заместителем командующего второстепенным фронтом, - радость, конечно, небольшая. Но и за обиду считать нельзя. А потом, через год, снова назначил на армию, притом на гвардейскую и в хороший момент - перед началом дела.
   Вот только почему вдруг такое назначение? В роли заместителя командующего фронтом о себе не напомнишь, будь хоть семи пядей во лбу. Значит, все же Сталин держал Батюка в памяти. Война уже длинная, и счет на людей скупой, без большого запаса. Тем более только за последнее время заново сформировано одних танковых армий - шесть. Да несколько общевойсковых. И на каждую нужен командарм. Если порыться в собственной памяти, можно вспомнить, как сам колебался: выдвигать ли даже очень хорошего командира полка сразу в командиры дивизии? На полку был хорош, а каким покажет себя в другой роли, при других масштабах?
   А решать, кого на армию, во много раз тяжелей. Иной раз рискнут, выдвинут нового, молодого, а в другой раз, наоборот, понадеются, что старый конь борозды не испортит. У Батюка за спиной все же почти два года командования армией. Разный, конечно, опыт. Но человек он волевой и по-своему трудолюбивый. В штабе лишнего часа не просидит, каждый день с утра в войсках, а это у нас ценят. И личную храбрость, которой Батюку не занимать стать, тоже ценят и даже порой придают ей чрезмерное значение; так уж повелось у нас на Руси. Вот и назначили. Пришел в хорошую армию, сложившуюся, устоявшуюся, с хорошим штабом, с боевыми традициями. Пришел и стал воевать дальше, судя по его словам, не ломая порядков, не перемещая людей. Да это сейчас и не так просто сделать: не дадут! И дело пошло в соответствии с уже продуманным планом операции, обеспеченной достаточными силами и средствами. Судя по результатам, не ошиблись: армия под командованием Батюка там, в Крыму, хорошо себя показала. А могла ли еще лучше показать себя при другом командующем, как проверишь? В том-то и трудность оценок на войне, в том-то и недоказуемость их окончательной справедливости или несправедливости!
   Все мы набрались опыта, все или почти все стали лучше воевать, и Батюк тоже, наверно, не исключение. Но насколько лучше? Вот в чем вопрос. И для него, и для тебя, и для всякого другого.
   Если без поблажек посмотреть на свои собственные дела за те пятнадцать месяцев, что прокомандовал армией, выходило, что воевал по-разному.
   Принимал армию в благоприятной обстановке, позади был опыт сталинградских боев и то настроение после большой победы, когда людям кажется, что они и дальше горы своротят.
   Но после такого начала, обещавшего, казалось, одно хорошее, пришлось первую же свою операцию проводить в самых тяжелых условиях. Армию спешно перебросили под Харьков, который снова заняли немцы. Снова пришлось переживать то, от чего уже отвык. Сперва затыкать дыру в тридцать километров, а потом отходить с боями, задерживая немцев на не оборудованных для обороны рубежах. И все это сразу, с колес, едва успев выгрузить армию из эшелонов в мартовскую распутицу, в снег и воду...
   Обстановка была незапланированная, не хватало то одного, то другого, тылы выгрузились с опозданием и сразу стали отходить, не успев развернуться.
   Не справившегося с критическим положением командующего фронтом заменили, назначили нового. На фронт приехал представитель Ставки; после сталинградского разгрома немцы в марте под Харьковом показали, на что они еще способны. И надо было хоть умереть, но остановить их. Пока останавливали, представитель Ставки трижды был у тебя. В последний раз разговор с ним обернулся так, что подумал: снимет с армии. И хотя делал все, что мог и умел, но, если б сняли, жаловаться было бы не на что, потому что отступал, не мог выполнить приказа - остановить немцев. Пришлось выслушать в последний раз и такое, что лучше бы не слышать: что и армия твоя не сталинградская, и сам ты не командующий, а... Смолчал. Потому что нечего было ответить.
