Страница:
СУДОРОГА ТЕКУЧЕСТИ
Однако, наше низовое положение изобиловало не одними розами, были и некоторые шипы. Одним из наименее приятных были переброски из барака в барак. По приблизительному подсчету Юры нам в лагере пришлось переменить 17 бараков.
В советской России все течет, а больше всего течет всякое начальство. Есть даже такой официальный термин – текучесть руководящего состава. Так вот, всякое такое текучее и протекающее начальство считает необходимым ознаменовать первые шаги своего нового административного поприща хоть какими-нибудь, да нововведениями. Основная цель – показать, что вот де товарищ Х инициативы не лишен. В чем же товарищ X, на новом, как и на старом поприще не понимающий ни уха, ни рыла, может проявить свою просвещенную инициативу? А проявить нужно. События развертываются по линии наименьшего сопротивления – из обретаются бесконечные и абсолютно бессмысленные переброски с места на место вещей и людей. На воле это непрерывные реорганизации всевозможных советских аппаратов, с перекрасками вывесок, с передвижками отделов и подотделов, перебросками людей, столов и пишущих машинок с улицы на улицу или по крайней мере из комнаты в комнату.
Эта традиция так сильна, что она не может удержаться даже и в государственных границах СССР. Один из моих знакомых, полунемец, ныне обретающийся в том же ББК, прослужил несколько меньше трех лет в Берлинском торгпредстве СССР. Торгпредство занимает колоссальный дом в четыреста комнат. Немецкая кровь моего знакомого сказалась в некотором пристрастии к статистике. Он подсчитал, что за два года и 8 месяцев пребывания его в торгпредстве его отдел перекочевывал из комнаты в комнату и с этажа на этаж ровно 23 раза. Изумленные немецкие клиенты торгпредства беспомощно тыкались с этажа на этаж в поисках отдела, который вчера был в комнате, скажем, 171-ой, а сегодня пребывает Бог его знает, где. Но новое становище перекочевавшего отдела не было известно не только немцам, потрясенным бурными темпами социалистической текучести, но и самим торгпредским работникам. Разводили руки и советовали пойти в справочное бюро. Справочное бюро тоже разводило руками: позвольте, вот же записано 171-я комната. Потрясенному иностранцу не оставалось ничего другого, как в свою очередь развести руками, отправиться домой и подождать, пока в торгпредских джунглях местоположение отдела избудет установлено твердо.
Но на воле на это более или менее плевать. Вы просто связываете в кучу ваши бумаги, перекочевываете в другой этаж и потом две недели отбрыкиваетесь от всякой работы: знаете ли, только что переехали, я еще с делами не разобрался. А в лагере это хуже. Во-первых, в другом бараке для вас и места, может, никакого нету, а во-вторых, вы никогда не можете быть уверенным, переводят ли вас в другой барак, на другой лагпункт или по чьему-то вам не известному доносу вас собираются сплавить куда-нибудь верст на пятьсот севернее, скажем, на Лесную Речку – это и есть место, которое верст на пятьсот севернее и из которого выбраться живьем шансов нет почти никаких.
Всякий вновь притекший начальник лагпункта или колонны обязательно норовит выдумать какую-нибудь новую комбинацию или классификацию для нового переразмещения своих подданных. Днем для этих переразмещений времени нет, люди или на работе или в очередях за обедом. И вот, в результате этих тяжких начальственных размышлений вас среди ночи кто-то тащит с нар за ноги.
– Фамилия?… Собирайте вещи.
Вы, сонный и промерзший, собираете ваше барахло и топаете куда-то в ночь, задавая себе беспокойный вопрос, куда это вас волокут? То ли в другой барак, то ли на Лесную Речку. Потом оказалось, что выйдя с пожитками из барака и потеряв в темноте свое начальство, вы имеете возможность плюнуть на все его классификации и реорганизации и просто вернуться на старое место. Но если это место было у печки, оно в течение нескольких секунд будет занято кем-то другим. Ввиду этих обстоятельств был придуман другой метод. Очередного начальника колонны, стаскивавшего меня за ноги, я с максимальной свирепостью послал, в нехорошее место, лежащее дальше Лесной Речки.
Посланный в нехорошее место начальник колонны сперва удивился, потом рассвирепел. Я послал его еще раз и высунулся из нар с заведомо мордобойным видом. О моих троцкистских загибах с заведующим снабжением начальник колонны уже знал, но, вероятно, в его памяти моя физиономия с моим рвением связана не была.
Высунувшись, я сказал, что он, начальник колонны, подрывает лагерную дисциплину и занимается административным головокружением, что ежели он меня еще раз потащит за ноги, так я его так в «Перековке» продерну, что он света Божьего не увидит.
«Перековка», как я уже говорил, это листок лагерных доносов. В Медгоре было ее центральное издание. Начальник колонны запнулся и ушел. Но впоследствии эта сценка мне даром не прошла.
В советской России все течет, а больше всего течет всякое начальство. Есть даже такой официальный термин – текучесть руководящего состава. Так вот, всякое такое текучее и протекающее начальство считает необходимым ознаменовать первые шаги своего нового административного поприща хоть какими-нибудь, да нововведениями. Основная цель – показать, что вот де товарищ Х инициативы не лишен. В чем же товарищ X, на новом, как и на старом поприще не понимающий ни уха, ни рыла, может проявить свою просвещенную инициативу? А проявить нужно. События развертываются по линии наименьшего сопротивления – из обретаются бесконечные и абсолютно бессмысленные переброски с места на место вещей и людей. На воле это непрерывные реорганизации всевозможных советских аппаратов, с перекрасками вывесок, с передвижками отделов и подотделов, перебросками людей, столов и пишущих машинок с улицы на улицу или по крайней мере из комнаты в комнату.
Эта традиция так сильна, что она не может удержаться даже и в государственных границах СССР. Один из моих знакомых, полунемец, ныне обретающийся в том же ББК, прослужил несколько меньше трех лет в Берлинском торгпредстве СССР. Торгпредство занимает колоссальный дом в четыреста комнат. Немецкая кровь моего знакомого сказалась в некотором пристрастии к статистике. Он подсчитал, что за два года и 8 месяцев пребывания его в торгпредстве его отдел перекочевывал из комнаты в комнату и с этажа на этаж ровно 23 раза. Изумленные немецкие клиенты торгпредства беспомощно тыкались с этажа на этаж в поисках отдела, который вчера был в комнате, скажем, 171-ой, а сегодня пребывает Бог его знает, где. Но новое становище перекочевавшего отдела не было известно не только немцам, потрясенным бурными темпами социалистической текучести, но и самим торгпредским работникам. Разводили руки и советовали пойти в справочное бюро. Справочное бюро тоже разводило руками: позвольте, вот же записано 171-я комната. Потрясенному иностранцу не оставалось ничего другого, как в свою очередь развести руками, отправиться домой и подождать, пока в торгпредских джунглях местоположение отдела избудет установлено твердо.
