Страница:
– И. Л., голубчик, ну только на два дня, ей Богу, только на два дня, вы все равно заняты. Ну, что вы в самом деле, я ведь культурный человек. После завтра вечером обязательно принесу.
Дней через пять приходите к Марье Ивановне.
– Вы уж извините, И.Л., ради Бога. Тут заходил Ваня Иванов. Очень просил. Ну, знаете, неудобно все-таки не дать. Наша молодежь так мало знакома с классиками. Нет, нет, уж вы не беспокойтесь. Он обязательно вернет. Я сама схожу и возьму.
Еще через неделю вы идете к Ване Иванову. Ваня встречает вас несколько шумно.
– Я уже знаю. Вы за Достоевским. Как же, прочел. Очень здорово. Эти старички умели, сукины дети, писать. Но, скажите, чего этот старец…
Когда после некоторой литературной дискуссии вы ухитряетесь вернуться к судьбе книги, то выясняется, что книги уже нет, ее читает какая-то Маруся.
– Ну, знаете, что я за буржуй такой, чтобы не дать девочке книгу? Что съест она ее? Книги для того, чтобы читать. В библиотеке? Черта с два получишь что-нибудь путное в библиотеке. Ничего, прочтет и вернет. Я вам сам принесу.
Словом, вы идете каяться в библиотеку, платите рубля три штрафа, книга исчезает из каталога, и начинается ее интенсивное хождение по рукам. Через год зачитанный у вас том окажется где-нибудь на стройке Игарского порта или на хлопковых полях Узбекистана. Но ни вы, ни тем паче библиотека, этого тома больше не увидит. И ни в какую статистику эта читаемость не попадет.
Так более или менее мирно в советской стране существуют две системы духовного питания масс: с одной стороны мощная сеть профсоюзных библиотек, где специально натасканные и ответственные за наличие советского спроса библиотекарши втолковывают каким-нибудь заводским парням:
– А вы «Гидроцентрали» еще не читали? Ну, как же так! Обязательно возьмите! Замечательная книга, изумительная книга!
С другой стороны:
а) классиков, которых рвут из рук, к которым власть относится весьма снисходительно, но все же не переиздает: бумаги нет. В последнее время не взлюбили Салтыкова-Щедрина: очень уж для современного фельетона годится.
б) ряд советских писателей, которые и существуют и как бы не существуют. Из библиотек изъят весь Есенин, почти весь Эренбург (даром, что теперь так старается), почти весь Пильняк, «Уляляевщина» и «Пушторг» Сельвинского, «12 стульев» и «Золотой теленок» Ильфа и Петрова и многое еще в том же роде. Оно, конечно, нужно же иметь и свою лирику и свою сатиру, иначе где же золотой сталинский век литературы? Но масс сюда лучше не пускать.
в) подпольная литература, ходящая по рукам в гектографированных списках; еще почти никому неизвестные будущие русские классики, вроде Крыжановского (не члена ЦК партии), исписывающие «для души» сотни печатных листов или Сельвинского, пишущего, как часто делывал и автор этих строк, одной рукой (правой) для души и другой рукой (левой) для хлеба халтурного, который, увы, нужен все-таки «днесь». Нелегальные кружки читателе и, которые, рискуя местами весьма отдаленными, складываются по трешке, покупают, вынюхивают, выискивают все, лишенное официального штампа. И многое другое.
Ясное, определенное место занимает политическая литература. Она печатается миллионными тиражами и в любой библиотеке губернского масштаба она валяется вагонами, буквально вагонами, неразрезанной бумажной макулатуры и губит бюджеты библиотек.
А как же со статистикой?
А со статистикой вот как.
Всякая библиотекарша служебно заинтересована в том, чтобы показать наивысший процент читаемости политической и вообще советской литературы. Всякий инструктор цэка, вот вроде меня, заинтересован в том, чтобы по своей линии продемонстрировать наиболее советскую постановку библиотечного дела. Всякий профессиональный союз заинтересован в том, чтобы показать ЦК партии, что у него культурно-просветительная работа поставлена по-сталински.
Следовательно: а) библиотекарша врет; б) я вру; в) профсоюз врет. Врут еще и многие другие «промежуточный звенья». И я и библиотекарша и ЦК союза и промежуточные звенья все это отлично понимаем: не высказанная, но полная договоренность. И в результате получается, извините за выражение, статистика.
По совершенно такой же схеме получается статистика колхозных посевов, добычи угля, ремонта тракторов. Нет, статистикой теперь меня не проймешь.
Дней через пять приходите к Марье Ивановне.
– Вы уж извините, И.Л., ради Бога. Тут заходил Ваня Иванов. Очень просил. Ну, знаете, неудобно все-таки не дать. Наша молодежь так мало знакома с классиками. Нет, нет, уж вы не беспокойтесь. Он обязательно вернет. Я сама схожу и возьму.