   А потом все-таки зацепился в одном месте, во втором, в третьем... Опять не удержался, опять отошел еще на несколько километров и снова зацепился одной дивизией, потом другой... Зацепился и выстоял. Остановил немцев в такой обстановке, в которой, наверно, в сорок втором не остановил бы. Остановил потому, что все-таки после Сталинграда и ты и твои люди были уже не те, что до него.
   А после новой переброски началось третье лето войны - долгая, томительная пауза на Курской дуге. Такая томительная, что казалось, нервы не выдержат.
   Нет худа без добра. То, что немцы там, под Харьковом, снова напомнили, на что они способны, заставляло готовиться к будущему со старанием, даже выходившим за пределы приказов. Что немцы летом ударят всей своей силой, какую только соберут, чувствовали все - сверху донизу. Такой глубокой обороны еще никогда не строили. Учили войска, не зная отдыха, как будто каждый день учения решал вопрос о жизни и смерти. Да так оно, по сути, и было.
   Еще до начала немецкого наступления придали армии два полка самоходок, бригаду "катюш" и девять полков артиллерии. Приходилось учиться уже не тому, как латать дыры - это превзошел раньше, - а тому, как управлять всей этой музыкой.
   Конечная проверка всегда одна - бой. И, несмотря на всю подготовку, на уверенность, что устоим, за первые три дня под немецкими ударами все же отступили - где на три, где на пять, а где и на восемь километров. И только ночью на четвертые сутки смогли наконец донести, что немцы перед фронтом армии остановлены повсюду.
   На пятый день бои возобновились с прежним ожесточением. Стороннему глазу могло показаться, что происходит все то же самое. Но это было не так. Немцы продолжали действовать по приказу, уже начиная сознавать его невыполнимость.
   А утром шестого дня Серпилин почувствовал, что теперь никакая сила не сдвинет его армию с места.
   Он ждал и хотел, чтобы немцы снова пошли на него и истратили себя до конца в бесплодных атаках.
   И когда минул тот утренний час, когда немцы обычно начинали, а они не начали, и прошел еще час, и еще, а они все не начинали, он испытал не облегчение, как это бывало раньше, в другие времена, а досаду, которая, в сущности, была чувством превосходства над врагом.
   А потом перешли в наступление мы. И севернее - под Орлом, и на юге под Белгородом, и там, где стояла в обороне армия Серпилина. На том направлении, где она шла, не было больших городов из тех, что на памяти у каждого, и она всего три раза попала в приказы Верховного Главнокомандующего за взятие населенных пунктов, о которых, наверное, те, кто слушал радио, только из этих приказов и узнали.
   Зато вместо больших городов на долю армии выпало особенно много переправ через малые и средние реки, через торфяные болота и заболоченные поймы. Почти всегда, когда наступают на широком фронте, какая-нибудь армия прет через такую вот глухомань, то отставая, то обгоняя своих более удачливых соседей и обеспечивая им своими действиями лавры в приказах.
   На войне складывается по-всякому. И надо иметь достаточно характера, чтобы сознавать необходимость того не всем заметного труда, который вынесла на своих плечах твоя армия, и не кипеть против соседей. А если шире своих разграничительных линий видеть не способен, если к тому, что там справа и слева у соседей, равнодушен - хоть трава не расти! - значит, ты еще не командарм, а куркуль с высшим военным образованием. Конечно, иной раз хочется в общем хоре такое соло рвануть, чтобы все услышали! Но сольного пения на войне сейчас мало и дирижеры строгие. И это хорошо. Это значит, что она вошла в свои рамки.
   Человеку, далекому от войны, наверное, показалось бы диким само понятие: вошла или не вошла война в свои рамки. Как будто у войны могут быть какие-то рамки. Но Серпилин думал именно так.
   Мысли о предстоящем летнем наступлении заставили его вспомнить про врачебную комиссию, назначенную через десять дней. Он вспомнил и потрогал ключицу: "Врачи говорят, что срослась хорошо, лучше не бывает. И правда, почти не болит. Но рука все еще как чужая".
