Дудкин снова ответил: "Спит". Три раза повторил свое "Есть, все понятно!" и положил трубку.
   Ильин недовольно посмотрел на пропотевшую грязную рубаху, в которой спал. Стащил ее через голову и, оставшись в одних трусах, до хруста в плечевых суставах несколько раз крутанул руками.
   Опять послышался голос Дудкина. Теперь звонил комбат-три. Что у него там? Если бы ничего не было, не звонил бы!
   - Сейчас, - крикнул Ильин. Хотел выскочить из палатки как был в трусах, но остановился, сел на сенник и стал навертывать портянки; на плащ-палатке, рядом с сенником, лежали и чистые портянки и выстиранная рубаха.
   Ильин стеснялся на людях своих тощих голых ног и вообще своего голого тела, хотя и мускулистого, сильного, но по-юношески тощего. Когда в тот раз разделся и поплыл через реку, забыл об этом, потому что знал о себе, что хороший пловец. А когда человек что-нибудь хорошо умеет, люди не обращают внимания, какой он, здоровый или тощий. Но сейчас помнил, что тощий, и вышел из палатки, только натянув сапоги и заправив в бриджи грязную нательную рубаху. Чистую надевать не стал - это потом, когда помоется.
   Комбат-три докладывал о происшествии. Немец из комитета "Свободная Германия", который уже несколько дней был у них в полку, а сегодня на ночь оставался в третьем батальоне, пошел на рассвете в лес со своим рупором и с лейтенантом из седьмого отделения, как они и раньше ходили, призывать сдаваться. Им навстречу вышли два офицера - хауптман и обер-лейтенант. Хауптман пошел вперед, а обер-лейтенант задержался. И когда хауптман подошел совсем близко, уложил его в спину из парабеллума, а немца из "Свободной Германии" ранил.
   - Это вы прошляпили - не прикрыли его! - в сердцах упрекнул Ильин.
   Комбат-три начал с предисловия, а когда начинают с предисловий, дело плохо! Начинают с того, что ранен, а кончают тем, что помер. А этого немца приказано было беречь.
   - Мы прикрывали, - оправдывался комбат. - Трое автоматчиков с ними пошли. Но они далеко углубились...
   - Не тяните резину. В каком состоянии раненый?
   Против ожидания, оказалось, что раненый в хорошем состоянии. Ранение в голову, но касательное, уже наложили повязку. А вопрос в том, что немец отказывается идти в медсанбат, хочет продолжить свою работу.
   - Пусть продолжает, - разрешил Ильин и, положив трубку, подумал о немце, что работа у него - не дай бог! Только и жди, когда застрелят. Сейчас - касательное, а чуть повел бы головой - дырка во лбу.
   Злоба, которую во время войны испытывал Ильин ко всем немцам вообще, вступала в противоречие с его воспитанием в детстве и юности. Из этого воспитания следовало, что хороших или плохих народов не бывает; все народы одинаково хорошие. А логика войны говорила другое: все немцы плохие, и каждый из них, если ты его не убьешь, сам убьет тебя. Война толкала на злобу ко всем немцам подряд.
   Но, несмотря на всю злобу, которую давно и привычно испытывал к немцам Ильин, что-то внутри него противилось этому чувству, искало выхода. И удивление перед бесстрашием этого немца из комитета "Свободная Германия" было для Ильина как бы вдруг открывшейся возможностью найти выход из тупика. Его радовало, что имеется вот такой хороший немец, которого он видит собственными глазами и который подтверждает для него что-то важное, полузабытое за войну, но все-таки существующее.
   Поговорив с комбатом-три, Ильин спросил Дудкина, кто звонил, пока он спал.
   Первый звонок, оказывается, был из штаба армии. Звонил начальник штаба.
   - По его поручению или сам? - переспросил Ильин.
   - Сам.