Но на воле на это более или менее плевать. Вы просто связываете в кучу ваши бумаги, перекочевываете в другой этаж и потом две недели отбрыкиваетесь от всякой работы: знаете ли, только что переехали, я еще с делами не разобрался. А в лагере это хуже. Во-первых, в другом бараке для вас и места, может, никакого нету, а во-вторых, вы никогда не можете быть уверенным, переводят ли вас в другой барак, на другой лагпункт или по чьему-то вам не известному доносу вас собираются сплавить куда-нибудь верст на пятьсот севернее, скажем, на Лесную Речку – это и есть место, которое верст на пятьсот севернее и из которого выбраться живьем шансов нет почти никаких.
Всякий вновь притекший начальник лагпункта или колонны обязательно норовит выдумать какую-нибудь новую комбинацию или классификацию для нового переразмещения своих подданных. Днем для этих переразмещений времени нет, люди или на работе или в очередях за обедом. И вот, в результате этих тяжких начальственных размышлений вас среди ночи кто-то тащит с нар за ноги.
– Фамилия?… Собирайте вещи.
Вы, сонный и промерзший, собираете ваше барахло и топаете куда-то в ночь, задавая себе беспокойный вопрос, куда это вас волокут? То ли в другой барак, то ли на Лесную Речку. Потом оказалось, что выйдя с пожитками из барака и потеряв в темноте свое начальство, вы имеете возможность плюнуть на все его классификации и реорганизации и просто вернуться на старое место. Но если это место было у печки, оно в течение нескольких секунд будет занято кем-то другим. Ввиду этих обстоятельств был придуман другой метод. Очередного начальника колонны, стаскивавшего меня за ноги, я с максимальной свирепостью послал, в нехорошее место, лежащее дальше Лесной Речки.
Посланный в нехорошее место начальник колонны сперва удивился, потом рассвирепел. Я послал его еще раз и высунулся из нар с заведомо мордобойным видом. О моих троцкистских загибах с заведующим снабжением начальник колонны уже знал, но, вероятно, в его памяти моя физиономия с моим рвением связана не была.
Высунувшись, я сказал, что он, начальник колонны, подрывает лагерную дисциплину и занимается административным головокружением, что ежели он меня еще раз потащит за ноги, так я его так в «Перековке» продерну, что он света Божьего не увидит.
«Перековка», как я уже говорил, это листок лагерных доносов. В Медгоре было ее центральное издание. Начальник колонны запнулся и ушел. Но впоследствии эта сценка мне даром не прошла.
КАБИНКА МОНТЕРОВ
Одной из самых тяжелых работ была пилка и рубка дров. Рубка еще туда-сюда, а с пилкой было очень тяжело. У меня очень мало выносливости к однообразным механическим движениям. Пила же была советская, на сучках гнулась, оттопыривались в стороны зубцы, разводить их мы вообще не умели; пила тупилась после пяти-шести часов работы. Вот согнулись мы над козлами и пилим. Подошел какой-то рабочий, маленького роста, вертлявый и смешливый.
– Что пилите, господа честные? Этакой пилой хоть отца родного перепиливать. А ну-ка дайте я на струмент ваш посмотрю.
Я с трудом вытащил пилу из зареза. Рабочий крякнул:
– Ее пустую таскать, так нужно до трактору с каждой стороны поставить. Эх уж, так и быть, дам-ка я вам пилочку одну, у нас в кабинке стоит, еще старорежимная.
Рабочий как-то замялся, испытующе осмотрел наши очки; «Ну, вы, я вижу, не из таких, чтобы сперли; как попилите, так поставьте ее обратно в кабинку».
Рабочий исчез и через минуту вернулся с пилой. Постучал по полотнищу. Пила действительно звенела. «Посмотрите, ус-то какой» На зубцах пилы действительно был «ус» – отточенный, как иголка, острый конец зубца. Рабочий поднял пилу к своему глазу и посмотрел на линию зубцов:
«А разводка-то, как по ниточке». Разводка действительно была, как по ниточке. Такой пилой в самом деле можно было и норму выработать. Рабочий вручил мне эту пилу с какой-то веселой торжественностью и с видом мастерового человека, знающего цену хорошему инструменту.
– Вот это пила. Даром, что при царе сделана. Хорошие пилы при царе делали. Чтобы, так сказать, трудящийся класс пополам перепиливать и кровь из него сосать. Н-да. Такое дельце, господа товарищи. А теперь ни царя, ни пилы, ни дров. Семья у меня в Питере, так черт его знает, чем она там топит. Ну, прощевайте, бегу. Замерзнете, валяйте к нам в кабинку греться. Ребята там подходящие. Еще при царе сделаны. Ну, бегу.
Эта пила сама в руках ходила. Попилили, сели отдохнуть. Достали из карманов по куску промерзшего хлеба и стали завтракать. Шла мимо какая-то группа рабочих. Предложили попилить: вот, мы вам покажем класс. Показали. Класс действительно был высокий, чурбашки отскакивали от бревна, как искры.
– Ко всякому делу нужно свою сноровку иметь, – с каким-то поучительным сожалением сказал высокий мрачный рабочий. На его изможденном лице была характерная татуировка углекопа: голубые пятна царапин с въевшейся на всю жизнь угольной пылью.
– А у вас-то откуда такая сноровка? – спросил я. – Вы, видимо, горняк. Не из Донбасса?
– И в Донбассе был. А вы по этим меткам смотрите? – я кивнул головой. – Да, уж кто в шахтах был, на всю жизнь меченным остается. Да, там пришлось. А вы не инженер?
Так мы познакомились с кондовым, наследственным петербургским рабочим, товарищем Мухиным. Революция мотала его по всем концам земли русской, но в лагерь он поехал из своего родного Петербурга. История была довольно стандартная. На заводе ставили новый американский сверлильный автомат, очень путанный, очень сложный. В целях экономии валюты и утирания носа заграничной буржуазии какая-то комсомольская бригада взялась смонтировать этот станок самостоятельно, без помощи фирменных монтажников. Работали действительно зверски. Иностранной буржуазии нос действительно утерли. Станок был смонтирован что-то в два или три раза скорее, чем его полагается монтировать на американских заводах. Какой-то злосчастный инженер, которому в порядке «дисциплины» навязали руководство этим монтажом, получил даже какую-то премию. Позднее я этого инженера встретил здесь же в ББК.
Словом, смонтировали. Во главе бригады, обслуживающей этот автомат, был поставлен Мухин. «Я уж, знаете, стрелянный воробей. А тут вертелся, вертелся и – никакая сила. Сглупил. Думал, покручусь неделю – другую да и назад в Донбасс убегу. Не успел, черт его дери».
