Это все было утопией. Бежать до нашего общего срока – значило подвести Бориса если и не под расстрел, то под отправку куда-нибудь за Урал или на Соловки. Дать ему знать и получить от него ответ, что он принимает новый срок, было почти невозможно технически, не говоря уже о риске, с которым были сопряжены эти переговоры.
   Дня два я бродил по лесу в состоянии какой-то озлобленной решимости. Выход нужно найти. Я восстанавливал в своем воображении всю мою схему советских взаимоотношений, и по этой схеме выходило так, что нужно в самом срочном порядке найти какую-то огромную вопиющую халтуру, которая могла бы кому-то из крупного начальства, хотя бы и тому же Корзуну или Вержбицкому дать какие-то новые карьерные перспективы. Возникали и отбрасывались культурно-просветительные, технически-производственные и всякие другие планы, пока путем исключения не вырисовался в общих чертах план проведения вселагерной спартакиады ББК.
   Думаю, что в эти дни вид у меня был не совсем вразумительный. По крайней мере Юра, встретив как-то меня по дороге в техникум, беспокойно сказал:
   – Этак, Ва, ты совсем с мозгов слезешь.
   – А что?
   – Да вот, ходишь и чего-то бормочешь.
   Я постарался не бормотать. На другой же день пролез в машинное бюро управления ББК и по блату накатал докладную записку самому начальнику лагеря Успенскому. Записка касалась вопроса организации вселагерной спартакиады ББК, о том, что эта спартакиада должна служить документальным и неоспоримым доказательством правильности воспитательной системы лагерей, что она должна дать совершенно очевидное доказательство перековки и энтузиазма, что она должна опровергнуть буржуазную клевету о лагере, как о месте истребления людей, ну и прочее в этом же роде. Путем некоторых технических ухищрений я сделал так, чтобы записка эта попала непосредственно к Успенскому без никаких корзунов и гольманов.
   Записку взялись передать непосредственно. Я шатался по лесам около Медгоры в странном настроении. От этой записки зависел наш побег или по крайней мере шансы на благополучный исход побега. Иногда мне казалось, что весь этот проект – форменный вздор, и что Успенский в лучшем случае кинет его в корзину, иногда мне казалось, что это идеально выверенный и точный план.
   План этот был, конечно, самой вопиющей халтурой, но он был реально выполним и в случае выполнения заложил бы некоторый дополнительный камень в фундамент карьеры тов. Успенского. Временами мне казалось, что на столь наглую и столь очевидную халтуру Успенский все-таки не пойдет. Но по зрелом размышлении я пришел к выводу, что эти опасения – вздор. Для того, чтобы халтурный проект провалился не вследствие технической не выполнимости, а только вследствие своей чрезмерной наглости, нужно было предполагать в начальстве наличие хоть малейшей совестливости. Какие у меня есть основания предполагать эту совестливость в Успенском, если я и на воле не встречался с нею никогда? Об Успенском же говорили, как о человеке очень умном, чрезвычайно властном и совершенно беспощадном, как об очень молодом партийном администраторе, который делает свою карьеру изо всех сил, своих и чужих. На его совести лежало много десятков тысяч человеческих жизней. Он усовестится? Он не клюнет на такого жирного халтурного карьерного червяка? Если не клюнет, тогда значит во всей механике советского кабака я не понимаю ничего. Должен клюнуть. Клюнет обязательно.
   Я рассчитывал, что меня вызовут дня через два-три и по всей вероятности к Гольману. Но в тот же день вечером в барак торопливо и несколько растерянно вбежал начальник колонны.
   – Где тов. Солоневич, старший, Иван… Вас сейчас же требуют к товарищу Успенскому.
   С начальником колонны у меня в сущности не было никаких отношений. Он изредка делал начальственные, но бестолковые и безвредные замечания, и в глазах у него стояло: ты не смотри, что ты в очках. В случае чего, я тебе такие гайки завинчу…
   Сейчас в очах начальника колонны не было ни каких гаек. Эти очи трепались растерянно и недоумевающе. К «самому» Успенскому! И в чем же это здесь зарыта собака?
   Юра дипломатически и хладнокровно подлил масла в огонь.
   – Ну, значит, Ватик, опять до поздней ночи.
   – Так вы, тов. Солоневич, пожалуйста. Я сейчас позвоню в Управление, что я вам передал.
   – Да, я сейчас иду, – и в моем голосе спокойствие, как будто прогулка к Успенскому – самое обыденные занятие в моей лагерной жизни.