   Ильин хотел обругать Дудкина за то, что не разбудил, но удержался от несправедливости. Дудкин действовал, как приказано: докладывал, что спит, и спрашивал: будить или нет? А что делать, если позвонит начальник штаба армии, предусмотрено быть не могло. Не за что и ругать!
   - Не приказывал позвонить ему? - спросил Ильин.
   - Ничего не приказывал. Сказал: пусть спит. А командир дивизии приказал, чтоб вы позвонили ему в семь пятнадцать.
   "Щедрый что-то сегодня наш Туманян, - удивился Ильин. - Дал все же пятнадцать минут на побудку и туалет!"
   Успев помыться и даже выпить стакан чаю с краюхой хлеба, посыпанной сахарным песком, - любимое с детства лакомство, - Ильин позвонил Туманяну.
   Туманян начал с того, что задача пока остается прежней: приводить себя в порядок, занимая прежнее положение.
   - Проверьте еще раз всю систему огня. Какие возможности для его быстрого переноса на разные направления перед вашим передним краем. Вам все ясно?
   - Ясно. - Ильин хорошо понял, что стояло за сказанными с нажимом словами: "Вам все ясно?"
   - Вчера вечером напоминал отделу кадров, - сказал Туманян, - обещали сегодня прислать вам замену Насонову. Видимо, уже в дороге.
   "Значит, будем опять с начальником штаба", - подумал Ильин, положив трубку. Но главные его мысли были отданы сейчас другому - тому, что стояло за словами Туманяна про систему огня.
   До сих пор несколько дней подряд жали окруженных немцев на всем фронте дивизии, загоняли их в глубь лесов, во все сужавшийся там котел. А сегодня, значит, принято решение жать их наоборот - с той стороны лесного массива. И можно ожидать, что к вечеру немцы начнут выходить на нас - куда им деться? А какими их увидим - с белыми флагами или с "фердинандами", это про немцев заранее никогда не знаешь. Отсюда и требование - держать ухо востро.
   Весь следующий час Ильин говорил по телефону с комбатами, а потом уточнял с командиром приданного артиллерийского полка и со своим начальником артиллерии разные варианты организации огня на тех участках, где немцы скорее всего могут выскочить из глубины леса.
   Командир артиллерийского полка уехал после этого на огневые позиции: беспокоился, как с боеприпасами; обещали подать к утру, но еще не подали. А свой полковой артиллерист майор Веселов, почти всегда находившийся рядом с Ильиным, под рукой, и сейчас остался с ним.
   Первоочередные дела были сделаны, и Ильин колебался, что, впрочем, никак не выражалось на его лице. Его тянуло обойти батальоны, посмотреть, как там у них. Связь связью, но личное общение с подчиненными тоже вид связи, который ничем не заменишь. Однако сразу же после телефонных разговоров со всеми комбатами являться проверять их было рано. Он и сам не любил, когда начальство, едва отдав ему приказание по телефону, тут же сыпалось на голову: ну как, сделал ли все, что приказано? Называл это "нуканьем".
   Высоко над головами в воздухе прошла пара "яков". Прошли и скрылись над лесом с тонким далеким звуком. А вообще авиация в последние три дня почти не действовала над котлом. Всю бросили вперед на запад. По сводке уже и Барановичи взяли, и Новогрудок, и в Вильнюсе второй день уличные бои.
   Если взять строго на запад, продвигаясь в таком же темпе, через два-три дня будем в Польше. Там и авиация! А тут, считается, и без нее доделаем...
   Истребители прошли, и опять стало тихо, только с той стороны котла доносился гул артиллерии, которую ни Ильин, ни Веселов почти не замечали: привыкли.
   - Ох и денек! - сказал Веселов, из-под руки поглядывая на солнце. - И стрелять и наблюдать хорошо. А помните, Николай Иванович, как зимой наступали, в ту метель, семнадцатого - восемнадцатого?..
   Ильин помнил ту метель семнадцатого и восемнадцатого. Метель была действительно выдающаяся. За пять минут - где солдат, там сугроб.