…Станок лопнул в процессе основания. Инженер, Мухин и еще двое рабочих поехали в концлагерь по обвинению во вредительстве. Мухину, впрочем, припаяли очень немного, всего три года. Инженер за советские «темпы» заплатил значительно дороже.
– Так вот, значит и сижу. Да мне-то что! Если про себя говорить, так мне тут лучше, чем на воле было. На воле у меня одних ребятишек четверо. Жена, видите ли, у меня ребят очень уж любит. – Мухин уныло усмехнулся. – Ребят, что и говорить, и я люблю. Да разве такое теперь время. Ну, значит, на заводе две смены подряд работаешь. Домой придешь – еле живой. Ребята полуголодные, а сам уж и вовсе голодный. Здесь нормы не хуже, чем на воле были. Где в квартире у вольнонаемных проводку поправишь, где что перепадет. Н-да, мне-то что. Ничего. А вот, как семья живет! И думать страшно.
На другой день мы пилили все те же дрова. С северо-востока, от Белого Моря и тундр рвался к Ладоге пронизывающий полярный ветер. Бушлат он пробивал насквозь. Но даже и бушлат и кожанка очень мало защищали наши коченеющие тела от его сумасшедших порывов. Временами он вздымал тучи колючей, сухой снежной пыли, засыпавшей лицо и проникавшей во все скважины наших костюмов, прятал под непроницаемым для глаза пологом соседнего здания электростанцию и прилепившуюся к ней кабинку монтеров, тревожно гудел в ветвях сосен. Я чувствовал, что работу нужно бросать и удирать. Но куда удирать? Юра прыгал поочередно то на правой, то на левой ноге, прятал свои руки за пазуху. И лицо его совсем уж посинело.
Из кабинки монтеров выскочила какая-то смутная, завьюженная фигура, и чей-то относимый бурей голос проревел:
– Эй, хозяин! Мальца своего заморозишь. Айдате к нам в кабинку! Чайком угостим.
Мы с великой готовностью устремились в кабинку. Монтеры – народ дружный и хозяйственный. Кабинка представляла собою дощатую пристроечку. Внутри были нары человек на 10-15. Стоял большой, чисто выструганный стол. На стенках висели географические карты, старые изодранные и старательно подклеенные школьные полушария. Висело весьма скромное количество вождей – так сказать, ни энтузиазма, но и ни контрреволюции; вырезанные из каких-то журналов портреты Тургенева, Достоевского и Толстого – тоже изорванные и тоже подклеенные. Была полочка с книгами, десятка четыре книг. Была шахматная доска и самодельные шахматы. На специальных полочках с какими-то дырками были поразвешены всякие слесарные и монтерские инструменты. Основательная печурка, не жестяная, а каменная, пылала приветливо и уютно. Над ней стоял громадный жестяный чайник, и из чайника шел пар.
Все это я, впрочем, увидел только после того, как снял и протер запотевшие очки. Увидел и человека, который натужным басом звал нас в кабинку. Это оказался рабочий, давеча снабдивший нас старорежимной пилой. Рабочий тщательно припер за нами дверь.
– Никуда такое дело не годится. По такой погоде пусть сами пилят, сволочи. Этак, был нос. Хвать и нету. Что вам казенные дрова дороже своего носа? К чертовой матери. Посидите, обогрейтесь, снимите бушлаты. У нас тут тепло.
Мы сняли бушлаты. На столе появился чаек – конечно, по-советски, просто кипяток, без сахару и безо всякой заварки. Над нарами высунулась чья-то взлохмаченная голова.
– Что, Ван Палыч, пильщиков наших приволок?
– Приволок.
– Давно бы надо. Погодка стоит, можно сказать, партейная. Ну и сволочь же погода, прости, Господи. Чаек, говоришь, есть. Сейчас слезу.
С нар слез человек лет тридцати невысокого роста, смуглый крепыш с неунывающими, разбитными глазами. Чем-то он напоминал Гендельмана.
– Ну, как вы у нас в гостях, позвольте уж представиться по всей форме: Петр Миронович Середа, потомственный почетный пролетарий. Был техником, потом думал стать инженером, а сижу здесь. Статья 56, пункт 7 (вредительство), срок десять, пять отсидел. А это, – Середа кивнул на нашего смешливого рабочего с пилой, – это как говорится, просто Ленчик. Ван Палыч Ленчик. Из неунывающего трудящего классу. Пункт 59-3 (бандитизм). А сроку всего пять. Повезло нашему Ленчику. Людей резал, можно сказать, почем зря – а лет всего пять.
Ленчик запихнул в печку полено, вероятно, нашей же пилки, вытер руку об штаны.
– Значит, давайте знакомиться по всей форме. Только фамилия моя не Ленчик; Мироныч – он мастер врать. Ленчицкий я. Но для простоты обращения и за Ленчика хожу. Хлеба хотите?
Хлеб у нас был свой. Мы отказались и представились по всей форме.
– Это мы знаем, – сказал Середа. – Мухин об вас все доложил. Да вот он, кажется и топает.
За дверью раздался ожесточенный топот ног обивающих снег, и в кабинку вошли двое: Мухин и какой-то молодой парнишка лет 22-23-х. Поздоровались. Парнишка пожал нам руки и хмыкнул что-то невразумительное.
– А ты, Пиголица, ежели с людьми знакомишься, так скажи, как тебя и по батюшке и по матушке величать. Когда это мы тебя, дите ты колхозное, настоящему обращению выучим? Был бы я на месте папашки твоего званого, так порол бы я тебя на каждом общем собрании.
Мухин устало сложил свои инструменты.
– Брось ты, Ленчик, зубоскалить.
– Да, Господи же. Здесь одним зубоскальством и можно прожить. Ежели бы мы с Середой не зубоскалили бы и день и ночь, так ты бы давно повесился. Мы тебя, браток, одним зубоскальством от петли спасаем. Нету у людей благодарности. Ну, давай что ли с горя чай пить.
Уселись за стол. Пиголица мрачно и молчаливо нацедил себе кружку кипятку, потом, как бы спохватившись, передал эту кружку мне. Ленчик лукаво подмигнул мне: обучается, дескать, парень настоящему обращению. Середа полез на свои нары и извлек оттуда небольшую булку белого хлеба, порезал ее на части и молча разложил перед каждым из присутствующих. Белого хлеба мы не видали с момента нашего водворения в ГПУ. Юра посмотрел на него не без вожделения в сердце своем и сказал:
– У нас, товарищи, свой хлеб есть. Спасибо, не стоит.
Середа посмотрел на него с деланной внушительностью.