СОЛОВЕЦКИЙ НАПОЛЕОН


   В приемной Успенского сидит начальник отдела снабжения и еще несколько человек. Значит, придется подождать.
   Я усаживаюсь и оглядываюсь кругом. Публика все хорошо откормленная, чисто выбритая, одетая в новую чекистскую форму, все это головка лагерного ОГПУ. Я здесь единственный в лагерном арестантском одеянии и чувствую себя каким-то пролетарием навыворот. Вот напротив меня сидит грузный суровый старик – это начальник нашего медгорского отделения – Поккалн. Он смотрит на меня неодобрительно. Между мной и им – целая лестница всяческого начальства, из которого каждое может вышибить меня в те не очень отдаленные места, куда даже лагерный Макар телят не гонял, куда-нибудь вроде 19-го квартала, а то и похуже. Поккалн может отправить в те же места почти все это начальство, меня же стереть с лица земли одним дуновением своим. Так что сидеть здесь, под недоуменно-неодобрительными взглядами всей этой чекистской аристократии мне не очень уютно.
   Сидеть же, видимо, придется долго. Говорят, что Успенский иногда работает в своем кабинете сутки подряд и те же сутки заставляет ждать в приемной своих подчиненных.
   Но дверь кабинета раскрывается, в ее рамке показывается вытянутый в струнку секретарь и говорит:
   – Товарищ Солоневич, пожалуйста.
   Я «жалую». На лице Поккална неодобрение переходит в полную растерянность. Начальник отдела снабжения, который при появлении секретаря поднялся было и подхватил свой портфель, остается торчать столбом с видом полного недоумения. Я вхожу в кабинет и думаю: вот это клюнул, вот это глотнул!
   Огромный кабинет, обставленный с какою-то выдержанной суровой роскошью. За большим столом «сам» Успенский; молодой сравнительно человек, лет 35-ти, плотный, с какими-то бесцветными светлыми глазами. Умное, властолюбивое лицо. На Соловках его называли Соловецким Наполеоном. Да, этого на мякине не проведешь. Но не на мякине же я и собираюсь его провести.
   Он не то, чтобы ощупывал меня глазами, а как будто измерял каким-то точным инструментом каждую часть моего лица и фигуры.
   – Садитесь.
   Я сажусь.
   – Это ваш проект?
   – Мой.
   – Вы давно в лагере?
   – Около полугода.
   – Стаж не велик. Лагерные условия знаете?
   – В достаточной степени, чтобы быть уверенным в исполнимости моего проекта. Иначе я бы вам его не предлагал.
   На лице Успенского настороженность и пожалуй недоверие.
   – У меня о вас хорошие отзывы. Но времени слишком мало. По климатическим условиям мы не можем проводить праздник позже середины августа. Я вам советую всерьез подумать.
   – Гражданин начальник, у меня обдуманы все детали.
   – А ну, расскажите.
   К концу моего коротенького доклада Успенский смотрит на меня довольными и даже улыбающимися глазами. Я смотрю на него примерно так же, и мы оба похожи на двух жуликоватых авгуров.
   – Берите папиросу. Так вы это все беретесь провести? Как бы только нам с вами на этом деле не оскандалиться.
   – Товарищ Успенский. В одиночку, конечно, я ничего не смогу сделать, но если помощь лагерной администрации…
   – Об этом не беспокойтесь. Приготовьте завтра мне для подписи ряд приказов в том духе, в каком вы говорили. Поккалну я дам личные распоряжения.
   – Товарищ Поккалн сейчас здесь.
   – А, тем лучше.
   Успенский нажимает кнопку звонка.
   – Позовите сюда Поккална.
   Входит Поккалн. Немая сцена. Поккалн стоит перед Успенским более или меняя на вытяжку. Я, червь у ног Поккална, сижу в кресле не то, чтобы развалившись, но все же заложив ногу на ногу и покуриваю начальственную папиросу.
   – Вот что, товарищ Поккалн. Мы будем проводить вселагерную спартакиаду. Руководить ее проведением будет тов. Солоневич. Вам нужно будет озаботиться следующими вещами: выделить специальные фонды усиленного питания на 60 человек, сроком на 2 месяца, выделить отдельный барак или палатку для этих людей, обеспечить этот барак обслуживающим персоналом, дать рабочих для устройства тренировочных площадок. Пока, тов. Солоневич, кажется, все.
   – Пока все.