   - Вы приказываете нам усилить огонь, ругаете за неточную пристрелку, а мы на огневых мучаемся, снег прямо лопатами кидает в стволы минометов! Уж так приспособились, что четверо держат плащ-палатку, а один в это время мину подносит. Плащ-палатку уберем, мину в ствол - и выстрел! И опять плащ-палатку держим... А в такую погоду, как теперь, - чего не стрелять, сказал Веселов и добавил, что вчера свели воедино все донесения за две недели боев; выходит: только своя полковая артиллерия, не считая приданной, нанесла немцам чувствительные потери - до тысячи убитых и раненых!
   Ильин недовольно махнул рукой. Не любил таких подсчетов.
   - Если все ваши реляции - сколько убили и сколько ранили - собрать, всей Германии не хватит. А по ихним реляциям - всей России! На бумаге все же легче убивать, чем в натуре. Тем более вам, артиллеристам. У вас кто на землю лег, тот и помер. А он еще потом встал да воевать пошел. Взять хоть меня самого: сколько раз за три года войны немцы, по ихним реляциям, меня убили и тем более ранили. А я все воюю. И не ранен даже.
   - Сплюньте, - сказал Веселов.
   - А я не суеверный.
   - Нисколько?
   - Нисколько. Суеверие есть прикрытие трусости. Боишься, что тебя убьют, - так и скажи! А причем тут - с какой ноги встал, с левой или с правой, немец все равно этого не знает, когда по тебе бьет.
   Разговор о суеверии на этом кончился. Если какая-нибудь тема ему не нравилась, Ильин сразу ставил на ней точку и переходил на другое. Так и сейчас перешел от суеверия к материальной части, сказал, что война с материальной частью делает то же, что с людьми. То, что считалось годным, а на самом деле не оправдало себя, отодвигается на второй план, и действительно хорошее выдвигается на первый. Скажем, взять ротные минометы: раньше без них, считалось, ни шагу, а теперь отказались от них не оправдали себя, слабые. Граната лучший результат дает, чем эта мина! А батальонные минометы, уж не говоря про полковые, те действительно показали себя как оружие, с которым смело идешь везде и всюду...
   Они много дней работали без отдыха, а сейчас вот сидели, отдыхали, но при этом все равно говорили о своей работе, потому что оружие было неотъемлемой частью этой работы, их инструментом. Без него можно сделать одно, а с ним - совсем другое. Но в инструменте, которым они пользовались, была одна особенность: от того, какой он и сколько его, зависели не только результаты работы, но и жизнь.
   - Все же у вас, у артиллеристов, личный состав дольше сохраняется, сказал Ильин, вспомнив, что вместе с Веселовым воюет уже второй год, а командиры стрелковых батальонов в полку за это время все до одного сменились.
   Так вышла наружу та мысль о цене человеческой жизни, которая с самого начала незримо присутствовала в их разговоре о своем оружии.
   Разговор этот прервал звонок.
   - Ждите у трубки, будете говорить, - сказал телефонист на промежуточной, и Ильин услышал далекий голос Артемьева.
   - Здравствуйте, Ильин. Как дела?
   - Здравия желаю. Выполняем приказ!
   - Приношу извинения вам и вашему хозяйству за то, что, отбывая к новому месту службы, не успел проститься. Желаю боевого счастья.
   Сказал и сделал паузу, ждал, что ответит Ильин.
   - И вам также, - пожелал Ильин.
   - У меня все, - сказал Артемьев. - Привет Завалишину.
   - Начальник штаба армии звонил, - объяснил Ильин Веселову. - Извинялся, что не простился с полком.
   Ильину было приятно, что бывший командир их дивизии все-таки позвонил ему и этим звонком простился с полком. Помнить обиды Ильин помнил, но копить не любил.