– А вы, молодой человек, не кочевряжьтесь. Берите пример со старших, те отказываться не будут. Это хлеб трудовой. Чинил проводку и от пролетарской барыни на чаек, так сказать, получил.
Монтеры и вообще всякий трудовой народ ухитрялись даже здесь в лагере заниматься кое-какой частной практикой. Кто занимался проводкой и починкой электрического освещения у вольнонаемных, то есть в чекистских квартирах, кто из ворованных казенных материалов мастерил ножи, серпы или даже косы для вольного населения, кто чинил замки, кто занимался «внутренним товарооборотом» по такой примерно схеме: монтеры снабжают кабинку мукомолов спертым с электростанции керосином, мукомолы снабдят монтеров спертой с мельницы мукой – все довольны, и все сыты. Не жирно, но сыты. Так что, например, Мухин высушивал на печке почти весь свой пайковый хлеб и слал его через подставных, конечно, лиц на волю в Питер своим ребятишкам. Вся эта рабочая публика жила дружно и спаянно, в актив не лезла, доносами не занималась, выкручивалась, как могла и выкручивала, кого могла.
Ленчик взял свой ломоток белого хлеба и счел своим долгом поддержать Середу:
– Как сказано в писании, дают – бери, а бьют – беги. Середа у нас парень умственный. Он жратву из такого места выкопает, где десятеро других с голоду бы по дохли. Говорил я вам, ребята у нас гвозди, при старом режиме сделаны, не то, что какая-нибудь советская фабрикация.
– Ленчик похлопал по плечу Пиголицу. – Не то, что вот выдвиженец этот.
Пиголица сумрачно отвел плечо.
– Бросил бы ты трепаться, Ленчик. Что это ты все про старый режим врешь? Мало тебя что ли по морде били?
– Насчет морды не приходилось, браток. Не приходилось. Конечно, люди мы простые. По пьяному делу – не без того, чтобы потасовочку завести. Был грех, был грех. Так я, браток, на свои деньги пил, на заработанные. Да и денег у меня, браток, довольно было, чтобы и выпить и закусить и машину завести, чтоб играла вальс «Дунайские волны». А ежели перегрузочка случалась, это значит – «Извозчик, на Петербургскую, двугривенный!» За двугривенный две версты барином едешь. Вот как оно, браток.
– И все ты врешь. – сказал Пиголица. – Уж врал бы в своей компании, черт с тобой.
– Для нас, браток, всяк человек – своя компания.
– Наш Пиголица, – вставил свое разъяснение Середа, – парень хороший. Что он несколько волком глядит, ото оттого; что в мозгах у него малость промфинплана не хватает. И чего ты треплешься, чучело? Говорят люди, которые «почище твоего видали. Сиди и слушай. Про хорошую жизнь в лагере вспоминать приятно.
– А вот я послушаю. – раздраженно сказал Пиголица. – Все вы старое хвалите, как сговорились. А вот я свежего человека спрошу.
– Ну, ну. Спроси.
Пиголица испытующе уставился в меня.
– Вы, товарищ, старый режим, вероятно, помните?
– Помню.
– Значит и закусочку и выпивку покупать приходилось?
– Не без того.
– Вот старички эти меня разыгрывали. Ну, они сговорившись. Вот, скажем, если Ленчик дал бы мне в старое время рубль и сказал – пойди купи, – дальнейшее Пиголица стал отсчитывать по пальцам: – Полбутылки водки, фунт колбасы, белую булку, селедку, два огурца да… что еще? Да еще папирос коробку; так сколько с рубля будет сдачи?
Вопрос Пиголицы застал меня несколько врасплох. Черт его знает, сколько все это стоило. Кроме того, в советской России не очень уж удобно вспоминать старое время, особенно не в терминах официальной анафемы. Я слегка замялся. Мухин посмотрел на меня со своей невеселой улыбкой.
– Ничего, не бойтесь. У парня в голове путаница. А так он парень ничего, в стукачах не работает. Я сам понимаю, полбутылки…
– А ты не подсказывай. Довольно уже разыгрывали. Ну, так сколько будет сдачи?
Я стал отсчитывать тоже по пальцам: полбутылки примерно четвертак; колбаса, вероятно, тоже (Мухин подтверждайте кивнул головой, а Пиголица беспокойно оглянулся на него), булка – пятак, селедка – три копейки, огурцы тоже вроде пятака, папиросы… Да, так с двугривенный сдачи будет.
– Никаких сдачей! – восторженно заорал Ленчик. – Кутить, так кутить. Гони, Пиголица, еще пару пива и четыре копейки сдачи. А? Видал миндал?
Пиголица растерянно и подозрительно осмотрел всю компанию.
– Что? – спросил Мухин. – Опять скажешь, сговорились?
Вид у Пиголицы был мрачный, но отнюдь не убежденный.
– Все это ни черта подобного. Если бы такие цены были и революции никакой не было бы. Ясно.
– Вот такие-то умники вроде тебя революцию и устраивали.
– А ты не устраивал?
– Я?
– Ну да, ты?
– Таких умников и без меня хватало, – не слишком искренно ответил Середа.
– Тебе, Пиголица, – вмешался Ленчик, – чтобы прорыв в мозгах заткнуть, по старым ценам не иначе, как рублей тысячу пропить было нужно. Ох и балда, прости Господи! Толкуешь тут ему, толкуешь. Заладил про буржуев, а того, что под носом, так ему не видать.
– А тебе буржуи нравятся?
– А ты видал буржуя?
– Не видал, а знаю.
– Сукин ты сын, Пиголица. Вот, что я тебе скажу. Что ты, орясина, о буржуе знаешь? Сидел у тебя буржуй и торговал картошкой. Шел ты к этому буржую и покупал на три копейки картофеля, и горюшка тебе было мало. А как остался без буржуя, на заготовки картофеля не ездил?
– Не ездил.
– Ну, так на хлебозаготовки ездил; все одно один черт. Ездил?
– Ездил.
– Очень хорошо. Очень замечательно. Значит, будем говорить так: заместо того, чтобы пойти к буржую и купить у него на три копейки пять фунтов картофеля, – Ленчик поднял указующий перст. – На три копейки пять фунтов безо всякого там бюрократизма, очередей, – ехал, значит, наш уважаемый и дорогой пролетарский товарищ Пиголица у мужика картошку грабить. Так. Ограбил. Привез. Потом говорят нашему дорогому и уважаемому товарищу Пиголице, не будете ли вы любезны в порядке комсомольской или там профсоюзной дисциплины идти на станцию и насыпать эту самую картошку в мешки, субботник, значит? На субботники ходил?
– А ты не ходил?
– И я ходил. Так я этим не хвастаюсь.
– И я не хвастаюсь.
