Страница:
И раньше и сегодня, когда еще на несколько часов оттянулись сроки взятия Могилева, Батюк нажимал только на это. Не слезал с этой темы - и по телефонам и когда приезжал. А сейчас, когда Серпилин доложил ему последние данные о продвижении Кирпичникова, который за день уже прошел двадцать верст и дал слово к ночи передовыми отрядами форсировать реку Друть на полпути к Березине, Батюк не возвращался к прежним упрекам из-за Могилева, не считал, сколько кварталов взял ты и сколько сосед...
Об этом разговора уже не было. Было молчаливое признание того, что ты правильно действовал - и сегодня с утра и до этого, когда нажимал на продвижение своих правофланговых корпусов на запад, к Березине.
Документа еще не было, его ждали с часу на час. Но Батюк, который не любил наводить тень на плетень, тем более со своими командармами, сразу, как встретились в Могилеве, сказал Серпилину, что уже предупрежден по ВЧ их фронту во взаимодействии с соседями предстоит развивать успех прямо на Минск!
- Как ты и предчувствовал, - сказал Батюк. - Думаешь, я не видел? Видел. Я с него стружку снимаю, что затянул с Могилевом, а он себе и в ус не дует, уже о Минске думает.
- А вы сами разве не думали, товарищ командующий? - спросил Серпилин.
- Мое положение проще. Мне какая армия ни возьми Могилев, обе мои! А ты характер в этом деле проявил - не перенервничал! За Могилев ругал тебя, а за то, что о завтрашнем дне успевал думать, хвалю!
Львов приехал в Могилев позже Батюка, присоединился, когда зашли выпить чаю, к командиру дивизии, бравшей последние дома, в том числе вокзал. Командир дивизии по такому случаю, как освобождение Могилева, имел в виду, конечно, не чай, но Батюк от другого отказался:
- Приглашал на чай - чай и будем пить. До ночи работы много. Ты свое на сегодня закончил, а я только начинаю. - И повернулся к Серпилину: Правильно или нет, командарм?
Львов чай пить не стал. Зашел в прибранную на скорую руку комнату с побитыми стеклами, посмотрел на кружки, из которых пили чай, - может, ему кружки не понравились, показалось, что гигиена не соблюдена, а может, и правда не хотел пить, - сел в стороне на край стула и так и сидел отдельно, ждал, когда освободится Батюк. Когда садился, поморщился. Как перед наступлением растянул ногу, так и не прошла: перетерпливал.
Оказывается, Львов - Серпилин этого не знал, каким-то образом вышло так, что в горячке не доложили, - был сегодня днем там же, где он сам. Сделал целый круг, доехал до стыка с соседней армией и вернулся в Могилев через соседа слева.
- Как мне доложили, разъехался с вами на двадцать минут, - сказал Львов.
- Значит, всего ненамного боя не застали, - сказал Серпилин. - Я сразу после боя уехал. А результаты видели?
- И результаты видел и бой застал. Только в разных местах с вами.
- Да, - вмешался в разговор Батюк. - Когда мне утром доложили, что командарма на месте нет, находится там, где ему не положено, хотел было вынуть тебя оттуда и накачку дать. А тут почти подряд докладывают, что и член Военного совета фронта тоже там, звонит оттуда начальнику штаба, чтобы обратили внимание на работу трофейных команд. Требует, чтобы начальник трофейной службы фронта лично, срочно, немедленно прибыл туда, на поле боя! Выручил тебя Илья Борисович, - кивнул Батюк на Львова. - Если тебя ругать, надо и члена Военного совета фронта критиковать. А его критиковать себе дороже. А критиковать одного тебя несправедливо...
Львов слушал, не моргнув глазом, словно все это его не касалось. И сказал о том единственном, что его интересовало:
- Давно считаю, что начальник трофейной службы или должен быть смелым человеком, способным навести порядок с трофеями по горячим следам, под огнем, или он вообще не годится. Кладбищенские сторожа на этой должности нам не нужны!
Батюк не ответил. То ли был своего мнения о начальнике трофейной службы фронта, но не хотел спорить при Серпилине, то ли вообще не придавал значения этому разговору.
- Хочу знать ваше мнение, товарищ Серпилин, о заместителе начальника политотдела вашей армии Бастрюкове, - неожиданно для Серпилина спросил Львов. - Сталкивались с ним?
- А какие у меня с ним могут быть столкновения?
Скорей всего, Львов употребил слово "сталкивались" в другом его значении, но Серпилин счел нужным уточнить.
- Я не в том смысле, - нетерпеливо сказал Львов.
- Служу с ним в одной армии давно, но повседневно и непосредственно дела не имею. Думаю, член Военного совета армии обоснованней, чем я, может доложить вам о его служебных качествах.
Уклонившись от ответа, Серпилин не брал особого греха на душу: что скажет Захаров о Бастрюкове, известно!
- Имел это в виду, - сказал Львов. По его лицу нельзя было понять, удовлетворен или не удовлетворен он ответом Серпилина. - А ваше мнение хотел знать лишь по одному вопросу. Проявлений трусости за ним не наблюдали?
- С вашего разрешения, сформулировал бы по-другому: проявлений храбрости с его стороны не наблюдал.
Батюк расхохотался такой аттестации, а Львов, не увидев в ней ничего смешного, счел ее ответом по существу и, коротко кивнув, спросил Батюка, собирается ли тот ехать обратно в штаб фронта. Услышав, что командующий задержится в Могилеве, дал всем своим видом понять, что хочет остаться с ним вдвоем. Серпилин вышел, как водится в таких случаях, попросив у Батюка разрешения пойти распорядиться...
Распоряжаться в данный момент было печем; выйдя из дому, Серпилин сказал подошедшему командиру дивизии, чтобы тот продолжал заниматься своими делами, а сам, стоя у крыльца, на разбитом тротуаре, продолжал глядеть на эту улицу, которая вела на юго-западную окраину Могилева и по которой в сорок первом, еще до боев с немцами, когда готовили оборону, много раз ездил из полка в штаб дивизии. И улица тогда была целая, и люди еще жили на ней где-то между миром и войной, не отвыкнув от одного и не привыкнув к другой. Не только у гражданских и у военных - у тебя у самого в голове еще не умещалось, что здесь целых три года могут пробыть немцы, что через два дома наискосок отсюда будет их, немецкая, комендатура, от которой осталась теперь только груда развалин: подпольщики затащили в подвал адскую машину; подняли в воздух и комендатуру и коменданта.
Люди в городе и сейчас живут. И встречали, и красные флаги, оказывается, сохранили. Группа партизан прошла по улицам с оружием и красным знаменем. И женщины вылезли из подвалов, и дети. И слезы были, и объятия. И бедная хлеб-соль откуда-то взялась - испекли каравай из муки с лебедой. Командир дивизии расплакался и от этой хлеб-соли и от женских слез, когда передавали ему тот каравай на полотенце. Такие слезы - как зараза. Серпилин и сам это почувствовал, когда худая, как жердь, плачущая старуха обняла его и, не считаясь с тем, что он спешил, три раза медленно поцеловала, поворачивая за голову к себе, как будто он не генерал, а блудный сын.
