Страница:
– В Питере накормят, – сказал я. – Я еще не видал примера, чтобы недоедающий горожанин отказал в куске хлеба голодающему мужику. Год тому назад до паспортизации столицы были запружены нищенствующими малороссийскими мужиками. Давали и им.
– Ну, что ж. Придется христарадничать. – Покорно сказал мужик.
– Одежу думал справить, – повторил ядовитый парень. – А теперь что и было, разлезлось. Домой голышом придем. Ну, пошли что ли?
Трое вольных граждан СССР поднялись на ноги. Старший умильно посмотрел на меня. – А, может, хлебца лишнего нету?
Я сообразил, что до лагпункта я могу дойти и не евши, а там уж как-нибудь накормят. Я развязал свою рюкзак, достал хлеб. Вместе с хлебом лежал завернутый кусок сала, граммов на сто. При виде сала у мужика дыханье сперло. «Сало! Вишь ты, Господи Боже!» Я отдал мужикам и сало. Кусочек был с аптекарской точностью поделен на три части. – Вот это, значит, закусим. – восторженно сказал мужик. – Эх ты, на што уж эсесерия, а и тут добрые люди не перевелись.
Вольнонаемные ушли. Белочка снова выглянула из-за елового ствола и уставилась на меня бусинками своих глаз. Бусинки как будто говорили: что, культуру строите? В Бога веруюте? Науки развиваете? Ну и дураки.
Возражать было трудно. Я оделся, навьючил на спину свой рюкзак и пошел дальше.
Верстах в двух, за поворотом дороги я наткнулся на своих мужичков, которых обыскивал ВОХРовский патруль; один ВОХРовец ощупывал, другой осматривал документы, третий стоял шагах в десяти с винтовкой наизготовку. Было ясно, что будут проверять и меня. Документы у меня были в полном порядке, но бесчисленные обыски, которым я, как и каждый гражданин самой свободной республики в мире подвергался на своем веку, выработали вместе привычки какую-то особенно отвратительную, нервную, рабью дрожь перед каждой такой проверкой даже и в тех случаях, когда такая проверка никакого решительно риска за собою не влекла, как было и в данном случае. И сейчас же в мозгу привычный советский условный рефлекс – как бы этак извернуться?
Я подошел к группе ВОХРовцев, стал, засунув руки в карманы и посмотрел на все происходящее испытующим оком.
– Что бегунков подцепили?
Вохровец недовольно оторвался от документов.
– Черт его знает, может и бегунки. А вы кто? Из лагеря?
Положение несколько прояснилось. ВОХРовец спросил не грубо: «Вы заключенный?», а дипломатически: «Вы не из лагеря?»
– Из лагеря. – ответил я административным тоном.
– Черт его знает, – сказал ВОХРовец. – Документы-то какие-то липоватые.
– А ну-ка покажите-ка их сюда?
Вохровец протянул мне несколько бумажек. В них нелегко было разобраться и человеку с несколько большим стажем, чем ВОХРовец. Тут было все, что навьючивает на себя многострадальный советский гражданин, действующий по принципу: маслом каши не испортишь. Черт его знает, какая именно бумажка может показаться наиболее убедительной носителям власти и наганов. Был же у меня случай, когда от очень неприятного ареста меня спас сезонный железнодорожный билет, который для властей наиболее убедительно доказывал мою самоличность, и это при наличии паспорта, профсоюзной книжки, постоянного удостоверения газеты «Труд», ее командировочного удостоверения и целой коллекции бумажонок более мелкого масштаба. Исходя из этого принципа, один из парней захватил с собой и свидетельство Загса о рождении у него дочки Евдокии. Евдокия помогала плохо. Самый важный документ, увольнительное свидетельство, было выдано профсоюзом, а профсоюз таких удостоверений выдавать не имеет права. И, вообще, бумажка была, как говорил ВОХРовец, липоватая. Во многих местах СССР, не везде, но почти везде, крестьянин, отлучающийся за пределы своего района, должен иметь увольнительное удостоверение от сельсовета; они выдаются обычно за литр водки. За такой литр получил свою бумажку и этот парень, по лицу его видно было, что за эту-то бумажку он боялся больше всего; парень стоял ни жив, ни мертв.
– Нет, – сказал я чуть разочарованным тоном. – Бумаги в порядке. С каких вы разработок? – сурово спросил я мужика.
– Да с Мессельги, – ответил мужик робко.
– А кто у вас там прораб? Кто предрабочкома? – словом, допрос был учинен по всей форме. ВОХРовцы почувствовали, что перед ними лицо административного персонала.
– Обыскивали? – спросил я.
– Как же.
– А сапоги у этого снимали?
– Нет, об сапогах позабыли. А ну ты, сымай сапоги.
В сапогах, конечно, не было ничего. Но бумажка была забыта.
– Ну, пусть топают. – сказал я. – Там на Званке разберутся.
– Ну, катись катышом, – сказал старший из ВОХРовцев.
Патруль повернулся и пошел на север, документов у меня так и не спросил. Мы с мужиками пошли дальше на юг. Отойдя с версту, я сделал парнишке свирепое внушение, чтобы другой раз не ставил литра водки, кому не нужно, чтобы по пути отставал на полверсты от своих товарищей и, буде последние наткнутся на патруль, нырять в кусты и обходить сторонкой. Что касается линии реки Свирь и Званки, то тут я никаких путных советов дать не мог, я знал, что эти места охраняются особенно свирепо, но более подробных данных у меня не было. Парень имел вид пришибленный и безнадежный.
– Так ведь никак же не отпускали. Я там одному действительно поставил не литр, на литр денег не хватило, поллитра. Разве ж я знал.
Мне оставалось только вздохнуть. И этот мужик, и эти парни – это не Акульшин. Эти пропадут. Им не только до Свири, а и до Петрозаводска не дойти. Пожилой мужичок был так растерян, что на мои советы только и отвечал:
– Да-да, как же, как же. Понимаем, понимаем.
Но он и плохо слушал и не понимал вовсе их. Парень в сапогах жалобно скулил на свою судьбу, жаловался на жуликов из рабочкома, зря вылакавших его поллитровку. Ядовитый парень шагал молча и свирепо. Мне стало как-то очень тяжело. Я распрощался со своими спутниками и пошел вперед.
– Ну, что ж. Придется христарадничать. – Покорно сказал мужик.