– Вот это очень замечательно. Хвастаться тут, братишечка, нечем. Гнали – ходил. Попробовал бы не пойти. Так вот, значит, ограбивши картошку, ходил наш Пиголица и картошку грузил. Конечно, не все Пиголицы ходили и грузили. Кое-кто и кишки свои у мужика оставил. Потом Пиголица ссыпал картошку из мешков в подвалы, потом перебирал Пиголица гнилую картошку от здоровой, потом мотался наш Пиголица по разным бригадам и кавалериям – то кооператив ревизовал, то чистку устраивал, то карточки проверял и черт его знает, что… И за всю эту за волынку получил Пиголица карточку, а по карточке пять кил картошки в месяц, только кила-то эти, извините, уж не по три копеечки, а по 30. Да еще в очереди постоишь.
– За такую работу да при старом режиме пять вагонов можно было бы заработать.
– Почему пять вагонов? – спросил Пиголица.
– А очень просто, я, скажем, рабочий. Мое дело за станком стоять. Если бы я все это время, что я на заготовки ездил, на субботники ходил, по бригадам мотался, в очередях торчал – ты подумай, сколько я бы за это время рублей выработал. Да настоящих рублей, золотых. Так вагонов на пять и вышло бы.
– Что это вы все только на копейки да на рубли все считаете?
– А ты на что считаешь?
– Вот и сидел буржуй на твоей шее.
– А на твоей шее никто не сидит? И сам-то ты где сидишь? Если уж об шее говорить пошел – тут уж молчал бы ты лучше. За что тебе пять лет припаяли? Дал бы ты в морду старому буржую отсидел бы неделю и кончено. А теперь вместо буржуя – ячейка. Кому ты дал в морду? А вот пять лет просидишь. Да потом еще домой не пустят. Езжай куда-нибудь к чертовой матери. И поедешь. Насчет шеи – кому уж кому, а тебе бы, Пиголица, помалкивать лучше.
– Если бы старый буржуй, – сказал Ленчик, – если бы старый буржуй тебе такую картошку дал как кооператив сейчас дает, так этому бы буржую всю морду его же картошкой вымазали бы
– Так у нас еще не налажено. Не научились.
– Оно, конечно, не научились. За пятнадцать-то лет! 3а 15 лет из обезьяны профессора сделать можно, а не то что картошкой торговать. Наука, подумаешь. Раньше никто не умел ни картошку садить, ни картошкой торговать. Инструкций, видишь ли, не было. Картофельной политграмоты не проходили. Скоро не то, что сажать а и жевать картошку разучимся.
Пиголица мрачно поднялся и молча стал вытаскивать из полок какие-то инструменты. Вид у него был явно отступательный.
– Нужно эти разговоры в самом деле бросить, – степенно сказал Мухин. – Что тут человеку говорить, когда он уши затыкает. Вот посидит еще года два и поумнеет.
– Кто поумнеет, так еще не известно. Вы все в старое смотрите, а мы наперед смотрим.
– Семнадцать лет смотрите.
– Ну и семнадцать лет. Ну, еще семнадцать лет смотреть будем. А заводы-то построили?
– Иди ты к чертовой матери со своими заводами, дурак! – обозлился Середа. – Заводы построили! Так чего же ты, сукин сын, на Тулому не едешь электростанцию строить? Ты почему, сукин сын, не едешь? А? Чтобы строили, да не на твоих костях? Дурак, а своих костей подкладывать не хочет.
На Туломе, это верстах в десяти южнее Мурманска, шла в это время стройка электростанции, конечно, ударная стройка и конечно, на костях, на большом количестве костей. Все, кто мог как-нибудь извернуться от посылки на Тулому, изворачивались изо всех сил. Видимо, изворачивался и Пиголица.
– А ты думаешь, не поеду?
– Ну и поезжай ко всем чертям.
– Подумаешь, умники нашлись. В семнадцатом году, небось, все против буржуев перли. А теперь остались без буржуев, так кишка тонка. Няньки нету. Хотел бы я послушать, что это вы в семнадцатом году про буржуев говорили. Тыкать в нос кооперативом да лагерем теперь всякий дурак может. Умники… Где ваши мозги были, когда вы революцию устраивали?
Пиголица засунул в карманы свои инструменты и исчез. Мухин подмигнул мне:
– Вот ведь правильно сказано, здорово заворочено. А то в самом деле, насели все на одного, – в тоне Мухина было какое-то удовлетворение. Он не без некоторого ехидства посмотрел на Середу. – А то тоже, кто там ни устраивал, а Пиголицам расхлебывать приходится. А Пиголицам-то куда податься?
– Н-да, – как бы оправдываясь перед кем-то, протянул Середа. – В семнадцатом году оно, конечно. Опять же война. Дурака, однако, что и говорить, сваляли. Так не век же из-за этого в дураках торчать. Поумнеть пора бы.
– Ну и Пиголица поживет с твое – поумнеет. А тыкать парню в нос, дурак да дурак – это тоже не дело. В такие годы кто в дураках не ходил?
– А что за парень этот Пиголица? – спросил я. – Вы уверены, что он в третью часть не бегает?
– Что пилите, господа честные? Этакой пилой хоть отца родного перепиливать. А ну-ка дайте я на струмент ваш посмотрю.
Я с трудом вытащил пилу из зареза. Рабочий крякнул:
– Ее пустую таскать, так нужно до трактору с каждой стороны поставить. Эх уж, так и быть, дам-ка я вам пилочку одну, у нас в кабинке стоит, еще старорежимная.
Рабочий как-то замялся, испытующе осмотрел наши очки; «Ну, вы, я вижу, не из таких, чтобы сперли; как попилите, так поставьте ее обратно в кабинку».
Рабочий исчез и через минуту вернулся с пилой. Постучал по полотнищу. Пила действительно звенела. «Посмотрите, ус-то какой» На зубцах пилы действительно был «ус» – отточенный, как иголка, острый конец зубца. Рабочий поднял пилу к своему глазу и посмотрел на линию зубцов:
«А разводка-то, как по ниточке». Разводка действительно была, как по ниточке. Такой пилой в самом деле можно было и норму выработать. Рабочий вручил мне эту пилу с какой-то веселой торжественностью и с видом мастерового человека, знающего цену хорошему инструменту.
– Вот это пила. Даром, что при царе сделана. Хорошие пилы при царе делали. Чтобы, так сказать, трудящийся класс пополам перепиливать и кровь из него сосать. Н-да. Такое дельце, господа товарищи. А теперь ни царя, ни пилы, ни дров. Семья у меня в Питере, так черт его знает, чем она там топит. Ну, прощевайте, бегу. Замерзнете, валяйте к нам в кабинку греться. Ребята там подходящие. Еще при царе сделаны. Ну, бегу.