   Они сидели с Веселовым на солнышке, отдыхая от многодневной работы, и, вдруг, как это бывает на передовой, все за одну минуту переменилось. Сначала издали донеслись автоматные и пулеметные очереди, потом выстрел из пушки, и сразу же раздался звонок от комбата-два, стоявшего со своим батальоном прямо впереди командного пункта. Комбат докладывал, что посланная им в лес разведка отходит, разведчики доносят, что по лесу движутся немцы, до тысячи человек, с танками и самоходками.
   - Встречайте по первому варианту, - сказал Ильин. - Артиллерист у вас?
   - У меня. Только прибыл.
   Там, где сидел комбат-два, был и наблюдательный пункт полка и наблюдательный пункт артиллеристов - все вместе. Ильин так и так собирался ехать туда, но теперь события торопили. Хорошо, что командир артиллерийского полка уже на месте...
   - Сейчас буду, - сказал Ильин и, приказав Дудкину доложить в дивизию о появлении немцев, сам не стал ждать, пока соединят, сразу же сорвался с места.
   Хотя он последние полтора часа наслаждался отдыхом, что-то подспудно тяготило его. Было ощущение чего-то остановившегося, недоделанного, что вот теперь, после этого звонка, предстояло доделать.
   Когда через несколько минут Ильин вместе с Веселовым выскочил на своем пятнистом мотоцикле с коляской через лес на КП батальона, впереди не было заметно ничего особенного. Только слышались автоматные очереди. Командир батальона доложил, что это отходит боевое охранение, а немцы еще не вышли: продолжают двигаться по лесу.
   - Готовы к открытию огня, - доложил командир артиллерийского полка.
   - Что же открывать, пока не увидели, - сказал Ильин. - Еще спугнем, обратно уйдут. Пусть покажутся...
   Местность здесь шла немного под гору, и окопы наблюдательного пункта полка и командного пункта батальона были вырыты на пологом спуске, между росших по нему старых сосен. Перед соснами, по склону, тянулась вырубка, пни, а дальше начиналась поляна километр в длину и метров семьсот в ширину, на которой кем-то была посеяна рожь. Возможно, партизанами - тут вообще были партизанские места. И слева и справа от поляны и на том ее краю впереди лес стоял сплошной стеной.
   О движении большой группы немцев прямо на нас, на эту поляну, разведчики сообщили сначала по радио, а потом прискакал на коне сержант и доложил, что немцев много, с ними "фердинанды" - лично сам видел один - и танки, два танка тоже видел, правда, издали... Идут прямо сюда.
   Ильин переспросил, его брало сомнение, почему немцам вздумалось идти через эту поляну; если хотят прорываться, могли бы и по лесу...
   Но разведчик настаивал: идут сюда!
   Ильин все же сказал командиру артиллерийского полка, чтобы не забывал про фланги. То же самое повторил и Веселову.
   - Возможно, немцы идут без карты, чего в окружении не бывает! Увидят эту лысину и возьмут левее или правее!
   Он не полез в окоп, а сел на землю, только спустил вниз ноги. И сразу увидел то, во что до этого с трудом верил.
   На опушке, безо всякой разведки, показались немцы. Они шли с автоматами в руках и, как только оторвались на несколько шагов от опушки, сразу стали хорошо видны.
   Едва на открытое место вышла первая цепь, как за ней, почти без интервала, появилась вторая. И Ильин понял: в самом деле, идут сюда, через эту поляну, как самоубийцы. Почему решили прорываться через это открытое место? Или думают, тут никого нет, или хотят взять на испуг, или кто-то их так в кулак собрал, чтобы не расползлись по лесам, чтоб легче бросить в бой?
   Но думать об этом дальше было некогда. Немцы вышли тремя цепями на открытое место. По флангам, вывалившись из чащи, двигались три "фердинанда" - один слева и два справа. В центре, обогнав расступившиеся цепи, шли два танка. Один старый Т-3 и один "тигр". Из лесу появилась еще одна цепь, четвертая... И прежде чем Ильин отдал приказание открыть огонь, а верней, разрешил сделать то, чего от него все напряженно ждали, немцы начали стрелять первыми. "Фердинанды" ударили осколочными. Выстрелом срезало верхушку сосны, и она ударилась ветвями о землю недалеко от Ильина.