   Он встал с койки и сделал несколько осторожных движений двумя руками, те самые, которые делал на лечебной гимнастике. Потом несколько раз сжал и разжал левый кулак. Рука все-таки немела, и в пальцах покалывало.
   А вообще он чувствовал себя намного лучше, чем когда его привезли сюда. И головные боли прошли, и уже не просыпался, как в первое время, по пять раз за ночь от слишком похожих на жизнь утомительных снов.
   На фронте думал, как говорится, о душе, а про тело думать было некогда. Оно ездило на "виллисах", ходило по окопам, сидело над картами, говорило по телефону, два раза в сутки наспех ело, максимум возможного спало мертвым сном ночью и еще час или два дремало на ходу, качаясь взад и вперед на "виллисе". Исполняло все, что от него требовалось, не напоминая о себе. Но зато здесь, в Архангельском, врачи сразу чего только не наговорили. Еще недавно, до аварии, считал, что кругом здоров, а по их словам оказалось, кругом болен. Спорить не стал, выполнял все, что приказывали: уколы - уколы, ванны - ванны, гимнастика, электролечение все, что требовалось. Раз кругом больной, лечите на полную баранку!
   Относясь к лечению как к службе, он легче переносил разлуку с армией. Даже некоторые свидания, для которых надо было ездить в Москву, отменил, чтоб не мешали лечению. С самого начала сделал только одно исключение для жены сына, по выходным вместе с внучкой приезжавшей к нему в Архангельское после "мертвого часа".
   Он посмотрел на часы и вышел из комнаты в парк. Адъютант задерживался на пятнадцать минут.
   "Что у них там случилось? Может, внучка заболела?" - подумал он и почти сразу же увидел своего адъютанта Евстигнеева, шедшего по аллее к корпусу.
   Видимо о чем-то задумавшись, Евстигнеев увидел Серпилина неожиданно для себя, и, когда увидел, на лице его был испуг.
   - Что у них там случилось? - спросил Серпилин.
   - Анна Петровна не приедет... - На лице адъютанта все еще оставалось выражение испуга.
   - Как так не приедет? Почему?
   - Вот вам записка.
   Адъютант подошел и протянул Серпилину зажатую в кулаке записку.
   На половинке тетрадочного листа в клетку было написано:
   "Здравствуйте, папа! Простите, что я не приехала. Я не могу к вам приехать. Стыдно глядеть в глаза. Анатолий вам все объяснит. Аня".
   - Объясняй, коли тебе поручено. - Серпилин медленно поднял глаза от записки на продолжавшего стоять перед ним адъютанта.
   Адъютант стоял и молчал. На его круглом, добром юношеском лице были написаны мучение и страх перед тем, что ему предстояло сказать.
   - Ну чего молчишь? - нетерпеливо повысил голос Серпилин, всегда, всю жизнь спешивший поскорей узнать плохое, раз уж его все равно предстояло узнать. - Какая там у них беда?
   И услышал в ответ совершенно неожиданное и от несоответствия с тем, о чем думал, показавшееся нелепым:
   - Мы сошлись с Анной Петровной. Я ее уговаривал, но она сказала, что теперь не смеет вас видеть.
   - Что ты ее уговаривал? - все тем же резким тоном, с какого начал, спросил Серпилин и, уже спросив, понял, что Евстигнеев уговаривал ее ехать объясняться вместе, а она не захотела, отправила одного.
   Адъютант продолжал стоять руки по швам; разговаривать с ним об этом дальше вот так, в положении "смирно", было неудобно.
   - Пойдем на скамейку сядем, - сказал Серпилин. И когда сели на скамейку, добавил: - Фуражку сыми.
   Адъютант снял фуражку, вытащил платок и вытер вспотевший под фуражкой лоб.