Эта пила сама в руках ходила. Попилили, сели отдохнуть. Достали из карманов по куску промерзшего хлеба и стали завтракать. Шла мимо какая-то группа рабочих. Предложили попилить: вот, мы вам покажем класс. Показали. Класс действительно был высокий, чурбашки отскакивали от бревна, как искры.
– Ко всякому делу нужно свою сноровку иметь, – с каким-то поучительным сожалением сказал высокий мрачный рабочий. На его изможденном лице была характерная татуировка углекопа: голубые пятна царапин с въевшейся на всю жизнь угольной пылью.
– А у вас-то откуда такая сноровка? – спросил я. – Вы, видимо, горняк. Не из Донбасса?
– И в Донбассе был. А вы по этим меткам смотрите? – я кивнул головой. – Да, уж кто в шахтах был, на всю жизнь меченным остается. Да, там пришлось. А вы не инженер?
Так мы познакомились с кондовым, наследственным петербургским рабочим, товарищем Мухиным. Революция мотала его по всем концам земли русской, но в лагерь он поехал из своего родного Петербурга. История была довольно стандартная. На заводе ставили новый американский сверлильный автомат, очень путанный, очень сложный. В целях экономии валюты и утирания носа заграничной буржуазии какая-то комсомольская бригада взялась смонтировать этот станок самостоятельно, без помощи фирменных монтажников. Работали действительно зверски. Иностранной буржуазии нос действительно утерли. Станок был смонтирован что-то в два или три раза скорее, чем его полагается монтировать на американских заводах. Какой-то злосчастный инженер, которому в порядке «дисциплины» навязали руководство этим монтажом, получил даже какую-то премию. Позднее я этого инженера встретил здесь же в ББК.
Словом, смонтировали. Во главе бригады, обслуживающей этот автомат, был поставлен Мухин. «Я уж, знаете, стрелянный воробей. А тут вертелся, вертелся и – никакая сила. Сглупил. Думал, покручусь неделю – другую да и назад в Донбасс убегу. Не успел, черт его дери».
…Станок лопнул в процессе основания. Инженер, Мухин и еще двое рабочих поехали в концлагерь по обвинению во вредительстве. Мухину, впрочем, припаяли очень немного, всего три года. Инженер за советские «темпы» заплатил значительно дороже.
– Так вот, значит и сижу. Да мне-то что! Если про себя говорить, так мне тут лучше, чем на воле было. На воле у меня одних ребятишек четверо. Жена, видите ли, у меня ребят очень уж любит. – Мухин уныло усмехнулся. – Ребят, что и говорить, и я люблю. Да разве такое теперь время. Ну, значит, на заводе две смены подряд работаешь. Домой придешь – еле живой. Ребята полуголодные, а сам уж и вовсе голодный. Здесь нормы не хуже, чем на воле были. Где в квартире у вольнонаемных проводку поправишь, где что перепадет. Н-да, мне-то что. Ничего. А вот, как семья живет! И думать страшно.
На другой день мы пилили все те же дрова. С северо-востока, от Белого Моря и тундр рвался к Ладоге пронизывающий полярный ветер. Бушлат он пробивал насквозь. Но даже и бушлат и кожанка очень мало защищали наши коченеющие тела от его сумасшедших порывов. Временами он вздымал тучи колючей, сухой снежной пыли, засыпавшей лицо и проникавшей во все скважины наших костюмов, прятал под непроницаемым для глаза пологом соседнего здания электростанцию и прилепившуюся к ней кабинку монтеров, тревожно гудел в ветвях сосен. Я чувствовал, что работу нужно бросать и удирать. Но куда удирать? Юра прыгал поочередно то на правой, то на левой ноге, прятал свои руки за пазуху. И лицо его совсем уж посинело.
Из кабинки монтеров выскочила какая-то смутная, завьюженная фигура, и чей-то относимый бурей голос проревел:
– Эй, хозяин! Мальца своего заморозишь. Айдате к нам в кабинку! Чайком угостим.
Мы с великой готовностью устремились в кабинку. Монтеры – народ дружный и хозяйственный. Кабинка представляла собою дощатую пристроечку. Внутри были нары человек на 10-15. Стоял большой, чисто выструганный стол. На стенках висели географические карты, старые изодранные и старательно подклеенные школьные полушария. Висело весьма скромное количество вождей – так сказать, ни энтузиазма, но и ни контрреволюции; вырезанные из каких-то журналов портреты Тургенева, Достоевского и Толстого – тоже изорванные и тоже подклеенные. Была полочка с книгами, десятка четыре книг. Была шахматная доска и самодельные шахматы. На специальных полочках с какими-то дырками были поразвешены всякие слесарные и монтерские инструменты. Основательная печурка, не жестяная, а каменная, пылала приветливо и уютно. Над ней стоял громадный жестяный чайник, и из чайника шел пар.
Все это я, впрочем, увидел только после того, как снял и протер запотевшие очки. Увидел и человека, который натужным басом звал нас в кабинку. Это оказался рабочий, давеча снабдивший нас старорежимной пилой. Рабочий тщательно припер за нами дверь.
– Никуда такое дело не годится. По такой погоде пусть сами пилят, сволочи. Этак, был нос. Хвать и нету. Что вам казенные дрова дороже своего носа? К чертовой матери. Посидите, обогрейтесь, снимите бушлаты. У нас тут тепло.
Мы сняли бушлаты. На столе появился чаек – конечно, по-советски, просто кипяток, без сахару и безо всякой заварки. Над нарами высунулась чья-то взлохмаченная голова.
– Что, Ван Палыч, пильщиков наших приволок?
– Приволок.
– Давно бы надо. Погодка стоит, можно сказать, партейная. Ну и сволочь же погода, прости, Господи. Чаек, говоришь, есть. Сейчас слезу.
С нар слез человек лет тридцати невысокого роста, смуглый крепыш с неунывающими, разбитными глазами. Чем-то он напоминал Гендельмана.
– Ну, как вы у нас в гостях, позвольте уж представиться по всей форме: Петр Миронович Середа, потомственный почетный пролетарий. Был техником, потом думал стать инженером, а сижу здесь. Статья 56, пункт 7 (вредительство), срок десять, пять отсидел. А это, – Середа кивнул на нашего смешливого рабочего с пилой, – это как говорится, просто Ленчик. Ван Палыч Ленчик. Из неунывающего трудящего классу. Пункт 59-3 (бандитизм). А сроку всего пять. Повезло нашему Ленчику. Людей резал, можно сказать, почем зря – а лет всего пять.
Ленчик запихнул в печку полено, вероятно, нашей же пилки, вытер руку об штаны.
– Значит, давайте знакомиться по всей форме. Только фамилия моя не Ленчик; Мироныч – он мастер врать. Ленчицкий я. Но для простоты обращения и за Ленчика хожу. Хлеба хотите?
Хлеб у нас был свой. Мы отказались и представились по всей форме.