– Одежу думал справить, – повторил ядовитый парень. – А теперь что и было, разлезлось. Домой голышом придем. Ну, пошли что ли?
Трое вольных граждан СССР поднялись на ноги. Старший умильно посмотрел на меня. – А, может, хлебца лишнего нету?
Я сообразил, что до лагпункта я могу дойти и не евши, а там уж как-нибудь накормят. Я развязал свою рюкзак, достал хлеб. Вместе с хлебом лежал завернутый кусок сала, граммов на сто. При виде сала у мужика дыханье сперло. «Сало! Вишь ты, Господи Боже!» Я отдал мужикам и сало. Кусочек был с аптекарской точностью поделен на три части. – Вот это, значит, закусим. – восторженно сказал мужик. – Эх ты, на што уж эсесерия, а и тут добрые люди не перевелись.
Вольнонаемные ушли. Белочка снова выглянула из-за елового ствола и уставилась на меня бусинками своих глаз. Бусинки как будто говорили: что, культуру строите? В Бога веруюте? Науки развиваете? Ну и дураки.
Возражать было трудно. Я оделся, навьючил на спину свой рюкзак и пошел дальше.
Верстах в двух, за поворотом дороги я наткнулся на своих мужичков, которых обыскивал ВОХРовский патруль; один ВОХРовец ощупывал, другой осматривал документы, третий стоял шагах в десяти с винтовкой наизготовку. Было ясно, что будут проверять и меня. Документы у меня были в полном порядке, но бесчисленные обыски, которым я, как и каждый гражданин самой свободной республики в мире подвергался на своем веку, выработали вместе привычки какую-то особенно отвратительную, нервную, рабью дрожь перед каждой такой проверкой даже и в тех случаях, когда такая проверка никакого решительно риска за собою не влекла, как было и в данном случае. И сейчас же в мозгу привычный советский условный рефлекс – как бы этак извернуться?
Я подошел к группе ВОХРовцев, стал, засунув руки в карманы и посмотрел на все происходящее испытующим оком.
– Что бегунков подцепили?
Вохровец недовольно оторвался от документов.
– Черт его знает, может и бегунки. А вы кто? Из лагеря?
Положение несколько прояснилось. ВОХРовец спросил не грубо: «Вы заключенный?», а дипломатически: «Вы не из лагеря?»
– Из лагеря. – ответил я административным тоном.
– Черт его знает, – сказал ВОХРовец. – Документы-то какие-то липоватые.
– А ну-ка покажите-ка их сюда?
Вохровец протянул мне несколько бумажек. В них нелегко было разобраться и человеку с несколько большим стажем, чем ВОХРовец. Тут было все, что навьючивает на себя многострадальный советский гражданин, действующий по принципу: маслом каши не испортишь. Черт его знает, какая именно бумажка может показаться наиболее убедительной носителям власти и наганов. Был же у меня случай, когда от очень неприятного ареста меня спас сезонный железнодорожный билет, который для властей наиболее убедительно доказывал мою самоличность, и это при наличии паспорта, профсоюзной книжки, постоянного удостоверения газеты «Труд», ее командировочного удостоверения и целой коллекции бумажонок более мелкого масштаба. Исходя из этого принципа, один из парней захватил с собой и свидетельство Загса о рождении у него дочки Евдокии. Евдокия помогала плохо. Самый важный документ, увольнительное свидетельство, было выдано профсоюзом, а профсоюз таких удостоверений выдавать не имеет права. И, вообще, бумажка была, как говорил ВОХРовец, липоватая. Во многих местах СССР, не везде, но почти везде, крестьянин, отлучающийся за пределы своего района, должен иметь увольнительное удостоверение от сельсовета; они выдаются обычно за литр водки. За такой литр получил свою бумажку и этот парень, по лицу его видно было, что за эту-то бумажку он боялся больше всего; парень стоял ни жив, ни мертв.
– Нет, – сказал я чуть разочарованным тоном. – Бумаги в порядке. С каких вы разработок? – сурово спросил я мужика.
– Да с Мессельги, – ответил мужик робко.
– А кто у вас там прораб? Кто предрабочкома? – словом, допрос был учинен по всей форме. ВОХРовцы почувствовали, что перед ними лицо административного персонала.
– Обыскивали? – спросил я.
– Как же.
– А сапоги у этого снимали?
– Нет, об сапогах позабыли. А ну ты, сымай сапоги.
В сапогах, конечно, не было ничего. Но бумажка была забыта.
– Ну, пусть топают. – сказал я. – Там на Званке разберутся.
– Ну, катись катышом, – сказал старший из ВОХРовцев.
Патруль повернулся и пошел на север, документов у меня так и не спросил. Мы с мужиками пошли дальше на юг. Отойдя с версту, я сделал парнишке свирепое внушение, чтобы другой раз не ставил литра водки, кому не нужно, чтобы по пути отставал на полверсты от своих товарищей и, буде последние наткнутся на патруль, нырять в кусты и обходить сторонкой. Что касается линии реки Свирь и Званки, то тут я никаких путных советов дать не мог, я знал, что эти места охраняются особенно свирепо, но более подробных данных у меня не было. Парень имел вид пришибленный и безнадежный.
– Так ведь никак же не отпускали. Я там одному действительно поставил не литр, на литр денег не хватило, поллитра. Разве ж я знал.
Мне оставалось только вздохнуть. И этот мужик, и эти парни – это не Акульшин. Эти пропадут. Им не только до Свири, а и до Петрозаводска не дойти. Пожилой мужичок был так растерян, что на мои советы только и отвечал:
– Да-да, как же, как же. Понимаем, понимаем.
Но он и плохо слушал и не понимал вовсе их. Парень в сапогах жалобно скулил на свою судьбу, жаловался на жуликов из рабочкома, зря вылакавших его поллитровку. Ядовитый парень шагал молча и свирепо. Мне стало как-то очень тяжело. Я распрощался со своими спутниками и пошел вперед.
ПЯТЫЙ ЛАГПУНКТ
Пятый лагпункт был наиболее привилегированным из производственных пунктов ББК. Занимался он добычей кокор. Кокора – это ствол хвойного дерева с отходящим от него приблизительно под прямым углом крупным корневищем. Кокоры эти шли для шпангоутов и форштевней всякого рода барок, барж, баркасов и всего прочего, что строилось на Пинужской, Сорокской и Кемской верфях ББК. Технические требования к этим кокорам были довольно суровы. Иногда из сотни стволов пригодных оказывалось 30, иногда только 3. А без кокор все эти верфи с их 6-7-ю тысячами заключенных рабочих были бы обречены на бездействие.