   - Теперь объясняй. Раз тебе ведено. Что значит сошлись, когда сошлись?
   "Что значит сошлись", - был, конечно, глупый вопрос. Что это еще может значить? Сошлись - стало быть, сошлись. А если хотел этим спросить, насколько все это серьезно, тоже зря. И так видно по лицу адъютанта.
   - Вчера сошлись, - послушно ответил тот, вздохнул и снова надолго замолчал.
   - Что ты вообще молчаливый, знаю, - сказал Серпилин. - Но все же придется объяснить, как-никак не ожидал от тебя такого доклада. Войди в мое положение.
   Серпилин усмехнулся от сознания глупости своего положения, но адъютанту эта усмешка показалась признаком гнева, и он растерялся еще больше.
   Что объяснять? Как они оба изо всех сил держались все эти две недели после того, как пошли вместе в кино и поздно вечером, возвращаясь вдвоем и прощаясь у ее двери, оба почувствовали, что это все равно будет? Объяснять, что он не виноват, потому что она вчера сама, первая, обняла его за шею и замерла и заплакала от своего бессилия что-нибудь изменить, а потом опять сама, первая стала целовать его? Объяснять, что он не виноват, если он все равно виноват, потому что допустил до этого, а допустил потому, что сам хотел этого? И он после долгого молчания сказал только одно то, что чувствовал в эту минуту:
   - Виноват, - и привычно добавил: - товарищ командующий.
   - Какой я тебе теперь командующий, - сказал Серпилин, - раз ты ко мне в родственники записался? - Сказал так, потому что, зная жену сына, ничего другого не подумал.
   "Полюбила мальчишку. Если б не полюбила - так просто не стала б с ним удержалась бы".
   - Мы распишемся, - поспешно сказал адъютант. - Я сегодня хотел, но она не согласилась.
   - Почему не согласилась? Что ей, мое разрешение на это требуется?
   Серпилин встал, и адъютант вскочил вслед за ним, испугавшись, что это конец разговора. Как ни боялся он этого разговора, когда ехал сюда, но то, что весь разговор на этом и кончится, испугало еще больше.
   - Сиди, - сказал Серпилин и, толкнув его на скамейку занывшей в предплечье рукой, стал ходить взад и вперед.
   Серпилин ходил мимо скамейки, а адъютант водил за ним направо и налево глазами и вспоминал лицо Ани в это утро после того, как она торопливо заставила его встать и одеться ни свет ни заря, еще задолго до того, как проснулась девочка. Вспомнил ее слова о том, что она теперь несчастная, и ее глаза, говорившие, что, несмотря на эти слова, она все равно счастливая. Вспоминал, как она сунула ему в руки эту записку и вытолкала за дверь. И он опоздал к Серпилину потому, что, уже давно приехав сюда, все ходил по парку и не решался явиться с такой запиской. Опоздал впервые за время своей службы.
   А Серпилин шагал взад и вперед и думал не про него, а про жену сына. "Значит, не смеет приехать! Прислала вместо себя этого..." - он искоса глянул на адъютанта. То, что она так сделала, было не похоже на нее. Объяснение одно: наверно, написала, как чувствовала - не смеет явиться ему на глаза, не может себя заставить.
   "Ну, а как же дальше-то? Так и будем, что ли, с ней через этого объясняться?" - подумал он без всякой злобы на "этого", просто как о нелепости, без которой следовало бы обойтись.
   В сущности, он видел жену сына всего пять раз в жизни: два раза в один и тот же день, в феврале прошлого года, когда ждал у себя на квартире вызова к Сталину и когда потом вернулся от него, и три раза теперь, в Архангельском, когда она приезжала к нему с внучкой. Между тем и другим были только ее письма на фронт.
   Вышло так, что она даже никогда не звала его по имени и отчеству Федор Федорович. Тогда, в первый день их знакомства, говорила ему "вы", "сядьте", "покушайте", "прилягте", "отдохните". А потом в первом же письме на фронт написала: "Здравствуйте, папа". Наверное, в таких понятиях была воспитана. Считала, что как же иначе, раз он отец ее покойного мужа.