   "Могла пришибить", - подумал Ильин и, приказав открыть огонь, спрыгнул в окоп.
   Вслед за "фердинандами" выстрелил немецкий танк, шедший посредине поля, как казалось отсюда, прямо на Ильина.
   Передняя немецкая цепь открыла густой автоматный огонь, и в этот момент ударили наши орудия. Несколько снарядов упало с недолетом, а потом разрывы стали ложиться среди продолжавших двигаться немецких цепей.
   С флангов стреляли наши пулеметы. Немцы продолжали бежать вперед, обегая воронки и убитых. Потом загорелся один из "фердинандов", а у "тигра" перебило гусеницу, и из него стали выскакивать танкисты.
   Немецкая пехота все еще наступала. Одни ложились под огнем, но другие бежали вперед. Старый танк Т-3, обогнав переднюю немецкую цепь, был уже совсем близко. Два "фердинанда", которые были у немцев на левом фланге, дав задний ход, остановились на опушке и стреляли оттуда, с места. А мы пока не могли по ним попасть.
   Немецкие цепи были уже не цепями, а только движущимися островками продолжавших бежать вперед людей и пятнами не то убитых, не то легших на землю. Островков становилось все меньше, пятен все больше, но немецкий танк еще шел вперед.
   "Когда же вы его..." - чуть не крикнул Ильин артиллеристам. И только когда танк был уже всего в ста метрах, наш снаряд ударил ему в лоб, под корень башни, и он вспыхнул прямо перед Ильиным, мешая наблюдать поле боя.
   Но левей и правее оно было хорошо видно. Немцы лежали на земле или бежали назад, к лесу. Наши разрывы ложились все гуще и гуще; немцы бежали, и падали, и снова бежали, и уже никто из них не стрелял, стреляли только два их "фердинанда". Выпустили еще по несколько снарядов с опушки леса и ушли обратно в лес невредимые или незначительно поврежденные.
   Пахло дымом. На поле горела зажженная снарядами рожь, и все оно было в пятнах мертвых тел.
   Ильин вылез из окопа и снова сел, спустив в него ноги, как сидел перед боем. Он вытер платком мокрое лицо и шею и, забравшись рукою за спину, почувствовал, что и спина тоже мокрая от пота. "Испугался все-таки этого танка", - усмехнулся над собой Ильин и, поднявшись, позвав командира батальона, отдал приказание перейти к преследованию немцев: через эту плешь не идти, чтобы не обстреляли из лесу, а двигаться слева и справа от нее, втягиваться в лес, имея наготове пушки - на прямую наводку. И только после этого, обдернув на себе гимнастерку и затянув на одну дырку ремень, позвонил в штаб дивизии.
   Туманян выслушал, одобрил действия и сразу положил трубку: сам спешил донести наверх, в армию, а Ильин, оторвавшись от телефона, вдруг увидел немца из комитета "Свободная Германия", который, оказывается, лежал все это время тут же, в двадцати шагах от него, вместе с лейтенантом из седьмого отделения.
   - Лейтенант, подойдите!
   Немец подошел вместе с лейтенантом. Лейтенант откозырял, а немец нет. У него не было пилотки; голова в бинтах. Подойдя, резко сдвинул каблуки и бросил руки по швам, как это делается в немецкой армии.
   Он был в наших сапогах и обмундировании, только без оружия и погон. А как иначе быть на передовой, если не в нашем обмундировании?
   Лицо у немца было белое как мел - или после ранения, или от всего, что только что видел.
   - Считаю по действиям этой группы, что кто-то из высшего командования толкнул их на это, - сказал Ильин, не выбирая слов, зная, что немец хорошо научился по-русски в плену, в антифашистской школе, во Владимире.