Еще через неделю вы идете к Ване Иванову. Ваня встречает вас несколько шумно.
– Я уже знаю. Вы за Достоевским. Как же, прочел. Очень здорово. Эти старички умели, сукины дети, писать. Но, скажите, чего этот старец…
Когда после некоторой литературной дискуссии вы ухитряетесь вернуться к судьбе книги, то выясняется, что книги уже нет, ее читает какая-то Маруся.
– Ну, знаете, что я за буржуй такой, чтобы не дать девочке книгу? Что съест она ее? Книги для того, чтобы читать. В библиотеке? Черта с два получишь что-нибудь путное в библиотеке. Ничего, прочтет и вернет. Я вам сам принесу.
Словом, вы идете каяться в библиотеку, платите рубля три штрафа, книга исчезает из каталога, и начинается ее интенсивное хождение по рукам. Через год зачитанный у вас том окажется где-нибудь на стройке Игарского порта или на хлопковых полях Узбекистана. Но ни вы, ни тем паче библиотека, этого тома больше не увидит. И ни в какую статистику эта читаемость не попадет.
Так более или менее мирно в советской стране существуют две системы духовного питания масс: с одной стороны мощная сеть профсоюзных библиотек, где специально натасканные и ответственные за наличие советского спроса библиотекарши втолковывают каким-нибудь заводским парням:
– А вы «Гидроцентрали» еще не читали? Ну, как же так! Обязательно возьмите! Замечательная книга, изумительная книга!
С другой стороны:
а) классиков, которых рвут из рук, к которым власть относится весьма снисходительно, но все же не переиздает: бумаги нет. В последнее время не взлюбили Салтыкова-Щедрина: очень уж для современного фельетона годится.
б) ряд советских писателей, которые и существуют и как бы не существуют. Из библиотек изъят весь Есенин, почти весь Эренбург (даром, что теперь так старается), почти весь Пильняк, «Уляляевщина» и «Пушторг» Сельвинского, «12 стульев» и «Золотой теленок» Ильфа и Петрова и многое еще в том же роде. Оно, конечно, нужно же иметь и свою лирику и свою сатиру, иначе где же золотой сталинский век литературы? Но масс сюда лучше не пускать.
в) подпольная литература, ходящая по рукам в гектографированных списках; еще почти никому неизвестные будущие русские классики, вроде Крыжановского (не члена ЦК партии), исписывающие «для души» сотни печатных листов или Сельвинского, пишущего, как часто делывал и автор этих строк, одной рукой (правой) для души и другой рукой (левой) для хлеба халтурного, который, увы, нужен все-таки «днесь». Нелегальные кружки читателе и, которые, рискуя местами весьма отдаленными, складываются по трешке, покупают, вынюхивают, выискивают все, лишенное официального штампа. И многое другое.
Ясное, определенное место занимает политическая литература. Она печатается миллионными тиражами и в любой библиотеке губернского масштаба она валяется вагонами, буквально вагонами, неразрезанной бумажной макулатуры и губит бюджеты библиотек.
А как же со статистикой?
А со статистикой вот как.
Всякая библиотекарша служебно заинтересована в том, чтобы показать наивысший процент читаемости политической и вообще советской литературы. Всякий инструктор цэка, вот вроде меня, заинтересован в том, чтобы по своей линии продемонстрировать наиболее советскую постановку библиотечного дела. Всякий профессиональный союз заинтересован в том, чтобы показать ЦК партии, что у него культурно-просветительная работа поставлена по-сталински.
Следовательно: а) библиотекарша врет; б) я вру; в) профсоюз врет. Врут еще и многие другие «промежуточный звенья». И я и библиотекарша и ЦК союза и промежуточные звенья все это отлично понимаем: не высказанная, но полная договоренность. И в результате получается, извините за выражение, статистика.
По совершенно такой же схеме получается статистика колхозных посевов, добычи угля, ремонта тракторов. Нет, статистикой теперь меня не проймешь.
ЗУБАМИ – ГРАНИТ НАУКИ
От Гончарова меня оторвал Юра: снова понадобилось мое математическое вмешательство. Стали разбираться. Выяснилось, что наседая на тригонометрию, Пиголица имел весьма неясное представление об основах алгебры и геометрии. Тангенсы цеплялись за логарифмы, логарифмы за степени, и вообще было непонятно, почему доброе русское «X» именуется иксом. Кое-какие формулы были вызубрены на зубок, но между ними оказались провалы, разрыв всякой логической связи между предыдущим и последующим; то, что на советском языке именуется абсолютной неувязкой. Попытались увязать. По этому поводу я не без некоторого удовольствия убедился, что как ни прочно забыта моя гимназическая математика, я имею возможность восстановить логическим путем очень многое, почти все. В назидание Пиголице, а кстати и Юре, я сказал несколько вдумчивых слов о необходимости систематической учебы. Вот де, учил это 25 лет тому назад и никогда не вспоминал, а когда пришлось, вспомнил. К моему назиданию Пиголица отнесся раздражительно:
– Ну и чего вы мне об этом рассказываете, будто я сам не знаю. Вам хорошо было учиться, никуда вас не гоняли, сидели и зубрили. А тут мотаешься, как навоз в проруби. И работа на производстве и комсомольская нагрузка и всякие субботники. Чтобы учиться, зубами время вырывать надо. Месяц поучишься, потом попрут куда-нибудь на село. Начинай сначала. Да еще и жрать нечего. Нет, уж вы мне насчет старого режима оставьте.