Ввиду этого пятый лагпункт находился на некоем своеобразном хозрасчете. Он обязан был поставить столько-то кокор в месяц и получал за это столько-то продовольствия. Во внутренние дела пункта лагерь почти не вмешивался, и начальник пункта тов. Васильчук изворачивался там в меру разумения своего, еще больше в меру изворотливости своей. Изворотливости же у него были большие запасы. И заботливости тоже. В силу этого обстоятельства лагпункт питался вполне удовлетворительно, не хуже, чем питаются рабочие московских заводов. И кроме того для добычи кокор требовались очень сильные люди, ибо приходилось возиться не с баланами, а с целыми стволами. Ввиду всего этого я твердо рассчитывал на то, что на пятом лагпункте я уж подыщу людей, необходимых для «вставки пера Ленинграду».
Начальник лагпункта т. Васильчук был типом весьма необычным для советской администрации. Петербургский рабочий, бывший коммунист, он получил три года за какое-то участие в каком-то партийном уклоне и шесть лет уже просидел. Дальнейшие года ему добавлялись автоматически. Одну такую бумажку он как-то получил при мне. В бумажке было написано просто и прозаически: «На основании постановления ПП ГПУ от такого-то числа, за номером таким-то предлагается вам объявить под расписку з-к Васильчуку А.А., что срок его заключения продлен до…»
И точка. Васильчук получил уже четвертую, как он говорил, годовую отсрочку. Он флегматически подмахнул свою подпись под этой бумажкой и сказал:
– Вот, значит и объявил под расписку. Это попасть сюда просто. А выбраться, это еще придется подождать.
Бывших коммунистов, высланных сюда не за воровство, не за убийство, не за изнасилование, а за неповиновение мановениям сталинской власти, не выпускают, по-видимому, никогда и не собираются выпускать. Васильчук же не собирался каяться.
– И вот, буду я сидеть здесь до скончания, – говорил он. – Сволочь, та пусть кается, а мы пока здесь посидим. Ей Богу, чем на хлебозаготовки езжать, лучше уж здесь сидеть. А физкультурой буду заниматься обязательно, иначе сгниешь тут ко всем чертям и мировой революции не увидишь. А мировую революцию хорошо бы повидать. Вот, кабачок будет! А!
Пятый лагпункт я посетил всего 4 раза, но с Васильчуком у нас сразу же установились отношения не очень интимные, но во всяком случае дружественные. Во-первых, Васильчуку и его помощнику бухгалтеру здесь была тоска смертная и во-вторых, моя физкультурная специальность была встречена на пятом лагпункта с такими же симпатиями и упованиями, с какими она встречалась на заводах, в вузах и во многих других местах.
Ввиду этого пятый лагпункт находился на некоем своеобразном хозрасчете. Он обязан был поставить столько-то кокор в месяц и получал за это столько-то продовольствия. Во внутренние дела пункта лагерь почти не вмешивался, и начальник пункта тов. Васильчук изворачивался там в меру разумения своего, еще больше в меру изворотливости своей. Изворотливости же у него были большие запасы. И заботливости тоже. В силу этого обстоятельства лагпункт питался вполне удовлетворительно, не хуже, чем питаются рабочие московских заводов. И кроме того для добычи кокор требовались очень сильные люди, ибо приходилось возиться не с баланами, а с целыми стволами. Ввиду всего этого я твердо рассчитывал на то, что на пятом лагпункте я уж подыщу людей, необходимых для «вставки пера Ленинграду».
Начальник лагпункта т. Васильчук был типом весьма необычным для советской администрации. Петербургский рабочий, бывший коммунист, он получил три года за какое-то участие в каком-то партийном уклоне и шесть лет уже просидел. Дальнейшие года ему добавлялись автоматически. Одну такую бумажку он как-то получил при мне. В бумажке было написано просто и прозаически: «На основании постановления ПП ГПУ от такого-то числа, за номером таким-то предлагается вам объявить под расписку з-к Васильчуку А.А., что срок его заключения продлен до…»
И точка. Васильчук получил уже четвертую, как он говорил, годовую отсрочку. Он флегматически подмахнул свою подпись под этой бумажкой и сказал:
– Вот, значит и объявил под расписку. Это попасть сюда просто. А выбраться, это еще придется подождать.
Бывших коммунистов, высланных сюда не за воровство, не за убийство, не за изнасилование, а за неповиновение мановениям сталинской власти, не выпускают, по-видимому, никогда и не собираются выпускать. Васильчук же не собирался каяться.
– И вот, буду я сидеть здесь до скончания, – говорил он. – Сволочь, та пусть кается, а мы пока здесь посидим. Ей Богу, чем на хлебозаготовки езжать, лучше уж здесь сидеть. А физкультурой буду заниматься обязательно, иначе сгниешь тут ко всем чертям и мировой революции не увидишь. А мировую революцию хорошо бы повидать. Вот, кабачок будет! А!
Пятый лагпункт я посетил всего 4 раза, но с Васильчуком у нас сразу же установились отношения не очень интимные, но во всяком случае дружественные. Во-первых, Васильчуку и его помощнику бухгалтеру здесь была тоска смертная и во-вторых, моя физкультурная специальность была встречена на пятом лагпункта с такими же симпатиями и упованиями, с какими она встречалась на заводах, в вузах и во многих других местах.
НЕМНОГО О ФИЗКУЛЬТУРЕ
В России есть целый ряд положительных явлений, которые власть засчитывает в список своих достижений. Сюда войдет и укрепление семьи, и более здоровая сексуальная жизнь молодежи, и парашютистки, и тяга к учебе, и многое другое, в том числе и физкультура. Эмигрантская печать напрасно берет этот термин в иронические кавычки. Это нужный термин. Он охватывает все то, что служит человеческому здоровью. Это будет гимнастика в том смысле, в каком Платон противопоставлял ее медицине. Интерес к физкультуре существует огромный, в старой России не виданный. Этот интерес, как и семья, и парашютистки, и многое другое, возник не в результате усилий власти, а как реакций на прочие ее достижения. Рабочие, надорванные непосильным трудом, студенты, изъеденные туберкулезом, служащие, очумелые от вечных перебросок и перестроек – все это недоедающее, истрепанное, охваченное тем, что по официальному термину зовется советской изношенностью, с жадностью совершенно естественной в их положении тянется ко всему, что может поддерживать их растрачиваемые силы.