Стоя у крыльца, Серпилин повернулся на скрип тормозов. Из "виллиса" выскочил куда-то ездивший по приказанию Батюка его адъютант Барабанов. Серпилин мельком видел его много раз, но вот так, вплотную, столкнулся впервые. И впервые заметил, как постарел и похудел Барабанов; кожа так туго облегала скулы, словно ее перестало хватать.
Барабанов козырнул, хотел пройти мимо, к командующему, но Серпилин остановил его:
- Что с тобой, Барабанов, болеешь?
- Болею. Язва открылась.
- Надо в госпиталь.
- Пока могу, терплю. Запить боюсь, если из-за этой язвы опять в госпиталь.
- Почему же запить?
- Я себя знаю, товарищ генерал, - сказал Барабанов.
Серпилин вдруг почувствовал себя не то чтобы виноватым перед этим человеком, - нет, виноватым он себя не считал, но, раз столкнул случай, хотел, чтоб между ними не оставалось такого, чего не должно оставаться между людьми на войне.
- Не хочу, чтобы ты был на меня в обиде, Барабанов.
Барабанов поднял глаза, до этого смотрел себе под ноги.
- Аттестат его вдове, как вам обещал, высылаю. Считал бы, что вы не правы, не стал бы этого делать. - И попросил: - Разрешите пройти?
С крыльца, прихрамывая, спустился Львов, кивнул Серпилину, сел в свою высокую, нескладную "эмку" с двумя ведущими осями и уехал.
Когда Серпилин зашел обратно, Батюк еще сидел за столом, а Барабанов докладывал ему, - оказывается, ездил по его приказанию за орденами. Батюк хотел прямо здесь, в Могилеве, вручить ордена и медали тем солдатам и офицерам, которые взяли в плен двух немецких генералов.
- А реляцию к завтрему оформим, - вставая, сказал Батюк. И уже уезжая, наверно, потому, что ехал награждать, заговорил о своем сыне, воевавшем на Ленинградском фронте: - Про сына по ВЧ сегодня позвонили. Оказывается, второй раз ранен. Мы с тобой двадцать третьего только еще начинали, а его как раз в тот день под Мусталахти, уже за Выборгом, осколком в руку. Вторично в строю остался и медаль "За отвагу" получил. Он здоровый у меня, штангист. До войны на третьем курсе у Лесгафта учился.
И Серпилин почувствовал по его голосу, что храбрится, а за сына страшно. Тем более страшно, что знает: малость покривив душой, мог бы на той же самой войне приискать сыну место поближе к себе и подальше от смерти. А может, и жена - мать есть мать - твердит об этом в письмах...
Батюк уехал к соседу, а Серпилин остался в той части города, которую брали его войска, проехал по улицам, проверил, как они снимаются, выходят из города. Не так-то это просто: шесть дней только и думали, как взять город, а теперь, когда взяли, сразу, даже не переночевав, уходить из него дальше. Поздравил нескольких командиров полков, кого еще на отдыхе, кого уже на марше; расспросил о потерях, о которых уже составил себе первое представление. Больше всего убитых там, где не сразу проткнули оборону, затоптались на одном месте, подставили себя под огонь какой-нибудь вдребезги разбитой потом немецкой огневой точки.
На братских могилах в лучшем случае пишут на дощечке химическим карандашом имена, а откуда кто, не пишется. Но и по именам можно догадаться, кто откуда. На одной такой, темно-серой, примоченной брызнувшим под вечер дождем дощечке, где похоронены не сегодняшние, а еще вчерашние, - среди одиннадцати имен были не только русские, и украинские, и белорусские - как всегда и всюду, - но тут же и казахская, и какая-то похожая на иностранную, наверно, эстонская, фамилия, и кавказская Джатиев, - может, осетин, а может, чеченец. И все на одной и той же доске, против одного и того же разбитого пулеметного гнезда.
Бой в городе, конечно, дает дополнительные преимущества обороняющимся. Все время, пока их выковыриваешь, несешь жертвы. Но сила, которую мы имели теперь в своих руках, преодолевала и это преимущество - выжигали немцев залпами "катюш", штурмовали их тянувшиеся по окраинам позиции с воздуха, гнезда и опорные пункты в домах разбивали прямой наводкой, - делали все, что могли, чтобы уменьшить свои потери. И в результате даже в черте города потеряли меньше, чем немцы. Итог неплохой.
По предварительным данным, пленных в самом Могилеве взяли около двух тысяч. Если бы немцы вчера пошли на капитуляцию, еще несколько тысяч остались бы живы. И мы тоже сегодняшних потерь не понесли бы!
Когда предъявляешь ультиматум и ждешь, не воюешь, а потом, не получив ответа, продолжаешь молотить, пока не кончишь, чувство у военного человека двойное. Досада за собственные потери, которых могло не быть, если б в ответ на твои условия вышли с белым флагом. И, конечно, злость на противника за эти потери, за то, что он продолжал, как это говорится, бессмысленное сопротивление. Но как ни злись, бессмысленное-то бессмысленное, да не совсем! Потому что те, кого он убил у тебя в этот последний день, лежат в земле и уже не пойдут с тобой дальше, ни на Минск, ни на Варшаву, ни на Берлин. И в этом самая горькая горечь!
Немецкой техники набили много и вчера и сегодня. И в Могилеве и за Могилевом. Особенно по дороге на Минск. Пришлось давать своей пехоте колонные пути слева и справа от этой дороги, а то не пройдешь! А чтоб протащить по ней артиллерию, сейчас саперы работают - разграждают.
Когда проезжал по городу, на главной улице, среди разбитых и полуразбитых домов, увидел уцелевшие вывески. При немцах тут, в Могилеве, водилась кое-какая торговлишка, лепились по магазинчикам вылезшие из подполья лавочники; было здесь и свечное производство, и комиссионный магазин какого-то А.Дуплака, и чье-то, не разобрать чье, потому что полвывески оторвано снарядом, кафе...
Увидел все это и вспомнил двадцатый год - ноябрьский, холодный не по-крымскому день, когда после Перекопа, догоняя бежавших белых, вошли в Симферополь и увидели главную улицу с заколоченными, ободранными, но все же побогаче этих, могилевских, магазинами, лавками и лавчонками с еще оставшимися на вывесках следами всего того, что жило там при Врангеле...