   - Идиотэн! - яростно сказал немец. И его белые губы на белом лице так дрогнули, что Ильину показалось: заплачет!
   - Надо заставить их сдаться, чтобы не повторилось. - Ильин повел головой в сторону мертвого поля.
   Немец коротко наклонил голову, выражая готовность, и снова выпрямился.
   - Идите в лес, попробуйте вызвать там через рупор их командование и уговорить... Дам вам надежное прикрытие, если готовы на это.
   Немец сдвинул каблуки, снова наклонил голову и выпрямился. Молча подтвердил: готов сделать то, что от него требуется, ради чего, несмотря на рану, не пошел в медсанбат. Но чувствовалось при этом, что говорить с Ильиным сейчас, здесь, на этом поле боя, или не может, или не хочет, или все вместе.
   - Шесть автоматчиков им дайте и расчет с ручным пулеметом для прикрытия, - приказал Ильин подошедшему командиру батальона, показав на немца и лейтенанта.
   Командир батальона хотел возразить, что у него мало людей, но, посмотрев в лицо Ильину, возражать не стал.
   Батальон, огибая с двух сторон поляну, втягивался в лес. Через несколько минут двинулись вдоль опушки и немец с лейтенантом и автоматчиками.
   "Хоть бы не убили", - глядя им вслед, подумал Ильин о немце.
   28
   Синцов ехал к месту назначения на попутных. Сперва до штаба корпуса пристроился к своему товарищу из оперативного отдела. А до дивизии проголосовал на дороге.
   Туманян был в полках, а Насонов, новый начальник штаба дивизии, заставил ждать. Ждал его долго, а разговор оказался короткий.
   - Когда, как начальник штаба полка, приступите работать с подполковником Ильиным, советую помнить не только свои обязанности, но и свои права.
   - Я Ильина знаю, - сказал Синцов.
   - Знаете, когда он вам был подчинен! А теперь вы ему будете подчинены.
   Этим Насонов и ограничился. Воздержался, не развил своих взглядов на Ильина.
   - Вечернюю сводку дадите в восемнадцать часов. Хотя, сами знаете, порядок общий.
   Возможно, Насонов считал, что назначение в полк Синцову устроил Артемьев. На самом деле Артемьев был ни при чем. Все сделалось само собой. Бойко распорядился назначить при первой вакансии, первая вакансия открылась в полку Ильина, а распоряжений генерала Бойко в армии забывать не привыкли.
   А с Артемьевым говорили совсем о другом. Когда он пришел вчера в оперативный отдел знакомиться с новыми подчиненными, Синцов обратился официально:
   - Товарищ генерал, прошу принять по личному вопросу.
   Артемьев посмотрел на него укоризненно, но сказал!
   - Найду время - вызову.
   И вызвал тою же ночью, встретив упреком:
   - Сам бы догадался! Не отправил бы в полк, не повидав. Зачем такой пожар, при всех? И себя и меня поставил в ложное положение.
   Синцов объяснил, почему пожар, сказал ему про Машу.
   Артемьев сначала ошалело молчал, привыкая к мысли, что давно похороненная в мыслях сестра может оказаться живой, потом, спохватившись, стал расспрашивать Синцова про Таню, про ее ранение, о котором уже слышал от других, - правда ли, неопасное? И, услышав, что правда неопасное, вдруг вспомнил про только что полученную сводку, по которой войска соседа уже подходили к Гродно, где тогда, в сорок первом, вместе с дочерью Маши и Синцова осталась его мать.
   - Если и они живы - опять все вместе будем!
   И уже после того, как это сорвалось с губ, увидел лицо Синцова, думавшего о той, которой не было места в этом "все вместе". Увидел, но ничего не сказал, понял, что тут такое, в чем человеку надо разбираться одному.