Я хотел бы привести один пример, который, как мне кажется, может внести некоторую ясность в диалектику советских достижений.
В декабре 1928 года я обследовал лыжные станции Москвы. Обследование выяснило такие факты. Рядовые служащие по своим выходным дням часов с семи-восьми утра приезжают на лыжные станции и становятся в очередь за лыжами. Стоят и два и три и четыре часа, иногда получают лыжи, иногда не получают. Лыж не хватает, потому что власть на их же, этих рабочих и служащих, деньги строит предназначенные для втирания очков стадионы и не строит предназначенных для массы лыжных станций и фабрик. Так она не строит их и до сих пор. Но каждому иностранцу власть может показать великолепный стадион Динамо и сказать: вот наши достижения. Стадион Динамо обошелся около 12 миллионов рублей, и это при условии использования почти бесплатного труда заключенных. А лыжных станций под Москвой путных, хотя и маленьких, только две. Одна военного ведомства, другая союза служащих, построенная мною в результате жестокой борьбы и существенного риска. Стадион занят публикой раза три в год, а остальные 360 дней пуст абсолютно. Лыжные станции работают ежедневно и с работой справиться не могут. Гимнастического зала в Москве нет почти ни одного.
Живая потребность масс в физкультуре, вызванная не усилиями власти, а условиями жизни, остается удовлетворенной по моим подсчетам примерно на 10-12 процентов. Но перед самым арестом я все еще пытался воевать, правда, уже очень нерешительно, против проекта постройки в Измайловском зверинце гигантского физкультурного комбината с колизейного типа стадионами на 360.000 сидячих мест! Стоимостью в 60 млн. рублей при использовании того же труда заключенных. Кажется, что этот комбинат все-таки начали строить.
Если вы вместо физкультуры возьмете тягу к учебе, то вы увидите, как оба эти явления рождаются и развиваются по строго параллельным линиям. Тяга к учебе родилась, как реакция против данных советских условий жизни, она охватывает десятки миллионов, и она остается не удовлетворенной: школ нет, учебников нет, программ нет, преподавателей нет. Даже и те школы, которые числятся не только на бумаге, а бумажных школ очень много, отымают у молодежи чудовищное количество времени и сил и не дают почти ничего. Результаты этого обучения видны по тем выдержкам из «Правды», которые время от времени приводятся на страницах эмигрантских газет. Школьные здания даже в Москве заняты в три смены и уже к средине второй смены в классах решительно нечем дышать, и ребята уже не соображают ничего. Но стадионы строятся, а школ нет. Строятся канцелярии, интуристские гостиницы, дома советов и союзов. Но даже в Москве за семь лет моего там пребывания было построено не то 4, не то 5 новых школьных зданий. И уже под Москвой, хотя бы в той же Салтыковке с ее 10-12 тысячами жителей и с двумя школами власть не в состоянии поддерживать существующих школьных зданий.
Объяснять все это глупостью советского режима было бы наивно. Советский режим, что бы ни говорили, организован не для нужд страны, а для мировой революции. Нужды страны ему по существу безразличны. Я не представляю себе, чтобы с какой бы то ни было другой точки зрения можно было логически объяснить и историю с лыжными станциями и историю со школами и эпопею с коллективизацией и трагедию с лагерями. Но если вы станете именно на эту точку зрения, то весь советский быт и в мелочах и в гигантах получает логическое и исчерпывающее объяснение. Оно может нравиться и может не нравиться. Но я думаю, другого не найти.
Пятый лагпункт в силу своеобразного сцепления обстоятельств, несколько изолированный от действий всесоюзного кабака, был сыт. И когда месяцем позже я пришел сюда уже не для вылавливания футболистов, а для организации физкультуры, полуторатысячная масса лагерного населения в течение одного выходного дня построила гимнастический городок и выровняла три площадки для волейбола. В карельских условиях это была весьма существенная работа. Приходилось выворачивать камни по 5-10 тонн весом и таскать носилками песок для засыпки образовавшихся ям. Но эта работа была сделана быстро и дружно. Когда я стал проводить занятия по легкой атлетике, то выяснилось, что из людей, пытавшихся толкать ядро, 6 человек без всякой тренировки и уж, конечно, без всякого стиля толкнули его за 11 метров. Какой-то крестьянин средних лет в сапогах и арестантском платье тоже без тренировки и тоже без стиля, прыгнул в длину 5,70, он же толкнул ядро на 11,80. Это и есть та черноземная сила, которая русским дореволюционным спортом не была затронута совершенно, но которая при некоторой тренировке могла бы не оставить ни одной стране ни одного мирового рекорда. Я не могу об этом говорить с цифрами в руках, как могу говорить о рекордах, но я совершенно уверен в том, что в этом черноземе не только физическая сила. Отсюда шли Мамонтовы, Морозовы, Рябушинские, Репины. Если сейчас физическая сила подорвана зверски, то интеллектуальная сила этого чернозема, закаленная полутора десятилетиями чудовищного напряжения и опыта, планами и разочарованиями, советской агитацией и советской реальностью, построит такую будущую Россию, о какой нам сейчас трудно и мечтать. Но это в том случае, если физических сил хватит.
Я хотел бы привести один пример, который, как мне кажется, может внести некоторую ясность в диалектику советских достижений.
В декабре 1928 года я обследовал лыжные станции Москвы. Обследование выяснило такие факты. Рядовые служащие по своим выходным дням часов с семи-восьми утра приезжают на лыжные станции и становятся в очередь за лыжами. Стоят и два и три и четыре часа, иногда получают лыжи, иногда не получают. Лыж не хватает, потому что власть на их же, этих рабочих и служащих, деньги строит предназначенные для втирания очков стадионы и не строит предназначенных для массы лыжных станций и фабрик. Так она не строит их и до сих пор. Но каждому иностранцу власть может показать великолепный стадион Динамо и сказать: вот наши достижения. Стадион Динамо обошелся около 12 миллионов рублей, и это при условии использования почти бесплатного труда заключенных. А лыжных станций под Москвой путных, хотя и маленьких, только две. Одна военного ведомства, другая союза служащих, построенная мною в результате жестокой борьбы и существенного риска. Стадион занят публикой раза три в год, а остальные 360 дней пуст абсолютно. Лыжные станции работают ежедневно и с работой справиться не могут. Гимнастического зала в Москве нет почти ни одного.