Вспомнил тогдашние свои чувства - молодого, двадцатипятилетнего человека, только недавно взорвавшего старый мир и добивавшего его там, в Крыму. Вспомнил и подумал о том, о чем среди всех военных забот порой забывалось: нет, не просто - мы и немцы! Не только это! Есть еще и свои тараканы, свои клопы! Дохленькие, уж, казалось, так присушенные временем, что одна шелуха осталась, а все же ожившие, сумевшие, открывшие свою небогатую торговлишку. Жили при немцах навряд ли так уж сладко - в страхе и на цыпочках. А все же хоть и на цыпочках, но питали надежду на возвращение старого, разбитого в семнадцатом году... Хоть какого-никакого, на любых условиях...
Когда около вокзала командир дивизии представлял отличившихся солдат, которые взяли в плен самых последних немцев, Серпилин в одном из них, сержанте, по фамилии и выговору угадал касимовского татарина, земляка матери, и заговорил с ним по-татарски. Сержант от неожиданности смотрел на Серпилина так, словно стоящий перед ним командующий армией - это одно, а говорит внутри него по-татарски кто-то другой. Только потом сообразил и откликнулся. Оказался и правда касимовский.
Отвечал вперемежку по-русски и по-татарски. Военное по-русски: "Так точно, товарищ генерал", "Служу Советскому Союзу, товарищ генерал!" А остальное, не военное, по-татарски. Говорить по-татарски Серпилину давно не приходилось.
Потом, когда поехал дальше, все думал о матери. А воспоминаниям этим было ровно столько же лет, сколько командиру дивизии, который брал город, - тридцать девять лет назад в последний раз говорил с матерью по-татарски, перед ее смертью. Тридцать девять лет. Для другого человека - целая жизнь.
Да, детство далеко. Так далеко, что уже и не видать, где кончилось...
В только что взятый город стремились найти причину заехать почти все. Не только те, кому надо было по службе, но и кому вовсе не надо.
Серпилин встречал и тех и других, но замечаний не делал: не было настроения. Ну дал человек крюку, проехал, поглядел на Могилев... Понять можно! Только потом посмеялся над этим, когда съехался в городе с Захаровым.
- Кого только не видел! Только Бастрюкова не встретил, даже удивляюсь! Он ведь у тебя любит в города входить. И когда последним входит, все равно вид такой, что первым...
- Бастрюкову сегодня не до того, - махнул рукой Захаров. - Он сегодня на Львова так напоролся, что до смерти не забудет.
И рассказал историю, которая объяснила Серпилину неожиданный для него вопрос Львова о Бастрюкове.
Оказывается, Львов, продолжавший прочить Бастрюкова в начальники политотдела, сегодня с утра забрал его с собой на передовую. Как это часто с ним бывало, никому не сообщил, куда едет и где будет, посмотрел в оперативном отделе обстановку, сел в свою знаменитую "эмку", взял "виллис" с автоматчиками и поехал. Не заезжая ни в штаб дивизии, ни в подвижную группу, по собственной карте махнул прямо на стык двух армий, хотел лично проверить, как обеспечен!
Обычно хорошо ориентировался, а на этот раз спутал направление, полным ходом выскочил из лесу за передний край, правей Бобруйского шоссе, и как раз попал под огонь немецкой артиллерии.
"Эмка" его завалилась в старый окоп, но уцелела. "Виллис" с автоматчиками, у которого перед этим, на развилке, спустил скат, отстал, и Львов оказался на поле вчетвером - со своим порученцем Шлеевым, Бастрюковым и водителем, которого ранило в голову: поэтому он и не удержал, загнал машину в окоп. Водителя Львов сам лично перевязал и, забрав из "эмки" полуавтомат, с которым всегда ездил, и гранаты, залег тут же в кустарнике вместе с сопровождавшими его лицами, готовый принять бой, если немцы подойдут ближе.
Немцы к ним не подошли, были заняты другим. Шлеев, который, находясь при Львове, привык к передрягам, лежал рядом с ним, а Бастрюкова, когда бой затих и немецкие танки и бронетранспортеры пожгли и остановили, поблизости не оказалось.
- Ты на НП слева от шоссе был, - сказал Захаров, закончив свой рассказ, - а Львов правее, километрах в полутора. Пока они оттуда шофера раненого вывели, сами выбрались, взяли у танкистов другого водителя, вытащили "эмку", тебя уже не было, ты уехал, а командир дивизии Артемьев явился пред светлые очи. Он мне все это и изобразил в лицах. Бастрюков, оказывается, на целый километр назад рванул через лес, не знаю уж, на что надеялся! Может, со страху считал, что все, кроме него, погибнут - и концы в воду? Но только Львов обнаружил его на дороге, около "виллиса", "виллис", когда скат сменили, остался на месте, - автоматчики не знали, куда тыркаться, и пошли вперед - искать Львова. А Бастрюков как раз на этот "виллис" выбежал или выполз, уж не знаю! Но рассказывают, когда Львов его около "виллиса" засек, картина была сильная! Бастрюков пробует выкрутиться, объясняет, что прибежал к "виллису" за подмогой, чтобы на помощь к товарищу Львову ехать, а водитель отрицает, говорит: никаких приказаний от полковника не получал... Ну, Львов, надо сказать, быстро разобрался. Бастрюков, наверное, подумал, что кривая вывезет, как уже не раз вывозила, - выслушал смирненько все, что на его долю досталось, и стоял, как чижик, в стороне, пока Львов с командиром дивизии говорил. Потом видит: Львов уезжать собрался. В "эмку" к нему, конечно, не посмел, но на "виллис" с автоматчиками бочком-бочком и полез... Львов "эмку" остановил, дверцу открыл да как крикнет ему: "Вон из машины!" Тот в первый момент не понял. Львов ему еще раз: "Вон из машины!" Захлопнул дверцу так, что стекло треснуло, и поехал двумя машинами, только пыль из-под колес!
- Да, не знал я, - сказал Серпилин, - когда там, на наблюдательном пункте, смотрел на этот бой, что член Военного совета фронта в таком критическом положении. Как это вышло, что под огонь заехал? Как пропустили? Все же настоящего порядка, значит, не было! Придется спросить за это.
- Только не слишком строго, - сказал Захаров, увидев, как Серпилин задним числом не на шутку рассердился. - Что это с ним, первый раз, что ли? Никого не слушает, ни у кого не спрашивает, любит - как снег на голову! Правда, надо отдать ему должное, когда попадает в такие переплеты, то и к ответу никого не требует. Считает для себя в порядке вещей: заехал и заехал, что тут такого? Даже гордится после! - рассмеялся Захаров и спросил, не собирается ли Серпилин возвращаться на командный пункт армии. - Может, вместе?
Но Серпилин сказал, что у него есть еще дело в Могилеве. Какое, объяснять не стал.
Захаров уехал, а Серпилин, оставив и бронетранспортер и радистов в центре Могилева, приказал им ждать, взял с собой лишь Синцова и автоматчика и поехал через город на его юго-западную окраину.
Ехал быстро, не колеблясь, без расспросов, только командовал, где поворачивать. Гудков и автоматчик не знали, куда едут, только Синцов догадывался...