   Письма от нее были частые, но короткие - тетрадочная страничка и внизу строчка печатными буквами за внучку, от ее имени.
   Так, неизвестные ему раньше, до гибели сына, эта женщина и ребенок постепенно нашли свое место в его занятой делами войны жизни. Он отвечал через два письма на третье - чаще не выходило, переводил деньги по аттестату и посылал посылки - последний раз осенью, с этим самым адъютантом, ездившим по другим делам в Москву.
   Тогда-то они и познакомились. Адъютант, вернувшись, описывал ему свое посещение, жену сына называл Анна Петровна и рассказывал, как она поила его чаем. Нет, тогда у них ничего не было. Он бы заметил: у адъютанта всегда все наружу. Честный, как некоторые выражаются, даже до глупости. За это, за возможность доверять ему без колебаний, прежде всего и ценил его.
   Серпилин подумал о предстоящей утрате, может быть, и не такой чувствительной для человека менее одинокого, чем он. А что утрата будет, закрывать глаза не приходилось. Ей стыдно перед ним. И будет стыдно при ее характере. Не приехала сегодня, стыдясь того, что его сын убит всего год назад, а она уже с другим. Стыдится, что писала ему на фронт "здравствуйте, папа", стыдится, что сошлась с другим, получая деньги по аттестату от него, от отца убитого мужа. И будет теперь отказываться от этих денег, уже, наверное, думала об этом.
   Конечно, он сделает так, чтобы она и приехала и поговорила с ним, чтобы все это не выходило так по-дурацки. Но утрата все равно будет, ее не миновать.
   И не просто утрата, а двойная утрата, потому что Евстигнеев, который, конечно, распишется с ней, теперь окажется тоже вроде родственника. А родственников в адъютантах не держат. Придется от него отказаться, хотя отказаться трудно: привык к его молчаливому присутствию, уже второй год на войне, день за днем рядом.
   "И чего она в нем нашла?.. Очень просто, чего нашла: молодой и сильный. И ласковый, наверно, как телок. Чего же его не любить? И не таких любят. Хуже, что ли, сына? - с обычным своим стремлением к справедливости подумал Серпилин. - А баба второй год без мужика. Почему второй? - поправил он себя, вспомнив, что сын до своей гибели больше года не видел жены. - Не второй, а третий. Удивляться приходится, что так долго одна прожила".
   Серпилин посмотрел на адъютанта, все продолжавшего водить за ним глазами, пока он ходил, и сказал:
   - Голову отвертишь. Подвинься!
   Закинув руки за спинку скамейки, он еще раз искоса взглянул на адъютанта. Тот сидел теперь, уставившись на кончик сапога. Пока стоял во весь рост, казался мужчиной. А вот так, сидя без фуражки, выглядел мальчиком - насупился и губы оттопырил, как маленький.
   - Давай подробно выкладывай.
   Адъютант еще больше оттопырил вздрогнувшие губы и хотя и тихо, но твердо сказал:
   - Подробно - не буду, товарищ командующий.
   Вообразил, что у него спрашивают подробности, как все это у них вышло.
   - Как так "не буду"? Все же вдову за себя берешь, да с четырехлетним ребенком, да старше себя на шесть лет. На все ли готов, обо всем ли подумал? Про это спрашиваю!
   - Ничего я не знаю и даже не думаю, - с каким-то счастливым отчаянием громким шепотом сказал адъютант. - Она еще сама не сказала мне, как будет. Как скажет, так и будет.
   - "Скажет, скажет", - проворчал Серпилин. - Что ж теперь, выходит, женщина за тебя еще и решать сама должна?
   Он хотел добавить еще что-то в этом же духе, но вдруг пришедшая в голову мысль остановила его.
   - Что, она у тебя первая в жизни, что ли?