Живая потребность масс в физкультуре, вызванная не усилиями власти, а условиями жизни, остается удовлетворенной по моим подсчетам примерно на 10-12 процентов. Но перед самым арестом я все еще пытался воевать, правда, уже очень нерешительно, против проекта постройки в Измайловском зверинце гигантского физкультурного комбината с колизейного типа стадионами на 360.000 сидячих мест! Стоимостью в 60 млн. рублей при использовании того же труда заключенных. Кажется, что этот комбинат все-таки начали строить.
Если вы вместо физкультуры возьмете тягу к учебе, то вы увидите, как оба эти явления рождаются и развиваются по строго параллельным линиям. Тяга к учебе родилась, как реакция против данных советских условий жизни, она охватывает десятки миллионов, и она остается не удовлетворенной: школ нет, учебников нет, программ нет, преподавателей нет. Даже и те школы, которые числятся не только на бумаге, а бумажных школ очень много, отымают у молодежи чудовищное количество времени и сил и не дают почти ничего. Результаты этого обучения видны по тем выдержкам из «Правды», которые время от времени приводятся на страницах эмигрантских газет. Школьные здания даже в Москве заняты в три смены и уже к средине второй смены в классах решительно нечем дышать, и ребята уже не соображают ничего. Но стадионы строятся, а школ нет. Строятся канцелярии, интуристские гостиницы, дома советов и союзов. Но даже в Москве за семь лет моего там пребывания было построено не то 4, не то 5 новых школьных зданий. И уже под Москвой, хотя бы в той же Салтыковке с ее 10-12 тысячами жителей и с двумя школами власть не в состоянии поддерживать существующих школьных зданий.
Объяснять все это глупостью советского режима было бы наивно. Советский режим, что бы ни говорили, организован не для нужд страны, а для мировой революции. Нужды страны ему по существу безразличны. Я не представляю себе, чтобы с какой бы то ни было другой точки зрения можно было логически объяснить и историю с лыжными станциями и историю со школами и эпопею с коллективизацией и трагедию с лагерями. Но если вы станете именно на эту точку зрения, то весь советский быт и в мелочах и в гигантах получает логическое и исчерпывающее объяснение. Оно может нравиться и может не нравиться. Но я думаю, другого не найти.
Пятый лагпункт в силу своеобразного сцепления обстоятельств, несколько изолированный от действий всесоюзного кабака, был сыт. И когда месяцем позже я пришел сюда уже не для вылавливания футболистов, а для организации физкультуры, полуторатысячная масса лагерного населения в течение одного выходного дня построила гимнастический городок и выровняла три площадки для волейбола. В карельских условиях это была весьма существенная работа. Приходилось выворачивать камни по 5-10 тонн весом и таскать носилками песок для засыпки образовавшихся ям. Но эта работа была сделана быстро и дружно. Когда я стал проводить занятия по легкой атлетике, то выяснилось, что из людей, пытавшихся толкать ядро, 6 человек без всякой тренировки и уж, конечно, без всякого стиля толкнули его за 11 метров. Какой-то крестьянин средних лет в сапогах и арестантском платье тоже без тренировки и тоже без стиля, прыгнул в длину 5,70, он же толкнул ядро на 11,80. Это и есть та черноземная сила, которая русским дореволюционным спортом не была затронута совершенно, но которая при некоторой тренировке могла бы не оставить ни одной стране ни одного мирового рекорда. Я не могу об этом говорить с цифрами в руках, как могу говорить о рекордах, но я совершенно уверен в том, что в этом черноземе не только физическая сила. Отсюда шли Мамонтовы, Морозовы, Рябушинские, Репины. Если сейчас физическая сила подорвана зверски, то интеллектуальная сила этого чернозема, закаленная полутора десятилетиями чудовищного напряжения и опыта, планами и разочарованиями, советской агитацией и советской реальностью, построит такую будущую Россию, о какой нам сейчас трудно и мечтать. Но это в том случае, если физических сил хватит.
«СЕКРЕТ»
Из пятого лагпункта я возвращался в Медгору пешком. Стояло очаровательное весеннее утро, такое утро, что не хотелось думать ни о революции, ни о побеге. По обочинам дороги весело болтали весенние ручейки, угрюмость таежного болота скрашивалась беззаботной болтовней птичьего населения и буйной яркостью весенних цветов. Я шел и думал о самых веселых вещах, и мои думы были прерваны чьим-то возгласом:
– Халё, тов. Солоневич, не узнаете?
Узнавать было некого. Голос исходил откуда-то из-за кустов. Там была густая тень, и мне с моей освещенной солнцем позиции не было видно ничего. Потом из кустов выполз какой-то ВОХРовец с винтовкой в руке и с лицом, закрытым накомарником – густой тюлевой сеткой от комаров.
– Не узнаете? – повторил ВОХРовец.
– Вы бы еще медок на голову накрутили, с овеем легко было бы узнать.
Вохровец снял свой накомарник, и я узнал одного из урок, в свое время околачивавшегося в третьем лагпункте.
– Как это вы в ВОХР попали? Перековались?
– Перековался к чертовой матери, – сказал урка. – Не житье, а масленица. Лежишь этак цельный день животом вверх. Пташки всякие бегают.
– Что, в секрете лежите?
– В секрете. Бегунков ловим. Махорочки у вас разжиться нельзя? Посидим, покурим. Степка, катай сюда.
Из-под того же куста вылез еще один ВОХРовец, мне не знакомый. Сели, закурили.
– А много вы этих бегунков ловите? – спросил я.
– Чтоб очень много, так нет. А ловим. Да тут главное дело не в ловле. Нам бы со Степкой тут до конца лета доболтаться, а потом айда в Туркестан, в теплые края.
– Выпускают?
– Не, какое там! Сами по себе. Вот сидим, значит и смотрим, как и где какие секреты устроены. Да тут, главное дело, только по дороге и пройти можно; как сажен сто в сторону, так никакая сила, болото. А где нет болота, так вот секреты, вроде нас. Под кустиком яма, а в яме ВОХРа сидит. Все видит, а не видать.