Когда подъехали к развалинам кирпичного завода, вылез из машины и постоял. Искал глазами те ямы, про которые говорил Сытин, что немцы заставили население хоронить в них убитых. Посмотрел и увидел их в ста шагах. Ямы там же, где и были. Тогда и прятались в них от бомбежек и хоронили убитых - сами это начали. "Восемьдесят седьмые" так пикировали до самой земли, что одних прямых попаданий в щели и окопы было по десятку за день...
Постоял у этих ям и поехал дальше, к дубовым посадкам, на третий километр Бобруйского шоссе, где когда-то принимал со своим полком первый бой. Утром смотрел на это поле боя оттуда, с той стороны, а сейчас хотел посмотреть отсюда. Оттуда - одно чувство, отсюда - другое!
Оставив "виллис" на дороге, прошел триста шагов до овражка, где у него тогда, в первый день, был первый перепаханный потом бомбами командный пункт.
Сейчас здесь стояли покалеченные немецкие орудия, те самые, которые сегодня утром обстреливали отсюда опушку леса. Зенитки, тоже разбитые и опрокинутые, валялись у самой дороги, а среди дубовых посадок вразброс стояли сгоревшие и брошенные немецкие танки и самоходки. И около них и около разбитых орудий лежали еще не убранные трупы немцев.
Но он глядел и словно не видел всего этого, видел не то, что сейчас, а то, что было тогда. И даже, казалось, слышал самого себя, свой тогдашний голос, свои поспешные приказания и радостные доклады первых часов боя, когда в первый раз своими глазами увидел, как останавливаются и горят немецкие танки.
И то, что пора было возвращаться в штаб и продолжать войну и уже не оставалось времени стоять тут и думать, только усиливало его чувства. Сила воспоминаний обостряется, когда на них мало времени...
Он оглянулся и увидел переходившую через дорогу колонну пленных немцев; их конвоировали партизаны. Изловили где-то здесь, в лесах, в окрестностях Могилева, и куда-то вели. Наверное, на ночлег: дело к вечеру, и пленные тоже будут где-то и кормиться и ночевать. В хвосте колонны, подгоняя немцев, шел бородач в выгоревшей пограничной фуражке, в немецком офицерском мундире с красной повязкой на рукаве и в развевавшейся за плечами пятнистой трофейной плащ-палатке.
- Поехали, - сказал Серпилин стоявшему за его спиной Синцову.
И это "поехали" было единственным, что он сказал за все время.
На новом командном пункте армии Серпилин на скорую руку перекусил вместе с Захаровым и Бойко. Из штаба фронта только что позвонили, что к ним уже выехал офицер оперативного управления с приказом на дальнейшие действия.
Обычно ужинали попозже, когда главные заботы с плеч! А тут решили нарушить порядок, чтоб потом уже не отрываться.
Бойко один из них троих так и не побывал сегодня в Могилеве.
- Ну и выдержка у тебя, Григорий Герасимович! - с удивлением перед проявившейся даже и в этом последовательностью характера начальника штаба сказал Серпилин. - Как все-таки не посмотреть было Могилев?
- Будет случай, посмотрю, - сказал Бойко. - Необходимости не возникло, а дел весь день было выше головы. И ко всему, штаб фронта с телефонов не слезал, каких только данных от нас не требовал!
- Да еще, добавь, я проштрафился перед тобой...
- Я за вас волновался сегодня, - не приняв шутки, ответил Бойко.
Слова "волновался" Серпилин в лексиконе Бойко не помнил. Услышал впервые и даже посмотрел на него.
Бойко молча выдержал взгляд; как бы напоминая, что и отсюда, издали, держал в поле зрения все происходившее там, где был Серпилин, сказал:
- Того капитана, которого при вас в плен взяли, я после допроса в разведотделе приказал привести к себе до отправки в штаб фронта. Хотел проверить на нем их состояние духа - чего от них можно ожидать в дальнейшем.
"Оказывается, и на это время нашел", - отметил про себя Серпилин.
- Держался смело, но подавленность чувствуется. В ответ на мой вопрос: как вышло, что пришлось сдаваться в плен? - нервничал и напирал на наше преимущество в силах: ссылался в свое оправдание, что у нас всего намного больше, чем у них. Даже заявлял, что в пять раз больше! Пришлось спросить его: откуда знает, что именно в пять? Может, у страха глаза велики?
- Не без этого, - сказал Серпилин. - А вообще-то, естественно, каждый свое поражение стремится чем-то оправдать. Теперь немцы стремятся - тем, что у нас всего больше, чем у них. И численный перевес над ними имеем, и материальный создали! Все так. Но их самих, как военных, это ни на волос не оправдывает. Нападающий обязан знать, на кого меч поднял. И какие будут расстояния, и какие дороги, и какой климат, и с какими людьми иметь дело придется. И вообще, и здесь, в Белоруссии, в частности.
Тема была такая, на которую тянуло поговорить именно сегодня, когда за спиной остался только что освобожденный Могилев. Но приехал из штаба фронта офицер оперативного управления с приказом, и все, наспех допив чай, сразу же пошли работать, как обычно, к Бойко.
Хотя на этот раз командный пункт был в деревне, Бойко и здесь приказал поставить ту же самую большую палатку, в которой работал на прежних командных пунктах. По летнему времени предпочитал ее избе.
- Думаешь так до осени и возить с собой эту резиденцию? - спросил Серпилин.
Бойко кивнул:
- Для работы полезно, когда привыкаешь к чему-то одному.
Приказ, в соответствии с которым армия должна была участвовать в Минской операции, продолжавшей собой Могилевскую, был немногоречив. То, о чем думали и раньше, особенно вчера и сегодня, теперь было изложено как прямое требование: стремительно преследовать немцев всеми наличными силами, обходя их опорные пункты, нигде не задерживаясь, выигрывая время и пространство, идти вперед, к Березине, а после ее форсирования к Минску.
С этой ближайшей задачей, как поскорее дойти до Березины и форсировать ее, и было связано почти все, о чем говорили в штабе до глубокой ночи.
Офицеры оперативного отдела с приказами о спланированных на завтра действиях уехали в корпуса. Подписав приказы, среди ночи уехал вперед, в войска, и Захаров. А Серпилин с Бойко и с командующим артиллерией все еще работали над дальнейшим. Надо было заранее заправить в огромную армейскую машину со всеми ее штабами и разветвлениями все, что ей предстояло за остаток ночи и завтрашнее утро переварить в себе, расчленить на десятки различных документов, приказаний, распоряжений и довести до исполнителей, - без этого даже самый хороший приказ остался бы только сотрясением воздуха. И хотя Серпилину, и Бойко, и другим работавшим с ними в эту ночь людям нужно было время, чтобы думать и решать, они самоограничивали себя, зная, что и там, внизу, в штабах корпусов, дивизий и дальше по нисходящей, тем, кто на основе их приказов будет отдавать последующие, свои, тоже надо успеть подумать, прежде чем приказывать. А между тем операция уже началась, уже переросла за этот вечер и ночь из одной в другую...