   – Ну, подробности вы сами объясните тов. Поккалну. Только, тов. Поккалн, имейте ввиду, что спартакиада имеет большое политическое значение, и что подготовка должна быть проведена в порядке боевого задания.
   – Слушаю, товарищ начальник.
   Я вижу, что Поккалн не понимает окончательно ничего. Он ни черта не понимает ни насчет спартакиады, ни насчет политического значения. Он не понимает, почему «боевое задание», и почему я, замызганный очкастый арестант, сижу здесь почти развалившись, почти, как у себя дома, а он, Поккалн, стоит навытяжку. Ничего этого не понимает честная латышская голова Поккална.
   – Тов. Солоневич будет руководить проведением спартакиады, и вы ему должны оказать возможное содействие. В случае затруднений обращайтесь ко мне. И вы тоже, тов. Солоневич. Можете идти, тов. Поккалн. Сегодня я вас принять не могу.
   Поккалн поворачивается налево кругом и уходит. А я остаюсь. Я чувствую себя немного… скажем, на страницах Шехерезады. Поккалн чувствует себя точно так же, только он еще не знает, что это Шехерезада. Мы с Успенским остаемся одни.
   – Здесь, тов. Солоневич, есть все-таки еще один неясный пункт. Скажите, что это у вас за странный набор статей?
   Я уже говорил, что ОПТУ не сообщает лагерю, за что именно посажен сюда данный заключенный. Указывается только статья и срок. Поэтому Успенский решительно не знает, в чем тут дело. Конечно, он не очень верит в то, что я занимался шпионажем (58-6), что я работал в контрреволюционной организации (58-11), ни в то, что я предавался такому пороку, как нелегальная переправка советских граждан за границу, совершаемая в виде промысла (59-10). Статью, карающую за нелегальный переход и предусматривавшую в те времена максимум 3 года, ГПУ из скромности не использовало вовсе.
   Во всю эту ахинею Успенский не верит по той простой причине, что люди, осужденные по этим статьям всерьез, получают так называемую птичку или, выражаясь официальной терминологией, «особые указания» и едут в Соловки без всякой переписки. Отсутствие «птички», да еще 8-летний, а не 10-летний срок заключения являются официальным симптомом вздорности всего обвинения. Кроме того, Успенский не может не знать, что статьи советского уголовного кодекса пришиваются вообще кому попало: был бы человек, а статья найдется.
   Я знаю, чего боится Успенский. Он боится не того, что я шпион, контрреволюционер и все прочее. Для спартакиады это не имеет никакого значения. Он боится, что я просто не очень удачный халтурщик, и что где-то там на воле я сорвался на какой-то крупной халтуре, а так как этот проступок не предусмотрен уголовным кодексом, то и пришило мне ГПУ первые попавшиеся статьи. Это – одна из возможностей, которая Успенского беспокоит. Если я сорвусь и с этой спартакиадской халтурой, Успенский меня, конечно, живьем съест, но ему-то от этого какое утешение?
   Успенского беспокоит возможная нехватка у меня халтурной квалификации. И больше ничего.
   Я успокаиваю Успенского. Я сижу за связь с заграницей и сижу вместе с сыном. Последний факт отметает последние подозрения насчет неудачной халтуры.
   – Так вот, тов. Солоневич, – говорит Успенский, подымаясь. – Надеюсь, что вы это провернете. Если сумеете, я вам гарантирую снижение срока на половину.
   Успенский, конечно, не знает, что я не собираюсь сидеть не только половины, но и четверти своего срока. Я сдержанно благодарю. Успенский снова смотрит на меня пристально в упор.
   – Да, кстати, – спрашивает он, – как ваши бытовые условия? Не нужно ли вам чего?
   – Спасибо, тов. Успенский. Я вполне устроен.
   Успенский несколько недоверчиво приподымает брови.
   – Я предпочитаю, – поясняю я, – авансов не брать. Надеюсь, что после спартакиады…
   – Если вы ее хорошо провернете, вы будете устроены блестяще. Мне кажется, что вы ее… провернете.
   И мы снова смотрим друг на друга глазами жуликоватых авгуров.
   – Но если вам что-нибудь нужно, говорите прямо.
   Но мне не нужно ничего. Во-первых, потому что я не хочу тратить на мелочи ни одной копейки капитала своего «общественного влияния», а во-вторых, потому что теперь все, что мне нужно, я получу и без Успенского.