   И правильно понял. Синцов был благодарен ему, что он не распространялся о Тане. Бывают в жизни минуты, когда высшая деликатность как раз и есть в таком, казалось бы, бесчувствии.
   Если считать, что хуже всего смерть, - а люди обычно так и считают, все не так страшно. Наоборот, хорошо! И прежняя жена твоя, возможно, жива, и Таню только ранило, хотя могло убить. И ты сам на четвертом году войны после шести ранений жив и, как выражаются медики, практически здоров. А все же несколько раз приходила в голову шальная мысль, что смерть не самое страшное! И снова пришла по дороге на передовую, когда ехали мимо того места, где убили Серпилина. Хочешь не хочешь, а путь в дивизию лежал через этот лес. О том, как хоронили Серпилина, Синцову рассказал генерал Кузьмич. Прилетев из Москвы, пришел утром в оперативный отдел знакомиться с обстановкой, увидел Синцова и сказал:
   - Зайди ко мне в хату, когда пошабашишь.
   Синцов зашел в первом часу ночи. Кузьмич сидел вдвоем со своим адъютантом, баянистом Виктором.
   - Только вернулись... Чай пьем. Садись с нами.
   Пока пили чай, говорил про свою поездку в войска.
   - Когда все время впритык, не так видать. А маленько отойдя, глазам не веришь, что мы с немцами сотворили!
   О Серпилине заговорил, допив чай и отослав адъютанта.
   Пододвинул по лавке оставшийся лежать на ней баян, растянул, свел, закрыл на защелки. И снова отодвинул. Баян выдохнул из себя тягучий, печальный звук и замолк.
   - Так и мы, - сказал Кузьмич про баян, словно он был не вещью, а запертым на замок и отодвинутым в сторону человеком, и после этого заговорил про похороны, что там, в Москве, было все как положено: и гроб доставили на лафете, и прощальные слова сказали, и венки возложили, и залп дали - только провожающих было мало. Сослуживцы на фронтах заняты, а родных - кого бог, кого война прибрали...
   - Невестка его была, которая теперь за Евстигнеевым. По случаю похорон с работы отпустили. И отца привезли. Из-под Рязани. С женой. Сперва подумал про нее, неужели мать? А потом, как в голос завыла на все кладбище, понял: мачеха! Мать так выть не будет. Старик как за руку дернул, сразу на полслове встала. Не думал, что у Федора Федоровича еще отец живой, ни разу о нем не слышал. Когда с кладбища шли к машине, об руку отца взял, а он руку выпростал и говорит: "Ничего, трех зятьев и сына схоронил, и куда мне осталось дойтить - сам дойду!"
   Сказав это, Кузьмич замолчал. Наверно, подумал о себе.
   После того ночного разговора Синцов больше не видел Кузьмича, только знал о нем, что, вопреки всем предположениям, он остается у Бойко заместителем.
   С дорог наступления уже много дней подряд стаскивали трофейную технику, а исправную угоняли своим ходом, но все равно кругом оставалось столько следов постигшей немецкую армию катастрофы, что проезжавшие мимо люди хочешь не хочешь - думали о ней. Думал и Синцов.
   Нормальная чувствительность притупляется на войне и не может не притупляться; было бы ненормально, если бы она оставалась такой же, как в обычной жизни. Лежащий на обочине мертвый человек в чужой военной форме уже не может восприниматься как просто мертвый человек, внезапная и насильственная смерть которого, по нормальным людским понятиям, несчастье. Смерть человека, одетого в чужую военную форму, не может восприниматься на войне как несчастье. И изуродованные взрывами или пожаром, искореженные, врезавшиеся друг в друга машины с чужими опознавательными знаками не могут восприниматься как результат катастрофы, о которой в обычной жизни думают с ужасом. Эти мертвые чужие машины, так же как и мертвые чужие люди, не могут восприниматься на войне как несчастье хотя бы потому, что они есть прямой или косвенный результат твоих собственных усилий, предпринимая которые и ты мог бы оказаться мертвым.