Об этом разговора уже не было. Было молчаливое признание того, что ты правильно действовал - и сегодня с утра и до этого, когда нажимал на продвижение своих правофланговых корпусов на запад, к Березине.
Документа еще не было, его ждали с часу на час. Но Батюк, который не любил наводить тень на плетень, тем более со своими командармами, сразу, как встретились в Могилеве, сказал Серпилину, что уже предупрежден по ВЧ их фронту во взаимодействии с соседями предстоит развивать успех прямо на Минск!
- Как ты и предчувствовал, - сказал Батюк. - Думаешь, я не видел? Видел. Я с него стружку снимаю, что затянул с Могилевом, а он себе и в ус не дует, уже о Минске думает.
- А вы сами разве не думали, товарищ командующий? - спросил Серпилин.
- Мое положение проще. Мне какая армия ни возьми Могилев, обе мои! А ты характер в этом деле проявил - не перенервничал! За Могилев ругал тебя, а за то, что о завтрашнем дне успевал думать, хвалю!
Львов приехал в Могилев позже Батюка, присоединился, когда зашли выпить чаю, к командиру дивизии, бравшей последние дома, в том числе вокзал. Командир дивизии по такому случаю, как освобождение Могилева, имел в виду, конечно, не чай, но Батюк от другого отказался:
- Приглашал на чай - чай и будем пить. До ночи работы много. Ты свое на сегодня закончил, а я только начинаю. - И повернулся к Серпилину: Правильно или нет, командарм?
Львов чай пить не стал. Зашел в прибранную на скорую руку комнату с побитыми стеклами, посмотрел на кружки, из которых пили чай, - может, ему кружки не понравились, показалось, что гигиена не соблюдена, а может, и правда не хотел пить, - сел в стороне на край стула и так и сидел отдельно, ждал, когда освободится Батюк. Когда садился, поморщился. Как перед наступлением растянул ногу, так и не прошла: перетерпливал.
Оказывается, Львов - Серпилин этого не знал, каким-то образом вышло так, что в горячке не доложили, - был сегодня днем там же, где он сам. Сделал целый круг, доехал до стыка с соседней армией и вернулся в Могилев через соседа слева.
- Как мне доложили, разъехался с вами на двадцать минут, - сказал Львов.
- Значит, всего ненамного боя не застали, - сказал Серпилин. - Я сразу после боя уехал. А результаты видели?
- И результаты видел и бой застал. Только в разных местах с вами.
- Да, - вмешался в разговор Батюк. - Когда мне утром доложили, что командарма на месте нет, находится там, где ему не положено, хотел было вынуть тебя оттуда и накачку дать. А тут почти подряд докладывают, что и член Военного совета фронта тоже там, звонит оттуда начальнику штаба, чтобы обратили внимание на работу трофейных команд. Требует, чтобы начальник трофейной службы фронта лично, срочно, немедленно прибыл туда, на поле боя! Выручил тебя Илья Борисович, - кивнул Батюк на Львова. - Если тебя ругать, надо и члена Военного совета фронта критиковать. А его критиковать себе дороже. А критиковать одного тебя несправедливо...
Львов слушал, не моргнув глазом, словно все это его не касалось. И сказал о том единственном, что его интересовало:
- Давно считаю, что начальник трофейной службы или должен быть смелым человеком, способным навести порядок с трофеями по горячим следам, под огнем, или он вообще не годится. Кладбищенские сторожа на этой должности нам не нужны!
Батюк не ответил. То ли был своего мнения о начальнике трофейной службы фронта, но не хотел спорить при Серпилине, то ли вообще не придавал значения этому разговору.
- Хочу знать ваше мнение, товарищ Серпилин, о заместителе начальника политотдела вашей армии Бастрюкове, - неожиданно для Серпилина спросил Львов. - Сталкивались с ним?
- А какие у меня с ним могут быть столкновения?
Скорей всего, Львов употребил слово "сталкивались" в другом его значении, но Серпилин счел нужным уточнить.
- Я не в том смысле, - нетерпеливо сказал Львов.
- Служу с ним в одной армии давно, но повседневно и непосредственно дела не имею. Думаю, член Военного совета армии обоснованней, чем я, может доложить вам о его служебных качествах.
Уклонившись от ответа, Серпилин не брал особого греха на душу: что скажет Захаров о Бастрюкове, известно!
- Имел это в виду, - сказал Львов. По его лицу нельзя было понять, удовлетворен или не удовлетворен он ответом Серпилина. - А ваше мнение хотел знать лишь по одному вопросу. Проявлений трусости за ним не наблюдали?
- С вашего разрешения, сформулировал бы по-другому: проявлений храбрости с его стороны не наблюдал.
Батюк расхохотался такой аттестации, а Львов, не увидев в ней ничего смешного, счел ее ответом по существу и, коротко кивнув, спросил Батюка, собирается ли тот ехать обратно в штаб фронта. Услышав, что командующий задержится в Могилеве, дал всем своим видом понять, что хочет остаться с ним вдвоем. Серпилин вышел, как водится в таких случаях, попросив у Батюка разрешения пойти распорядиться...
Распоряжаться в данный момент было печем; выйдя из дому, Серпилин сказал подошедшему командиру дивизии, чтобы тот продолжал заниматься своими делами, а сам, стоя у крыльца, на разбитом тротуаре, продолжал глядеть на эту улицу, которая вела на юго-западную окраину Могилева и по которой в сорок первом, еще до боев с немцами, когда готовили оборону, много раз ездил из полка в штаб дивизии. И улица тогда была целая, и люди еще жили на ней где-то между миром и войной, не отвыкнув от одного и не привыкнув к другой. Не только у гражданских и у военных - у тебя у самого в голове еще не умещалось, что здесь целых три года могут пробыть немцы, что через два дома наискосок отсюда будет их, немецкая, комендатура, от которой осталась теперь только груда развалин: подпольщики затащили в подвал адскую машину; подняли в воздух и комендатуру и коменданта.
Люди в городе и сейчас живут. И встречали, и красные флаги, оказывается, сохранили. Группа партизан прошла по улицам с оружием и красным знаменем. И женщины вылезли из подвалов, и дети. И слезы были, и объятия. И бедная хлеб-соль откуда-то взялась - испекли каравай из муки с лебедой. Командир дивизии расплакался и от этой хлеб-соли и от женских слез, когда передавали ему тот каравай на полотенце. Такие слезы - как зараза. Серпилин и сам это почувствовал, когда худая, как жердь, плачущая старуха обняла его и, не считаясь с тем, что он спешил, три раза медленно поцеловала, поворачивая за голову к себе, как будто он не генерал, а блудный сын.