Слышать о таких секретах было очень неуютно. Я пораспросил урку о их расстановке, но урка и сам не много знал, да и секреты вокруг пятого лагпункта меня не очень интересовали.
А воображение уже стало рисовать. Вот идем мы так с Юрой, и из-под какого-нибудь кустика: «А ну, стой!» И тогда гибель. Весенние краски поблекли. И мир снова стал казаться безвыходно, безвылазно советским.
– Халё, тов. Солоневич, не узнаете?
Узнавать было некого. Голос исходил откуда-то из-за кустов. Там была густая тень, и мне с моей освещенной солнцем позиции не было видно ничего. Потом из кустов выполз какой-то ВОХРовец с винтовкой в руке и с лицом, закрытым накомарником – густой тюлевой сеткой от комаров.
– Не узнаете? – повторил ВОХРовец.
– Вы бы еще медок на голову накрутили, с овеем легко было бы узнать.
Вохровец снял свой накомарник, и я узнал одного из урок, в свое время околачивавшегося в третьем лагпункте.
– Как это вы в ВОХР попали? Перековались?
– Перековался к чертовой матери, – сказал урка. – Не житье, а масленица. Лежишь этак цельный день животом вверх. Пташки всякие бегают.
– Что, в секрете лежите?
– В секрете. Бегунков ловим. Махорочки у вас разжиться нельзя? Посидим, покурим. Степка, катай сюда.
Из-под того же куста вылез еще один ВОХРовец, мне не знакомый. Сели, закурили.
– А много вы этих бегунков ловите? – спросил я.
– Чтоб очень много, так нет. А ловим. Да тут главное дело не в ловле. Нам бы со Степкой тут до конца лета доболтаться, а потом айда в Туркестан, в теплые края.
– Выпускают?
– Не, какое там! Сами по себе. Вот сидим, значит и смотрим, как и где какие секреты устроены. Да тут, главное дело, только по дороге и пройти можно; как сажен сто в сторону, так никакая сила, болото. А где нет болота, так вот секреты, вроде нас. Под кустиком яма, а в яме ВОХРа сидит. Все видит, а не видать.
Слышать о таких секретах было очень неуютно. Я пораспросил урку о их расстановке, но урка и сам не много знал, да и секреты вокруг пятого лагпункта меня не очень интересовали.
А воображение уже стало рисовать. Вот идем мы так с Юрой, и из-под какого-нибудь кустика: «А ну, стой!» И тогда гибель. Весенние краски поблекли. И мир снова стал казаться безвыходно, безвылазно советским.
СЛЕТ УДАРНИКОВ
Я пришел в Медгору светлым весенним вечером. Юры в бараке не было. На душе было очень тоскливо. Я решил пойти послушать «Вселагерный слет лучших ударников ББК», который подготовлялся уже давно, а сегодня вечером открывался в огромном деревянном здании клуба ББК.
Конечно, переполненный зал. Конечно, доклады. Доклад начальника производственной части Вержбицкого о том, как мы растем: как растут совхозы ББК, добыча лесов, гранита, шуньгита, апатитов, как растет стройка туломской электростанции, сорокского порта, стратегических шоссе к границе. Что у нас будет по плану через год, через. три года. «К концу второй пятилетки мы будем иметь такие-то и такие-то достижения… В начале третьей пятилетки мы будем иметь…»
Вторая пятилетка должна была по плану ликвидировать классы и как будто бы вследствие этого ликвидировать и лагеря. Но из доклада явствует во всяком случае одно: количество каторжных рабочих рук должно расти, по крайней мере в уровень с остальными темпами социалистического роста. Если и сейчас этих рук что-то около трехсот тысяч пар, то что же будет «в условиях дальнейшего роста»?
Потом доклад начальника КВО тов. Корзуна: как мы перевоспитываем, как мы перековываем. Советская исправительная система построена не на принципе наказания, а на принципе трудового воздействия. Мы не караем, а внимательным товарищеским подходом прививаем заключенным любовь к свободному, творческому социалистическому труду.
В общем, Корзун говорит всего же, что в свое время по поводу открытия Беломорско-Балтийского канала писал Горький. Но с одной только разницей: Горький врал в расчете на неосведомительность «вольного населения» России и паче всего заграницы. На какую же публику рассчитывает Корзун? Здесь все знают об этой исправительной системе, которая «не карает, а перевоспитывает», здесь все знают то, что знаю уже я – и девятнадцатые кварталы и диковские овраги и бессудные расстрелы. Многие знают и то, чего я еще не знаю, и Бог даст, не успею узнать – штрафные командировки вроде Лесной Речки, роты усиленного режима с полуфунтом в день хлеба и с официальным правом каждого начальника колонны на смертный приговор, страшные работы на морсплаве около Кеми, где люди зимой по суткам подряд работают по пояс в ледяной воде незамерзающих горных речек. Эта аудитория все это знает. И ничего. И даже аплодируют. Да, в советской истории поставлено много мировых рекордов, но уж рекорд наглости поставлен поистине всемирно-исторический. Так врать и так к этому вранью привыкнуть, как врут и привыкли ко вранью в России, этого, кажется, не было еще нигде и никогда.
Потом на сцене выстраивается десятка три каких-то очень неплохо одетых людей. Это ударники, отличники, лучшие из лучших. Гремит музыка и аплодисменты. На грудь этим людям Корзун торжественно цепляет ордена Белморстроя, что в лагере соответствует примерно ордену Ленина. Корзун столь же торжественно пожимает руки «лучшим из лучших» и представляет их публике: вот Иванов, бывший вор, создал образцовую бригаду, перевыполнял норму на столько-то процентов, вовлек в перевоспитание столько-то своих товарищей. Ну и так далее. Лучшие из лучших горделиво кланяются публике. Публика аплодирует, в задних рядах весело посмеиваются, лучшие из лучших выходят на трибуну и повествуют о своей перековке. Какой-то парень цыганского вида говорит на великолепном одесском жаргоне, как он воровал, нюхал кокаин, червонцы подделывал, и как он теперь на великой стройке социалистического отечества понял, что… и т. д. Хорошо поет собака, убедительно поет. Уж на что я стреляный воробей, а и у меня возникает сомнение, черт его знает, может быть и в саном деле перековался. Начинаются клятвы в верности отечеству всех трудящихся, предстоит торжественное заключение каких-то социалистически-соревновательных договоров, я кое-что по профессиональной привычке записываю в свой блокнот; записанное все-таки не так забывается, но чувствую, что дальше я уже не выдержу. Максимальная длительность советских заседаний, какую я мог выдержать, это два часа. Затем тянет на стенку лезть.