– Это мы знаем, – сказал Середа. – Мухин об вас все доложил. Да вот он, кажется и топает.
За дверью раздался ожесточенный топот ног обивающих снег, и в кабинку вошли двое: Мухин и какой-то молодой парнишка лет 22-23-х. Поздоровались. Парнишка пожал нам руки и хмыкнул что-то невразумительное.
– А ты, Пиголица, ежели с людьми знакомишься, так скажи, как тебя и по батюшке и по матушке величать. Когда это мы тебя, дите ты колхозное, настоящему обращению выучим? Был бы я на месте папашки твоего званого, так порол бы я тебя на каждом общем собрании.
Мухин устало сложил свои инструменты.
– Брось ты, Ленчик, зубоскалить.
– Да, Господи же. Здесь одним зубоскальством и можно прожить. Ежели бы мы с Середой не зубоскалили бы и день и ночь, так ты бы давно повесился. Мы тебя, браток, одним зубоскальством от петли спасаем. Нету у людей благодарности. Ну, давай что ли с горя чай пить.
Уселись за стол. Пиголица мрачно и молчаливо нацедил себе кружку кипятку, потом, как бы спохватившись, передал эту кружку мне. Ленчик лукаво подмигнул мне: обучается, дескать, парень настоящему обращению. Середа полез на свои нары и извлек оттуда небольшую булку белого хлеба, порезал ее на части и молча разложил перед каждым из присутствующих. Белого хлеба мы не видали с момента нашего водворения в ГПУ. Юра посмотрел на него не без вожделения в сердце своем и сказал:
– У нас, товарищи, свой хлеб есть. Спасибо, не стоит.
Середа посмотрел на него с деланной внушительностью.
– А вы, молодой человек, не кочевряжьтесь. Берите пример со старших, те отказываться не будут. Это хлеб трудовой. Чинил проводку и от пролетарской барыни на чаек, так сказать, получил.
Монтеры и вообще всякий трудовой народ ухитрялись даже здесь в лагере заниматься кое-какой частной практикой. Кто занимался проводкой и починкой электрического освещения у вольнонаемных, то есть в чекистских квартирах, кто из ворованных казенных материалов мастерил ножи, серпы или даже косы для вольного населения, кто чинил замки, кто занимался «внутренним товарооборотом» по такой примерно схеме: монтеры снабжают кабинку мукомолов спертым с электростанции керосином, мукомолы снабдят монтеров спертой с мельницы мукой – все довольны, и все сыты. Не жирно, но сыты. Так что, например, Мухин высушивал на печке почти весь свой пайковый хлеб и слал его через подставных, конечно, лиц на волю в Питер своим ребятишкам. Вся эта рабочая публика жила дружно и спаянно, в актив не лезла, доносами не занималась, выкручивалась, как могла и выкручивала, кого могла.
Ленчик взял свой ломоток белого хлеба и счел своим долгом поддержать Середу:
– Как сказано в писании, дают – бери, а бьют – беги. Середа у нас парень умственный. Он жратву из такого места выкопает, где десятеро других с голоду бы по дохли. Говорил я вам, ребята у нас гвозди, при старом режиме сделаны, не то, что какая-нибудь советская фабрикация.
– Ленчик похлопал по плечу Пиголицу. – Не то, что вот выдвиженец этот.
Пиголица сумрачно отвел плечо.
– Бросил бы ты трепаться, Ленчик. Что это ты все про старый режим врешь? Мало тебя что ли по морде били?
– Насчет морды не приходилось, браток. Не приходилось. Конечно, люди мы простые. По пьяному делу – не без того, чтобы потасовочку завести. Был грех, был грех. Так я, браток, на свои деньги пил, на заработанные. Да и денег у меня, браток, довольно было, чтобы и выпить и закусить и машину завести, чтоб играла вальс «Дунайские волны». А ежели перегрузочка случалась, это значит – «Извозчик, на Петербургскую, двугривенный!» За двугривенный две версты барином едешь. Вот как оно, браток.
– И все ты врешь. – сказал Пиголица. – Уж врал бы в своей компании, черт с тобой.
– Для нас, браток, всяк человек – своя компания.
– Наш Пиголица, – вставил свое разъяснение Середа, – парень хороший. Что он несколько волком глядит, ото оттого; что в мозгах у него малость промфинплана не хватает. И чего ты треплешься, чучело? Говорят люди, которые «почище твоего видали. Сиди и слушай. Про хорошую жизнь в лагере вспоминать приятно.
– А вот я послушаю. – раздраженно сказал Пиголица. – Все вы старое хвалите, как сговорились. А вот я свежего человека спрошу.
– Ну, ну. Спроси.
Пиголица испытующе уставился в меня.
– Вы, товарищ, старый режим, вероятно, помните?
– Помню.
– Значит и закусочку и выпивку покупать приходилось?
– Не без того.
– Вот старички эти меня разыгрывали. Ну, они сговорившись. Вот, скажем, если Ленчик дал бы мне в старое время рубль и сказал – пойди купи, – дальнейшее Пиголица стал отсчитывать по пальцам: – Полбутылки водки, фунт колбасы, белую булку, селедку, два огурца да… что еще? Да еще папирос коробку; так сколько с рубля будет сдачи?
Вопрос Пиголицы застал меня несколько врасплох. Черт его знает, сколько все это стоило. Кроме того, в советской России не очень уж удобно вспоминать старое время, особенно не в терминах официальной анафемы. Я слегка замялся. Мухин посмотрел на меня со своей невеселой улыбкой.
– Ничего, не бойтесь. У парня в голове путаница. А так он парень ничего, в стукачах не работает. Я сам понимаю, полбутылки…
– А ты не подсказывай. Довольно уже разыгрывали. Ну, так сколько будет сдачи?
Я стал отсчитывать тоже по пальцам: полбутылки примерно четвертак; колбаса, вероятно, тоже (Мухин подтверждайте кивнул головой, а Пиголица беспокойно оглянулся на него), булка – пятак, селедка – три копейки, огурцы тоже вроде пятака, папиросы… Да, так с двугривенный сдачи будет.
– Никаких сдачей! – восторженно заорал Ленчик. – Кутить, так кутить. Гони, Пиголица, еще пару пива и четыре копейки сдачи. А? Видал миндал?
Пиголица растерянно и подозрительно осмотрел всю компанию.
– Что? – спросил Мухин. – Опять скажешь, сговорились?
Вид у Пиголицы был мрачный, но отнюдь не убежденный.
– Все это ни черта подобного. Если бы такие цены были и революции никакой не было бы. Ясно.
– Вот такие-то умники вроде тебя революцию и устраивали.
– А ты не устраивал?
– Я?
– Ну да, ты?
– Таких умников и без меня хватало, – не слишком искренно ответил Середа.