Стоя у крыльца, Серпилин повернулся на скрип тормозов. Из "виллиса" выскочил куда-то ездивший по приказанию Батюка его адъютант Барабанов. Серпилин мельком видел его много раз, но вот так, вплотную, столкнулся впервые. И впервые заметил, как постарел и похудел Барабанов; кожа так туго облегала скулы, словно ее перестало хватать.
Барабанов козырнул, хотел пройти мимо, к командующему, но Серпилин остановил его:
- Что с тобой, Барабанов, болеешь?
- Болею. Язва открылась.
- Надо в госпиталь.
- Пока могу, терплю. Запить боюсь, если из-за этой язвы опять в госпиталь.
- Почему же запить?
- Я себя знаю, товарищ генерал, - сказал Барабанов.
Серпилин вдруг почувствовал себя не то чтобы виноватым перед этим человеком, - нет, виноватым он себя не считал, но, раз столкнул случай, хотел, чтоб между ними не оставалось такого, чего не должно оставаться между людьми на войне.
- Не хочу, чтобы ты был на меня в обиде, Барабанов.
Барабанов поднял глаза, до этого смотрел себе под ноги.
- Аттестат его вдове, как вам обещал, высылаю. Считал бы, что вы не правы, не стал бы этого делать. - И попросил: - Разрешите пройти?
С крыльца, прихрамывая, спустился Львов, кивнул Серпилину, сел в свою высокую, нескладную "эмку" с двумя ведущими осями и уехал.
Когда Серпилин зашел обратно, Батюк еще сидел за столом, а Барабанов докладывал ему, - оказывается, ездил по его приказанию за орденами. Батюк хотел прямо здесь, в Могилеве, вручить ордена и медали тем солдатам и офицерам, которые взяли в плен двух немецких генералов.
- А реляцию к завтрему оформим, - вставая, сказал Батюк. И уже уезжая, наверно, потому, что ехал награждать, заговорил о своем сыне, воевавшем на Ленинградском фронте: - Про сына по ВЧ сегодня позвонили. Оказывается, второй раз ранен. Мы с тобой двадцать третьего только еще начинали, а его как раз в тот день под Мусталахти, уже за Выборгом, осколком в руку. Вторично в строю остался и медаль "За отвагу" получил. Он здоровый у меня, штангист. До войны на третьем курсе у Лесгафта учился.
И Серпилин почувствовал по его голосу, что храбрится, а за сына страшно. Тем более страшно, что знает: малость покривив душой, мог бы на той же самой войне приискать сыну место поближе к себе и подальше от смерти. А может, и жена - мать есть мать - твердит об этом в письмах...
Батюк уехал к соседу, а Серпилин остался в той части города, которую брали его войска, проехал по улицам, проверил, как они снимаются, выходят из города. Не так-то это просто: шесть дней только и думали, как взять город, а теперь, когда взяли, сразу, даже не переночевав, уходить из него дальше. Поздравил нескольких командиров полков, кого еще на отдыхе, кого уже на марше; расспросил о потерях, о которых уже составил себе первое представление. Больше всего убитых там, где не сразу проткнули оборону, затоптались на одном месте, подставили себя под огонь какой-нибудь вдребезги разбитой потом немецкой огневой точки.
На братских могилах в лучшем случае пишут на дощечке химическим карандашом имена, а откуда кто, не пишется. Но и по именам можно догадаться, кто откуда. На одной такой, темно-серой, примоченной брызнувшим под вечер дождем дощечке, где похоронены не сегодняшние, а еще вчерашние, - среди одиннадцати имен были не только русские, и украинские, и белорусские - как всегда и всюду, - но тут же и казахская, и какая-то похожая на иностранную, наверно, эстонская, фамилия, и кавказская Джатиев, - может, осетин, а может, чеченец. И все на одной и той же доске, против одного и того же разбитого пулеметного гнезда.
Бой в городе, конечно, дает дополнительные преимущества обороняющимся. Все время, пока их выковыриваешь, несешь жертвы. Но сила, которую мы имели теперь в своих руках, преодолевала и это преимущество - выжигали немцев залпами "катюш", штурмовали их тянувшиеся по окраинам позиции с воздуха, гнезда и опорные пункты в домах разбивали прямой наводкой, - делали все, что могли, чтобы уменьшить свои потери. И в результате даже в черте города потеряли меньше, чем немцы. Итог неплохой.
По предварительным данным, пленных в самом Могилеве взяли около двух тысяч. Если бы немцы вчера пошли на капитуляцию, еще несколько тысяч остались бы живы. И мы тоже сегодняшних потерь не понесли бы!
Когда предъявляешь ультиматум и ждешь, не воюешь, а потом, не получив ответа, продолжаешь молотить, пока не кончишь, чувство у военного человека двойное. Досада за собственные потери, которых могло не быть, если б в ответ на твои условия вышли с белым флагом. И, конечно, злость на противника за эти потери, за то, что он продолжал, как это говорится, бессмысленное сопротивление. Но как ни злись, бессмысленное-то бессмысленное, да не совсем! Потому что те, кого он убил у тебя в этот последний день, лежат в земле и уже не пойдут с тобой дальше, ни на Минск, ни на Варшаву, ни на Берлин. И в этом самая горькая горечь!
Немецкой техники набили много и вчера и сегодня. И в Могилеве и за Могилевом. Особенно по дороге на Минск. Пришлось давать своей пехоте колонные пути слева и справа от этой дороги, а то не пройдешь! А чтоб протащить по ней артиллерию, сейчас саперы работают - разграждают.
Когда проезжал по городу, на главной улице, среди разбитых и полуразбитых домов, увидел уцелевшие вывески. При немцах тут, в Могилеве, водилась кое-какая торговлишка, лепились по магазинчикам вылезшие из подполья лавочники; было здесь и свечное производство, и комиссионный магазин какого-то А.Дуплака, и чье-то, не разобрать чье, потому что полвывески оторвано снарядом, кафе...
Увидел все это и вспомнил двадцатый год - ноябрьский, холодный не по-крымскому день, когда после Перекопа, догоняя бежавших белых, вошли в Симферополь и увидели главную улицу с заколоченными, ободранными, но все же побогаче этих, могилевских, магазинами, лавками и лавчонками с еще оставшимися на вывесках следами всего того, что жило там при Врангеле...
Вспомнил тогдашние свои чувства - молодого, двадцатипятилетнего человека, только недавно взорвавшего старый мир и добивавшего его там, в Крыму. Вспомнил и подумал о том, о чем среди всех военных забот порой забывалось: нет, не просто - мы и немцы! Не только это! Есть еще и свои тараканы, свои клопы! Дохленькие, уж, казалось, так присушенные временем, что одна шелуха осталась, а все же ожившие, сумевшие, открывшие свою небогатую торговлишку. Жили при немцах навряд ли так уж сладко - в страхе и на цыпочках. А все же хоть и на цыпочках, но питали надежду на возвращение старого, разбитого в семнадцатом году... Хоть какого-никакого, на любых условиях...