Я пробрался сквозь толпу, загораживавшую вход в зал. У входа меня остановил ВОХР: «Куда это до конца заседания? Заворачивай назад». Я спокойно поднес к носу ВОХРа свой блокнот: на радио сдавать. ВОХРа, конечно, ничего не поняла, но я вышел без задержки.
Решил зайти в Динамо, не без некоторой задней мысли выпить там и закусить. Из комнаты Батюшкова услышал голос Юры. Зашел. В комнате Батюшкова была такая картина. На столе стояло несколько водочных бутылок, частью еще полных. Там же была навалена всякая снедь, полученная из вольнонаемной чекистской столовой. За столом сидел начальник оперативной части медгорского отделения ГПУ Подмоклый в очень сильном подпитии, на кровати сидел Батюшков в менее сильном подпитии. Юра пел немецкую песенку: «Jonny, wenn du Geburstag hast».
Батюшков аккомпанировал на гитаре. При моем входе Батюшков прервал свой аккомпанемент и, неистово бряцая струнами, заорал выученную у Юры же английскую песенку:
«Oh my, what a rotten song».
Закончив браурный куплет, Батюшков встал и обнял меня за плечи:
– Эх, люблю я тебя, Ваня. Хороший ты, сукин сын, человек. Давай-ка, брат, дербалызнем!
– Да, – сказал начальник оперативной части тоном, полным глубочайшего убеждения, – дербалызнуть нужно обязательно.
Дербалызнули. Белая ночь часа этак в три осветила такую картину.
По пустынным улицам Медгоры шествовал начальник оперативной части медгорского отделения ББК ГПУ, тщательно поддерживаемый с двух сторон двумя заключенными, с одной стороны Солоневичем Юрием, находившимся в абсолютно трезвом виде и с другой стороны Солоневичем Иваном, в абсолютно трезвом виде не находившемся. Мимохожие патрули оперативной части ГПУ ухмылялись умильно и дружественно.
Такого типа «действа» совершались в Динамо еженощно с неукоснительной правильностью, и как выяснилось, Батюшков в своих предсказаниях о моей грядущей динамовской жизни оказался совершенно прав. Технически же все это объяснялось так.
Коммунист или не коммунист, а выпить хочет. Выпивать в одиночку – тоска. Выпивать с коммунистами – рискованно. Коммунист коммунисту если и не всегда волк, то уж конкурент во всяком случае. Выпьешь, ляпнешь что-нибудь не вполне генерально-линейное и потом смотришь, подвох и потом смотришь, на какой-нибудь чистке ехидный вопросец: «А не помните ли вы, товарищ, как… и т. д.» Батюшков же никакому чекисту ни с какой стороны не конкурент. Куда деваться, чтобы выпить, как не к Батюшкову? У Батюшкова же денег явственно нет. Потому вот приходит начальник оперативной части и из делового своего портфеля начинает извлекать бутылку за бутылкой. Когда бутылки извлечены, начинается разговор о закуске. Отрывается несколько талонов из обеденной книжки в чекистскую столовую и приносится еда такого типа свинина, жареная тетерка, беломорская семга и так далее, несколько вкуснее даже ИТРовского меню. Всем присутствующим пить полагается обязательно; Юра от этой повинности уклонился, ссылаясь на то, что после одной рюмки он петь больше не может. А у Юры был основательный запас песенок Вертинского, берлинских шлягеров и прочего в этом же роде. Все это было абсолютно ново, душещипательно, и сидел за столом какой-нибудь Подмоклый, который на своем веку убил больше людей, чем добрый охотник зайцев и проливал слезу в стопку с недопитой водкой. Все это вместе взятое особо элегантного вида не имело. Я вовсе не собираюсь утверждать, что к выпивке и закуске даже и в такой компании меня влекли только деловые мотивы, но во всяком случае за месяц этаких мероприятий Юра разузнал приблизительно всё, что нам было нужно: о собаках ищейках, о секретах, сидевших по ямам и о патрулях, обходивших дороги и тропинки, о карельских мужиках. Здесь, в районе лагеря, этих мужиков оставляли только особо проверенных н им за каждого пойманного или выданного беглеца давали по кулю муки. Впрочем, должен сказать, что расписывая о мощи своей организации и о том, что из лагеря не то, что человек, а и крыса не убежит, оперативники врали сильно. Однако, общую схему охраны лагеря мы кое-как выяснили.
Конечно, переполненный зал. Конечно, доклады. Доклад начальника производственной части Вержбицкого о том, как мы растем: как растут совхозы ББК, добыча лесов, гранита, шуньгита, апатитов, как растет стройка туломской электростанции, сорокского порта, стратегических шоссе к границе. Что у нас будет по плану через год, через. три года. «К концу второй пятилетки мы будем иметь такие-то и такие-то достижения… В начале третьей пятилетки мы будем иметь…»
Вторая пятилетка должна была по плану ликвидировать классы и как будто бы вследствие этого ликвидировать и лагеря. Но из доклада явствует во всяком случае одно: количество каторжных рабочих рук должно расти, по крайней мере в уровень с остальными темпами социалистического роста. Если и сейчас этих рук что-то около трехсот тысяч пар, то что же будет «в условиях дальнейшего роста»?
Потом доклад начальника КВО тов. Корзуна: как мы перевоспитываем, как мы перековываем. Советская исправительная система построена не на принципе наказания, а на принципе трудового воздействия. Мы не караем, а внимательным товарищеским подходом прививаем заключенным любовь к свободному, творческому социалистическому труду.
В общем, Корзун говорит всего же, что в свое время по поводу открытия Беломорско-Балтийского канала писал Горький. Но с одной только разницей: Горький врал в расчете на неосведомительность «вольного населения» России и паче всего заграницы. На какую же публику рассчитывает Корзун? Здесь все знают об этой исправительной системе, которая «не карает, а перевоспитывает», здесь все знают то, что знаю уже я – и девятнадцатые кварталы и диковские овраги и бессудные расстрелы. Многие знают и то, чего я еще не знаю, и Бог даст, не успею узнать – штрафные командировки вроде Лесной Речки, роты усиленного режима с полуфунтом в день хлеба и с официальным правом каждого начальника колонны на смертный приговор, страшные работы на морсплаве около Кеми, где люди зимой по суткам подряд работают по пояс в ледяной воде незамерзающих горных речек. Эта аудитория все это знает. И ничего. И даже аплодируют. Да, в советской истории поставлено много мировых рекордов, но уж рекорд наглости поставлен поистине всемирно-исторический. Так врать и так к этому вранью привыкнуть, как врут и привыкли ко вранью в России, этого, кажется, не было еще нигде и никогда.