   - Первая, - тихо сказал адъютант и, подняв на Серпилина глаза, посмотрел ему прямо в лицо так пристально, словно от будущих слов Серпилина и даже от выражения его лица в эту минуту зависит, будет ли и дальше так же, как до этого, любить и уважать его этот вымахавший в сажень мальчик с офицерскими погонами на плечах.
   "Она-то, конечно, не забыла и что старше тебя на шесть лет, и что в приданое за ней возьмешь чужого ребенка, сто раз все вспомнила, - чувствуя на себе этот взгляд, подумал Серпилин. - И все же как ни страшно, а решилась. Значит, поверила и в твою любовь и в свою силу".
   И еще об одном подумал - о войне, о том, что вдовая женщина с ребенком бросается очертя голову на шею тому, кто через неделю будет вновь на фронте, вдали от нее.
   А адъютант, глядя на спокойное, печальное лицо Серпилина, с возобновившимся чувством вины перед ним подумал, что лицо командующего стало таким потому, что он, верно, вспомнил о своем убитом сыне.
   - Я маме сегодня написал, - сказал адъютант, продолжая глядеть в лицо Серпилина.
   "Ну вот, стало быть, теперь еще и мама, - с тем же печальным выражением лица кивнув головой, подумал Серпилин. - Сидит за тридевять земель и ждет каждый день треугольничка, что жив и здоров, и боится каждый день извещения, что "пал смертью храбрых", а теперь сразу из одного треугольничка узнает про себя, что и свекровь и бабушка. Но о самой существенной для нее перемене она из этого письма все-таки не узнает. А самая существенная для матери перемена, которая к тому времени, как она получит письмо, скорей всего уже произойдет, будет не та, что сын женится на вдовой женщине с ребенком, а та, что он перестанет из-за этого быть адъютантом у командующего армией и начнет снова служить в строю, ближе к фронту, а значит, и к смерти. И ничего тут не поделаешь, потому что держать его дальше в адъютантах нельзя, а пристраиваться в тыловые канцелярии он сам не захочет".
   - Вот что, Анатолий. - Серпилин непривычно для себя назвал адъютанта по имени, бессознательно стремясь смягчить этим то, что предстояло сказать. Если нуждаешься в моем благословении, считай, что получил. Как вам обоим лучше, так пусть и будет. Но хочу внести ясность. Когда вернемся на фронт, подумай о новом месте. Ленин еще в двадцатом году нам посоветовал, чтобы родственники в одном учреждении не служили. - Он улыбнулся, еще и этой улыбкой смягчая бесповоротность сказанного.
   - Я понимаю. Я ей сегодня утром уже сказал, - ответил адъютант, и по лицу его было видно, что но врет, действительно сказал ей, но видно было и другое, как поразила его быстрота, с которой принял это решение Серпилин.
   - В какую она завтра смену? - спросил Серпилин о жене сына.
   - Во вторую.
   - Скажи, пусть завтра днем до работы ко мне приедет. - Он остановился, вспоминая, какие и когда у него завтра процедуры. - Дай ей "виллис", пусть к тринадцати часам приедет. Одна. - И, увидев на лице адъютанта тревогу, добавил: - Не бойся, не обижу ее. Ты в моих глазах не хуже никого другого, а может, и лучше. - Сказал, подумав не только о нем и о ней, но и о своем покойном сыне. - Поезжай.
   Адъютант вскочил и надел фуражку.
   - А как ей, дочку с собой к вам брать?
   Наверно, решил, что ей будет легче приехать сюда с ребенком.
   - Сказано: одной. - Серпилину хотелось увидеть внучку, но при завтрашнем разговоре, а может, и слезах девочка ни к чему, это не для нее.
   Адъютант откозырял и пошел по дорожке.
   - Евстигнеев! - окликнул его Серпилин.
   - Слушаю вас, товарищ командующий!
   - Как там с вызовом?
   - Обещали завтра оформить.