Когда около вокзала командир дивизии представлял отличившихся солдат, которые взяли в плен самых последних немцев, Серпилин в одном из них, сержанте, по фамилии и выговору угадал касимовского татарина, земляка матери, и заговорил с ним по-татарски. Сержант от неожиданности смотрел на Серпилина так, словно стоящий перед ним командующий армией - это одно, а говорит внутри него по-татарски кто-то другой. Только потом сообразил и откликнулся. Оказался и правда касимовский.
Отвечал вперемежку по-русски и по-татарски. Военное по-русски: "Так точно, товарищ генерал", "Служу Советскому Союзу, товарищ генерал!" А остальное, не военное, по-татарски. Говорить по-татарски Серпилину давно не приходилось.
Потом, когда поехал дальше, все думал о матери. А воспоминаниям этим было ровно столько же лет, сколько командиру дивизии, который брал город, - тридцать девять лет назад в последний раз говорил с матерью по-татарски, перед ее смертью. Тридцать девять лет. Для другого человека - целая жизнь.
Да, детство далеко. Так далеко, что уже и не видать, где кончилось...
В только что взятый город стремились найти причину заехать почти все. Не только те, кому надо было по службе, но и кому вовсе не надо.
Серпилин встречал и тех и других, но замечаний не делал: не было настроения. Ну дал человек крюку, проехал, поглядел на Могилев... Понять можно! Только потом посмеялся над этим, когда съехался в городе с Захаровым.
- Кого только не видел! Только Бастрюкова не встретил, даже удивляюсь! Он ведь у тебя любит в города входить. И когда последним входит, все равно вид такой, что первым...
- Бастрюкову сегодня не до того, - махнул рукой Захаров. - Он сегодня на Львова так напоролся, что до смерти не забудет.
И рассказал историю, которая объяснила Серпилину неожиданный для него вопрос Львова о Бастрюкове.
Оказывается, Львов, продолжавший прочить Бастрюкова в начальники политотдела, сегодня с утра забрал его с собой на передовую. Как это часто с ним бывало, никому не сообщил, куда едет и где будет, посмотрел в оперативном отделе обстановку, сел в свою знаменитую "эмку", взял "виллис" с автоматчиками и поехал. Не заезжая ни в штаб дивизии, ни в подвижную группу, по собственной карте махнул прямо на стык двух армий, хотел лично проверить, как обеспечен!
Обычно хорошо ориентировался, а на этот раз спутал направление, полным ходом выскочил из лесу за передний край, правей Бобруйского шоссе, и как раз попал под огонь немецкой артиллерии.
"Эмка" его завалилась в старый окоп, но уцелела. "Виллис" с автоматчиками, у которого перед этим, на развилке, спустил скат, отстал, и Львов оказался на поле вчетвером - со своим порученцем Шлеевым, Бастрюковым и водителем, которого ранило в голову: поэтому он и не удержал, загнал машину в окоп. Водителя Львов сам лично перевязал и, забрав из "эмки" полуавтомат, с которым всегда ездил, и гранаты, залег тут же в кустарнике вместе с сопровождавшими его лицами, готовый принять бой, если немцы подойдут ближе.
Немцы к ним не подошли, были заняты другим. Шлеев, который, находясь при Львове, привык к передрягам, лежал рядом с ним, а Бастрюкова, когда бой затих и немецкие танки и бронетранспортеры пожгли и остановили, поблизости не оказалось.
- Ты на НП слева от шоссе был, - сказал Захаров, закончив свой рассказ, - а Львов правее, километрах в полутора. Пока они оттуда шофера раненого вывели, сами выбрались, взяли у танкистов другого водителя, вытащили "эмку", тебя уже не было, ты уехал, а командир дивизии Артемьев явился пред светлые очи. Он мне все это и изобразил в лицах. Бастрюков, оказывается, на целый километр назад рванул через лес, не знаю уж, на что надеялся! Может, со страху считал, что все, кроме него, погибнут - и концы в воду? Но только Львов обнаружил его на дороге, около "виллиса", "виллис", когда скат сменили, остался на месте, - автоматчики не знали, куда тыркаться, и пошли вперед - искать Львова. А Бастрюков как раз на этот "виллис" выбежал или выполз, уж не знаю! Но рассказывают, когда Львов его около "виллиса" засек, картина была сильная! Бастрюков пробует выкрутиться, объясняет, что прибежал к "виллису" за подмогой, чтобы на помощь к товарищу Львову ехать, а водитель отрицает, говорит: никаких приказаний от полковника не получал... Ну, Львов, надо сказать, быстро разобрался. Бастрюков, наверное, подумал, что кривая вывезет, как уже не раз вывозила, - выслушал смирненько все, что на его долю досталось, и стоял, как чижик, в стороне, пока Львов с командиром дивизии говорил. Потом видит: Львов уезжать собрался. В "эмку" к нему, конечно, не посмел, но на "виллис" с автоматчиками бочком-бочком и полез... Львов "эмку" остановил, дверцу открыл да как крикнет ему: "Вон из машины!" Тот в первый момент не понял. Львов ему еще раз: "Вон из машины!" Захлопнул дверцу так, что стекло треснуло, и поехал двумя машинами, только пыль из-под колес!
- Да, не знал я, - сказал Серпилин, - когда там, на наблюдательном пункте, смотрел на этот бой, что член Военного совета фронта в таком критическом положении. Как это вышло, что под огонь заехал? Как пропустили? Все же настоящего порядка, значит, не было! Придется спросить за это.
- Только не слишком строго, - сказал Захаров, увидев, как Серпилин задним числом не на шутку рассердился. - Что это с ним, первый раз, что ли? Никого не слушает, ни у кого не спрашивает, любит - как снег на голову! Правда, надо отдать ему должное, когда попадает в такие переплеты, то и к ответу никого не требует. Считает для себя в порядке вещей: заехал и заехал, что тут такого? Даже гордится после! - рассмеялся Захаров и спросил, не собирается ли Серпилин возвращаться на командный пункт армии. - Может, вместе?
Но Серпилин сказал, что у него есть еще дело в Могилеве. Какое, объяснять не стал.
Захаров уехал, а Серпилин, оставив и бронетранспортер и радистов в центре Могилева, приказал им ждать, взял с собой лишь Синцова и автоматчика и поехал через город на его юго-западную окраину.
Ехал быстро, не колеблясь, без расспросов, только командовал, где поворачивать. Гудков и автоматчик не знали, куда едут, только Синцов догадывался...