Потом на сцене выстраивается десятка три каких-то очень неплохо одетых людей. Это ударники, отличники, лучшие из лучших. Гремит музыка и аплодисменты. На грудь этим людям Корзун торжественно цепляет ордена Белморстроя, что в лагере соответствует примерно ордену Ленина. Корзун столь же торжественно пожимает руки «лучшим из лучших» и представляет их публике: вот Иванов, бывший вор, создал образцовую бригаду, перевыполнял норму на столько-то процентов, вовлек в перевоспитание столько-то своих товарищей. Ну и так далее. Лучшие из лучших горделиво кланяются публике. Публика аплодирует, в задних рядах весело посмеиваются, лучшие из лучших выходят на трибуну и повествуют о своей перековке. Какой-то парень цыганского вида говорит на великолепном одесском жаргоне, как он воровал, нюхал кокаин, червонцы подделывал, и как он теперь на великой стройке социалистического отечества понял, что… и т. д. Хорошо поет собака, убедительно поет. Уж на что я стреляный воробей, а и у меня возникает сомнение, черт его знает, может быть и в саном деле перековался. Начинаются клятвы в верности отечеству всех трудящихся, предстоит торжественное заключение каких-то социалистически-соревновательных договоров, я кое-что по профессиональной привычке записываю в свой блокнот; записанное все-таки не так забывается, но чувствую, что дальше я уже не выдержу. Максимальная длительность советских заседаний, какую я мог выдержать, это два часа. Затем тянет на стенку лезть.
Я пробрался сквозь толпу, загораживавшую вход в зал. У входа меня остановил ВОХР: «Куда это до конца заседания? Заворачивай назад». Я спокойно поднес к носу ВОХРа свой блокнот: на радио сдавать. ВОХРа, конечно, ничего не поняла, но я вышел без задержки.
Решил зайти в Динамо, не без некоторой задней мысли выпить там и закусить. Из комнаты Батюшкова услышал голос Юры. Зашел. В комнате Батюшкова была такая картина. На столе стояло несколько водочных бутылок, частью еще полных. Там же была навалена всякая снедь, полученная из вольнонаемной чекистской столовой. За столом сидел начальник оперативной части медгорского отделения ГПУ Подмоклый в очень сильном подпитии, на кровати сидел Батюшков в менее сильном подпитии. Юра пел немецкую песенку: «Jonny, wenn du Geburstag hast».
Батюшков аккомпанировал на гитаре. При моем входе Батюшков прервал свой аккомпанемент и, неистово бряцая струнами, заорал выученную у Юры же английскую песенку:
«Oh my, what a rotten song».
Закончив браурный куплет, Батюшков встал и обнял меня за плечи:
– Эх, люблю я тебя, Ваня. Хороший ты, сукин сын, человек. Давай-ка, брат, дербалызнем!
– Да, – сказал начальник оперативной части тоном, полным глубочайшего убеждения, – дербалызнуть нужно обязательно.
Дербалызнули. Белая ночь часа этак в три осветила такую картину.
По пустынным улицам Медгоры шествовал начальник оперативной части медгорского отделения ББК ГПУ, тщательно поддерживаемый с двух сторон двумя заключенными, с одной стороны Солоневичем Юрием, находившимся в абсолютно трезвом виде и с другой стороны Солоневичем Иваном, в абсолютно трезвом виде не находившемся. Мимохожие патрули оперативной части ГПУ ухмылялись умильно и дружественно.
Такого типа «действа» совершались в Динамо еженощно с неукоснительной правильностью, и как выяснилось, Батюшков в своих предсказаниях о моей грядущей динамовской жизни оказался совершенно прав. Технически же все это объяснялось так.
Коммунист или не коммунист, а выпить хочет. Выпивать в одиночку – тоска. Выпивать с коммунистами – рискованно. Коммунист коммунисту если и не всегда волк, то уж конкурент во всяком случае. Выпьешь, ляпнешь что-нибудь не вполне генерально-линейное и потом смотришь, подвох и потом смотришь, на какой-нибудь чистке ехидный вопросец: «А не помните ли вы, товарищ, как… и т. д.» Батюшков же никакому чекисту ни с какой стороны не конкурент. Куда деваться, чтобы выпить, как не к Батюшкову? У Батюшкова же денег явственно нет. Потому вот приходит начальник оперативной части и из делового своего портфеля начинает извлекать бутылку за бутылкой. Когда бутылки извлечены, начинается разговор о закуске. Отрывается несколько талонов из обеденной книжки в чекистскую столовую и приносится еда такого типа свинина, жареная тетерка, беломорская семга и так далее, несколько вкуснее даже ИТРовского меню. Всем присутствующим пить полагается обязательно; Юра от этой повинности уклонился, ссылаясь на то, что после одной рюмки он петь больше не может. А у Юры был основательный запас песенок Вертинского, берлинских шлягеров и прочего в этом же роде. Все это было абсолютно ново, душещипательно, и сидел за столом какой-нибудь Подмоклый, который на своем веку убил больше людей, чем добрый охотник зайцев и проливал слезу в стопку с недопитой водкой. Все это вместе взятое особо элегантного вида не имело. Я вовсе не собираюсь утверждать, что к выпивке и закуске даже и в такой компании меня влекли только деловые мотивы, но во всяком случае за месяц этаких мероприятий Юра разузнал приблизительно всё, что нам было нужно: о собаках ищейках, о секретах, сидевших по ямам и о патрулях, обходивших дороги и тропинки, о карельских мужиках. Здесь, в районе лагеря, этих мужиков оставляли только особо проверенных н им за каждого пойманного или выданного беглеца давали по кулю муки. Впрочем, должен сказать, что расписывая о мощи своей организации и о том, что из лагеря не то, что человек, а и крыса не убежит, оперативники врали сильно. Однако, общую схему охраны лагеря мы кое-как выяснили.