ВВЕДЕНИЕ В ФИЛОСОФИЮ ХАЛТУРЫ


   Теперь я передам, в чем заключалась высказанная и не высказанная суть нашей беседы.
   Само собой разумеется, что ни о какой мало-мальски серьезной постановке физической культуры в концлагере и говорить не приходилось. Нельзя же в самом деле предлагать футбол человеку, который работает физически 12 часов в сутки при недостаточном питании и у самого полярного круга. Не мог же я в самом деле пойти со своей физкультурой на 19-ый квартал. Я сразу намекнул Успенскому, что уж эту-то штуку я понимаю совершенно ясно и этим избавил его от необходимости вдаваться в не совсем все-таки удобные объяснения.
   Но я и не собирался ставить физкультуру всерьез. Я только обязался провести спартакиаду так, чтобы а ней была масса, были рекорды, чтобы спартакиада была соответствующе разрекламирована в московской прессе и сочувствующей иностранной, чтобы она была заснята и на фотопластинки и на кинопленку – словом, чтобы urbi et orbi и отечественной плотве и заграничным идеалистическим карасям воочию с документами на страницах журналов и на экране кино было показано, вот как советская власть заботится даже о лагерниках, даже о бандитах, контрреволюционерах, вредителях и т п. Вот, как идет перековка! Вот здесь правда, а не в гнусных буржуазных выдумках о лагерных зверствах, о голоде, о вымирании.
   Юманите, которая в механике этой халтуры не понимает ни уха, ни рыла, будет орать об этой спартакиаде на всю Францию; допускаю даже, что искренне. Максим Горький, который приблизительно так же, как и Успенский, знает эту механику, напишет елейно-проститутскую статью в «Правду» и пришлет в ББК приветствие. Об этом приветствии лагерники будут говорить в выражениях, не поддающихся переводу ни на какой иностранный язык – выражениях, формулирующих те предельные степени презрения, какие завалящий урка может чувствовать к самой завалящей, изъеденной сифилисом подзаборной проститутке. Ибо он, лагерник, уж он-то знает, где именно зарыта собака и знает, что Горькому это известно не хуже, чем ему самому.
   О прозаических реальных корнях этой халтуры будут знать все, кому это надлежит знать – и ГПУ и Гулаг и Высший Совет физкультуры, и в глазах всех Успенский будет человеком, который выдумал эту комбинацию, хотя и жульническую, но явно служащую вящей славе Сталина. Успенский на этом деле заработает некоторый административно-политический капиталец. Мог ли он не клюнуть на такую комбинацию? Мог ли Успенский не остаться довольным нашей беседой, где столь прозаических выражений, как комбинация и жульничество, конечно, не употреблялось, и где все было ясно и понятно само собой.
   Еще довольнее был я, ибо в этой игре не Успенский использует и обставит меня, а я использую и обставлю Успенского. Ибо я точно знаю, чего я хочу. И Успенский сделает почти все от него зависящее, чтобы гарантировать безопасность моего побега.


АДМИНИСТРАТИВНЫЙ ВИХРЬ


   В течение ближайших трех дней были изданы приказы;
   1. По всему ББК – о спартакиаде вообще, с обязательным опубликованием в «Перековке» не позже 12 июня.
   2. Всем начальникам отделений – о подборе инструкторов, команд и прочего «под их личную (начальников отделений) ответственность» и с обязательным докладом непосредственно начальнику ББЛага тов. Успенскому каждую пятидневку о проделанной работе.
   Приказ этот был средактирован очень круто: «Тут можно и перегнуть палку, времени мало», – сказал Успенский.
   3. Об освобождении всех участников команд от работы и общественной нагрузки и о прекращении их перебросок с лагпункта на лагпункт.
   4. О подготовке отдельного барака в совхозе «Вичка» для 60 человек участников спартакиады и о бронировании для них усиленного питания на все время тренировок и состязаний.
   5. Об ассигновании 50000 рублей на покупку спортивного инвентаря.
   6. и 7. Секретные приказу по ВОХРу, третьему отделу и Динамо об оказании мне содействия.
   Когда все это было подписано и «спущено на места», я почувствовал, что дальше этого делать больше было нечего, разве что затребовать автомобиль до границы…
   Впрочем, как это ни глупо звучит, такой автомобиль тоже не был совсем утопичным: в 50 км к западу от Медгоры был выстроен поселок для административно ссыльных, и мы с Юрой обсуждали проект поездки в этот поселок в командировку. Это не было бы до границы, но это было бы все-таки почти полдороги до границы. Но я предпочел лишние 5 дней нашего пешего хождения по болотам дополнительному риску автомобильной поездки.