Когда подъехали к развалинам кирпичного завода, вылез из машины и постоял. Искал глазами те ямы, про которые говорил Сытин, что немцы заставили население хоронить в них убитых. Посмотрел и увидел их в ста шагах. Ямы там же, где и были. Тогда и прятались в них от бомбежек и хоронили убитых - сами это начали. "Восемьдесят седьмые" так пикировали до самой земли, что одних прямых попаданий в щели и окопы было по десятку за день...
Постоял у этих ям и поехал дальше, к дубовым посадкам, на третий километр Бобруйского шоссе, где когда-то принимал со своим полком первый бой. Утром смотрел на это поле боя оттуда, с той стороны, а сейчас хотел посмотреть отсюда. Оттуда - одно чувство, отсюда - другое!
Оставив "виллис" на дороге, прошел триста шагов до овражка, где у него тогда, в первый день, был первый перепаханный потом бомбами командный пункт.
Сейчас здесь стояли покалеченные немецкие орудия, те самые, которые сегодня утром обстреливали отсюда опушку леса. Зенитки, тоже разбитые и опрокинутые, валялись у самой дороги, а среди дубовых посадок вразброс стояли сгоревшие и брошенные немецкие танки и самоходки. И около них и около разбитых орудий лежали еще не убранные трупы немцев.
Но он глядел и словно не видел всего этого, видел не то, что сейчас, а то, что было тогда. И даже, казалось, слышал самого себя, свой тогдашний голос, свои поспешные приказания и радостные доклады первых часов боя, когда в первый раз своими глазами увидел, как останавливаются и горят немецкие танки.
И то, что пора было возвращаться в штаб и продолжать войну и уже не оставалось времени стоять тут и думать, только усиливало его чувства. Сила воспоминаний обостряется, когда на них мало времени...
Он оглянулся и увидел переходившую через дорогу колонну пленных немцев; их конвоировали партизаны. Изловили где-то здесь, в лесах, в окрестностях Могилева, и куда-то вели. Наверное, на ночлег: дело к вечеру, и пленные тоже будут где-то и кормиться и ночевать. В хвосте колонны, подгоняя немцев, шел бородач в выгоревшей пограничной фуражке, в немецком офицерском мундире с красной повязкой на рукаве и в развевавшейся за плечами пятнистой трофейной плащ-палатке.
- Поехали, - сказал Серпилин стоявшему за его спиной Синцову.
И это "поехали" было единственным, что он сказал за все время.
На новом командном пункте армии Серпилин на скорую руку перекусил вместе с Захаровым и Бойко. Из штаба фронта только что позвонили, что к ним уже выехал офицер оперативного управления с приказом на дальнейшие действия.
Обычно ужинали попозже, когда главные заботы с плеч! А тут решили нарушить порядок, чтоб потом уже не отрываться.
Бойко один из них троих так и не побывал сегодня в Могилеве.
- Ну и выдержка у тебя, Григорий Герасимович! - с удивлением перед проявившейся даже и в этом последовательностью характера начальника штаба сказал Серпилин. - Как все-таки не посмотреть было Могилев?
- Будет случай, посмотрю, - сказал Бойко. - Необходимости не возникло, а дел весь день было выше головы. И ко всему, штаб фронта с телефонов не слезал, каких только данных от нас не требовал!
- Да еще, добавь, я проштрафился перед тобой...
- Я за вас волновался сегодня, - не приняв шутки, ответил Бойко.
Слова "волновался" Серпилин в лексиконе Бойко не помнил. Услышал впервые и даже посмотрел на него.
Бойко молча выдержал взгляд; как бы напоминая, что и отсюда, издали, держал в поле зрения все происходившее там, где был Серпилин, сказал:
- Того капитана, которого при вас в плен взяли, я после допроса в разведотделе приказал привести к себе до отправки в штаб фронта. Хотел проверить на нем их состояние духа - чего от них можно ожидать в дальнейшем.
"Оказывается, и на это время нашел", - отметил про себя Серпилин.
- Держался смело, но подавленность чувствуется. В ответ на мой вопрос: как вышло, что пришлось сдаваться в плен? - нервничал и напирал на наше преимущество в силах: ссылался в свое оправдание, что у нас всего намного больше, чем у них. Даже заявлял, что в пять раз больше! Пришлось спросить его: откуда знает, что именно в пять? Может, у страха глаза велики?
- Не без этого, - сказал Серпилин. - А вообще-то, естественно, каждый свое поражение стремится чем-то оправдать. Теперь немцы стремятся - тем, что у нас всего больше, чем у них. И численный перевес над ними имеем, и материальный создали! Все так. Но их самих, как военных, это ни на волос не оправдывает. Нападающий обязан знать, на кого меч поднял. И какие будут расстояния, и какие дороги, и какой климат, и с какими людьми иметь дело придется. И вообще, и здесь, в Белоруссии, в частности.
Тема была такая, на которую тянуло поговорить именно сегодня, когда за спиной остался только что освобожденный Могилев. Но приехал из штаба фронта офицер оперативного управления с приказом, и все, наспех допив чай, сразу же пошли работать, как обычно, к Бойко.
Хотя на этот раз командный пункт был в деревне, Бойко и здесь приказал поставить ту же самую большую палатку, в которой работал на прежних командных пунктах. По летнему времени предпочитал ее избе.
- Думаешь так до осени и возить с собой эту резиденцию? - спросил Серпилин.
Бойко кивнул:
- Для работы полезно, когда привыкаешь к чему-то одному.
Приказ, в соответствии с которым армия должна была участвовать в Минской операции, продолжавшей собой Могилевскую, был немногоречив. То, о чем думали и раньше, особенно вчера и сегодня, теперь было изложено как прямое требование: стремительно преследовать немцев всеми наличными силами, обходя их опорные пункты, нигде не задерживаясь, выигрывая время и пространство, идти вперед, к Березине, а после ее форсирования к Минску.
С этой ближайшей задачей, как поскорее дойти до Березины и форсировать ее, и было связано почти все, о чем говорили в штабе до глубокой ночи.
Офицеры оперативного отдела с приказами о спланированных на завтра действиях уехали в корпуса. Подписав приказы, среди ночи уехал вперед, в войска, и Захаров. А Серпилин с Бойко и с командующим артиллерией все еще работали над дальнейшим. Надо было заранее заправить в огромную армейскую машину со всеми ее штабами и разветвлениями все, что ей предстояло за остаток ночи и завтрашнее утро переварить в себе, расчленить на десятки различных документов, приказаний, распоряжений и довести до исполнителей, - без этого даже самый хороший приказ остался бы только сотрясением воздуха. И хотя Серпилину, и Бойко, и другим работавшим с ними в эту ночь людям нужно было время, чтобы думать и решать, они самоограничивали себя, зная, что и там, внизу, в штабах корпусов, дивизий и дальше по нисходящей, тем, кто на основе их приказов будет отдавать последующие, свои, тоже надо успеть подумать, прежде чем приказывать. А между тем операция уже началась, уже переросла за этот вечер и ночь из одной в другую...