– Тебе, Пиголица, – вмешался Ленчик, – чтобы прорыв в мозгах заткнуть, по старым ценам не иначе, как рублей тысячу пропить было нужно. Ох и балда, прости Господи! Толкуешь тут ему, толкуешь. Заладил про буржуев, а того, что под носом, так ему не видать.
– А тебе буржуи нравятся?
– А ты видал буржуя?
– Не видал, а знаю.
– Сукин ты сын, Пиголица. Вот, что я тебе скажу. Что ты, орясина, о буржуе знаешь? Сидел у тебя буржуй и торговал картошкой. Шел ты к этому буржую и покупал на три копейки картофеля, и горюшка тебе было мало. А как остался без буржуя, на заготовки картофеля не ездил?
– Не ездил.
– Ну, так на хлебозаготовки ездил; все одно один черт. Ездил?
– Ездил.
– Очень хорошо. Очень замечательно. Значит, будем говорить так: заместо того, чтобы пойти к буржую и купить у него на три копейки пять фунтов картофеля, – Ленчик поднял указующий перст. – На три копейки пять фунтов безо всякого там бюрократизма, очередей, – ехал, значит, наш уважаемый и дорогой пролетарский товарищ Пиголица у мужика картошку грабить. Так. Ограбил. Привез. Потом говорят нашему дорогому и уважаемому товарищу Пиголице, не будете ли вы любезны в порядке комсомольской или там профсоюзной дисциплины идти на станцию и насыпать эту самую картошку в мешки, субботник, значит? На субботники ходил?
– А ты не ходил?
– И я ходил. Так я этим не хвастаюсь.
– И я не хвастаюсь.
– Вот это очень замечательно. Хвастаться тут, братишечка, нечем. Гнали – ходил. Попробовал бы не пойти. Так вот, значит, ограбивши картошку, ходил наш Пиголица и картошку грузил. Конечно, не все Пиголицы ходили и грузили. Кое-кто и кишки свои у мужика оставил. Потом Пиголица ссыпал картошку из мешков в подвалы, потом перебирал Пиголица гнилую картошку от здоровой, потом мотался наш Пиголица по разным бригадам и кавалериям – то кооператив ревизовал, то чистку устраивал, то карточки проверял и черт его знает, что… И за всю эту за волынку получил Пиголица карточку, а по карточке пять кил картошки в месяц, только кила-то эти, извините, уж не по три копеечки, а по 30. Да еще в очереди постоишь.
– За такую работу да при старом режиме пять вагонов можно было бы заработать.
– Почему пять вагонов? – спросил Пиголица.
– А очень просто, я, скажем, рабочий. Мое дело за станком стоять. Если бы я все это время, что я на заготовки ездил, на субботники ходил, по бригадам мотался, в очередях торчал – ты подумай, сколько я бы за это время рублей выработал. Да настоящих рублей, золотых. Так вагонов на пять и вышло бы.
– Что это вы все только на копейки да на рубли все считаете?
– А ты на что считаешь?
– Вот и сидел буржуй на твоей шее.
– А на твоей шее никто не сидит? И сам-то ты где сидишь? Если уж об шее говорить пошел – тут уж молчал бы ты лучше. За что тебе пять лет припаяли? Дал бы ты в морду старому буржую отсидел бы неделю и кончено. А теперь вместо буржуя – ячейка. Кому ты дал в морду? А вот пять лет просидишь. Да потом еще домой не пустят. Езжай куда-нибудь к чертовой матери. И поедешь. Насчет шеи – кому уж кому, а тебе бы, Пиголица, помалкивать лучше.
– Если бы старый буржуй, – сказал Ленчик, – если бы старый буржуй тебе такую картошку дал как кооператив сейчас дает, так этому бы буржую всю морду его же картошкой вымазали бы
– Так у нас еще не налажено. Не научились.
– Оно, конечно, не научились. За пятнадцать-то лет! 3а 15 лет из обезьяны профессора сделать можно, а не то что картошкой торговать. Наука, подумаешь. Раньше никто не умел ни картошку садить, ни картошкой торговать. Инструкций, видишь ли, не было. Картофельной политграмоты не проходили. Скоро не то, что сажать а и жевать картошку разучимся.
Пиголица мрачно поднялся и молча стал вытаскивать из полок какие-то инструменты. Вид у него был явно отступательный.
– Нужно эти разговоры в самом деле бросить, – степенно сказал Мухин. – Что тут человеку говорить, когда он уши затыкает. Вот посидит еще года два и поумнеет.
– Кто поумнеет, так еще не известно. Вы все в старое смотрите, а мы наперед смотрим.
– Семнадцать лет смотрите.
– Ну и семнадцать лет. Ну, еще семнадцать лет смотреть будем. А заводы-то построили?
– Иди ты к чертовой матери со своими заводами, дурак! – обозлился Середа. – Заводы построили! Так чего же ты, сукин сын, на Тулому не едешь электростанцию строить? Ты почему, сукин сын, не едешь? А? Чтобы строили, да не на твоих костях? Дурак, а своих костей подкладывать не хочет.
На Туломе, это верстах в десяти южнее Мурманска, шла в это время стройка электростанции, конечно, ударная стройка и конечно, на костях, на большом количестве костей. Все, кто мог как-нибудь извернуться от посылки на Тулому, изворачивались изо всех сил. Видимо, изворачивался и Пиголица.
– А ты думаешь, не поеду?
– Ну и поезжай ко всем чертям.
– Подумаешь, умники нашлись. В семнадцатом году, небось, все против буржуев перли. А теперь остались без буржуев, так кишка тонка. Няньки нету. Хотел бы я послушать, что это вы в семнадцатом году про буржуев говорили. Тыкать в нос кооперативом да лагерем теперь всякий дурак может. Умники… Где ваши мозги были, когда вы революцию устраивали?
Пиголица засунул в карманы свои инструменты и исчез. Мухин подмигнул мне:
– Вот ведь правильно сказано, здорово заворочено. А то в самом деле, насели все на одного, – в тоне Мухина было какое-то удовлетворение. Он не без некоторого ехидства посмотрел на Середу. – А то тоже, кто там ни устраивал, а Пиголицам расхлебывать приходится. А Пиголицам-то куда податься?
– Н-да, – как бы оправдываясь перед кем-то, протянул Середа. – В семнадцатом году оно, конечно. Опять же война. Дурака, однако, что и говорить, сваляли. Так не век же из-за этого в дураках торчать. Поумнеть пора бы.
– Ну и Пиголица поживет с твое – поумнеет. А тыкать парню в нос, дурак да дурак – это тоже не дело. В такие годы кто в дураках не ходил?
– А что за парень этот Пиголица? – спросил я. – Вы уверены, что он в третью часть не бегает?