КАК ОТКРЫВАЕТСЯ ЛАРЧИК С ЭНТУЗИАЗМОМ


   Какая-то завалящая спартакиада ББК – это, конечно, мелочь. Это не пятилетка, не Магнитострой и даже не «Магнитострои литературы». Но величие Аллаха проявляется в мельчайшем из его созданий. Халтурные методы ББКовской спартакиады применяются и на московских спартакиадах, на «строях» всех разновидностей и типов, на Магнитостроях литературных и не литературных, печатных и вовсе не печатных и в сумме мелких и крупных слагаемых дают необозримые массивы великой всесоюзной Халтуры с большой буквы.
   Ключ к ларчику, в котором были запрятаны успехи, увы, не состоявшейся ББКовской халтуры, будет открывать много советских ларчиков вообще. Не знаю, будет ли это интересно, но поучительно будет во всяком случае.
   Спартакиада была назначена на 15 августа, и читатель, не искушенный в советской технике, может меня спросить, каким это образом собирался я за эти полтора-два месяца извлечь из пустого места и массы и энтузиазм и рекорды и прочее. И неискушенному в советской технике читателю я отвечу, даже и не извиняясь за откровенность: точно так же, как я извлекал их на Всесоюзной спартакиаде, точно так же, как эти предметы первой советской необходимости извлекаются по всей советской России вообще.
   На воле есть несколько сотен хорошо оплачиваемых профессионалов (рекорды), несколько тысяч кое-как подкармливаемых, но хорошо натренированных в «организационном отношении» комсомольцев (энтузиазм) и десятки тысяч всякой публики вроде осоавиахимовцев и прочего, которые по соответствующему приказу могут воплотиться в соответствующую массу в любой момент и по любому решительно поводу: спартакиада, процесс вредителей, приезд Горького, встреча короля Амманулы и пр. Повод не играет никакой роли. Важен приказ.
   У меня для рекордов будет 5-6 десятков людей, которых я помещу в этот курортный барак на Вичке, которые будут там жрать так, что им на воле и не снилось. Успенский эту жратву даст, и у меня ни один каптер не сопрет ни одной копейки. Которые будут есть, спать, тренироваться и больше ничего. В их числе будут десятка два-три бывших инструкторов физкультуры, то есть профессионалов своего дела.
   Кроме того, есть момент и не халтурного свойства, точно так же, как он есть и в пятилетке. Дело в том, что на нашей бывшей святой Руси рассыпаны спортивные таланты феерического масштаба. Сколько раз еще до революции меня, человека исключительного телосложения и многолетней тренировки, били, в том числе и по моим спортивным специальностям совершенно случайные люди, решительно никакого отношения к спорту не имевшие, пастухи, монтеры, гимназисты. Дело прошлое, но тогда было очень обидно.
   Таких людей, поискавши, можно найти и в лагере – людей, вроде того сибирского гиганта с 19-го квартала. Нескольких, правда пожиже, но не так изъеденных голодом, я уже подобрал на пятом лагпункте. За полтора месяца они подкормятся. Человек 10 я еще подберу. Но ежели поче чаяния цифры рекордов покажутся мне недостаточными, то что по милости Аллаха мешает мне провести над ними ту же операцию, какую наркомат тяжелой промышленности производит над цифрами добычи угля (в сей последней операции я тоже участвовал). Какой мудрец разберет потом, сколько тонн угля было добыто из шахт Донбасса и сколько из канцелярий Наркомтяжпрома?
   Какой мудрец может проверить, действительно ли заключенный Иванов седьмой пробежал стометровку в 11,2 секунды, и в положительном случае был ли он действительно заключенным? Хронометраж будет в моих руках. Судейская коллегия будут свои парни «в доску». Успенскому же важно во-первых, чтобы цифры были хороши и во-вторых, чтобы они были хорошо сделаны, вне подозрений или во всяком случае вне доказуемых подозрений.
   Все это будет сделано. Впрочем, ничего этого на этот раз не будет сделано, ибо спартакиада назначена на 15 августа, а побег на 28 июля.
   Дальше, роль десятка тысяч энтузиастов будут выполнять сотни две-три ВОХРовцев, оперативников и работников ГПУ – народ откормленный, тренированный и весьма натасканный на всяческий энтузиазм. Они создадут общий спортивный фон, они будут орать, они дадут круглые улыбающиеся лица для съемки передним планом.
   Наконец, для массы я мобилизую треть всей Медгоры. Эта треть будет маршировать «мощными колоннами», нести на своих спинах лозунги, получит лишний паек хлеба и освобождение от работ дня на 2-3. Если спартакиада пройдет успешно, то для этой массы я еще выторгую по какой-нибудь майке. Успенский тогда будет щедр.
   Вот эти пайки и майки – единственное, что я для этих масс могу сделать. Да и то относительно, ибо хлеб этот будет отнят от каких-то других масс, и для этих других я не могу сделать решительно ничего; только одно – использовать Успенского до конца, бежать за границу и там на весь христианский и не христианский мир орать благим матом об их, этих масс, судьбе. Здесь же я не могу не только орать, но и пикнуть; меня прирежут в первом же попавшемся чекистском подвале, как поросенка, без публикации не то, что в «Правде» а даже и в «Перековке», прирежут так, что даже родной брат не сможет откопать, куда я делся.


ТРАМПЛИН ДЛЯ ПРЫЖКА К ГРАНИЦЕ


   Конечно, при всем этом я малость покривлю душой. Но что поделаешь? Не я выдумал эту систему общеобязательного всесоюзного кривлянья и – Paris vaut la messe.
   Вместо «Парижа» я буду иметь всяческую свободу действий, передвижений и разведки, а также практически ничем неограниченный блат. Теперь я могу придти в административный отдел и сказать дружеским, но не допускающим никаких сомнений током:
   – Заготовьте-ка мне сегодня вечером командировку туда-то и туда-то. И командировка будет заготовлена мне вне всякой очереди, и ни какая третья часть не поставит на ней штампа:
   «Следует в сопровождении конвоя», какой она поставила на моей первой командировке. И никакой ВОХРовец, когда я буду нести в укромное место в лесусвой набитый продовольствием рюкзак, не полезет, ибо и он будет знать о моем великом блате у Успенского. Я уж позабочусь, чтобы он об этом знал. И он будет знать еще о некоторых возможностях, изложенных ниже.
   В моем распоряжении окажутся такие великие блага, как тапочки. Я их могу дать, а могу и не дать. И человек будет ходить либо в пудовых казенных сапожищах, либо на своих голых частнособственнических подошвах.
   И, наконец, если мне это понадобится, я приду, например, к заведующему ларьком тов. Аведисяну и предложу ему полтора месяца жратвы, отдыха, и сладкого бездумья на моем вичкинском курорте. На жратву Аведисяну наплевать, и он может мне ответить:
   Наш брат презирает советскую власть,
   И дар твой мне вовсе не нужен,
   Мы сами с усами и кушаем всласть
   На завтрак, обед и на ужин.
   Но об отдыхе, об единственном дне отдыха за все свои б лет лагерного сидения, Аведисян мечтает все эти 6 лет. Он, конечно, ворует, не столько для себя, сколько для начальства. И он вечно дрожит, не столько за себя, сколько за начальство. Если влипнет он сам – ерунда, начальство выручит, только молчи и не болтай. Но если влипнет начальство, тогда пропал, ибо начальство, чтобы выкрутиться, свалит все на Аведисяна, и некому будет Аведисяна выручать, и сгниет Аведисян где-нибудь на Лесной Речке.
   Аведисян облизнется на мой проект, мечтательно посмотрит в окно на недоступное ему голубое небо, хотя и не кавказское, а только карельское и скажет этак безнадежно:
   – Полтора месяца? Хотя бы только полтора дня. Но, тов. Солоневич, ничего из этого не выйдет. Не отпустят.
   Я знаю, его очень трудно вырвать. Без него начальству придется сызнова и с новым человеком налаживать довольно сложную систему воровства. Хлопотливо и не безопасно. Но я скажу Аведисяну, небрежно и уверенно:
   – Ну, уж это вы, т. Аведисян, предоставьте мне.
   И я пойду к Дорошенке, начальнику лагпункта. Здесь могут быть два варианта:
   1. Если начальник лагпункта человек умный и с нюхом, то он отдаст мне Аведисяна без всяких разговоров. Или если с Аведисяном будет действительно трудно, скажет мне:
   – Знаете что, т. Солоневич, мне очень трудно отпустить Аведисяна. Ну, вы знаете, почему. Вы человек бывалый. Идите лучше к начальнику отделения т. Поккалну и поговорите с ним.