Я ответил, что хлеб свой я зарабатывал с пятнадцати лет, экзамен на аттестат зрелости сдал экстерном, в университете учился на собственные деньги и что таких, как я, было сколько угодно. Пиголица отнесся к моему сообщению с нескрываемым недоверием, но спорить не стал.
– Теперь старого режима нету, так можно про него что угодно говорить. Правящим классам, конечно, очень неплохо жилось, зато трудящийся народ…
Акульшин угрюмо кашлянул.
– Трудящийся народ, – сказал он, не отрывая глаз от печки, – трудящийся народ по лагерям не сидел и с голодухи не дох. А ход был, куда хочешь. Хочешь на завод, хочешь в университет.
– Так ты мне еще скажешь, что крестьянскому парню можно было в университет пойти?
– Скажу. И не то еще скажу. А куда теперь крестьянскому парню податься, когда ему есть нечего? В колхоз?
– А почему же не в колхоз?
– А такие, как ты, будут командовать? – презрительно спросил Акульшин и не дожидаясь ответа, продолжал о давно наболевшем. – На дураках власть держится. Понабрали дураков, лодырей, пропойц, вот и командуют. Пятнадцать лет из голодухи вылезть не можем.
– Из голодухи? Ты думаешь, городской рабочий не голодает? А кто эту голодуху устроил? Саботируют, сволочи, скот режут, кулачье…
– Кулачье? – усы Акульшина встали дыбом. – Кулачье! Это кулачье-то Россию разорило? А? Кулачье, а не товарищи-то ваши с револьверами и лагерями? Кулачье? Ах ты, сукин ты сын, сопляк. – Акульшин запнулся, как бы не находя слов для выражения своей ярости. – Ах ты, сукин сын, выдвиженец.
Выдвиженца Пиголица вынести не смог.
– А вы, папаша, – сказал он ледяным тоном, – если пришли греться; так грейтесь, а за выдвиженца можно и по морде получить.
Акульшин грозно поднялся с табуретки.
– Это ты… по морде… – и сделал шаг вперед. Вскочил и Пиголица. В лице Акульшина была неутолимая ненависть ко всякого рода активистам, а в Пиголице он не без некоторого основания чувствовал нечто активистское. Выдвиженец же окончательно вывел Пиголицу из его и без того весьма неустойчивого нервного раздражения. Термин «выдвиженец» звучит в неофициальной России чем-то глубоко издевательским и по убойности своей превосходит самый оглушительный мат. Запахло дракой. Юра тоже вскочил.
– Да, бросьте вы, ребята. – начал было он. Однако, момент для мирных переговоров оказался не подходящим. Акульшин вежливо отстранил Юру, как-то странно исподлобья уставился на Пиголицу и вдруг схватил его за горло. Я, проклиная свои давешние уроки джиу-джитсу, ринулся на пост миротворца. Но в этот момент дверь кабинки раскрылась и оттуда» как deus ex machina, появились Ленчик и Середа. На все происходящее Ленчик реагировал довольно неожиданно.
– Ура! – заорал он. – Потасовочка! Рабоче-крестьянская смычка! Вот это я люблю. Вдарь ему, папаша, по заду! Покажи ему, папаша!
Середа отнесся ко всему этому с менее зрелищной точки зрения.
– Эй, хозяин, пришел в чужой дом, так рукам воли не давай. Пусти руку. В чем тут дело?
К этому моменту я уже вежливо обжимал Акульшина за талию. Акульшин опустил руку и стоял, тяжело сопя и не сводя с Пиголицы взгляда, исполненного ненависти. Пиголица стоял, задыхаясь, с перекошенным лицом.
– Тааак. – протянул. он. – Цельной, значит, бандой собрались. Тааак.
Никакой «цельной банды, конечно и в помине не было. Наоборот, в сущности все стали на его, Пиголицы, защиту. Но под бандой Пиголица разумел, видимо, весь «старый мир», который он когда-то был призван разрушать, да и едва ли Пиголица находился в особенно вменяемом состоянии.
– Тааак. – продолжал он. – По старому режиму, значит, действуете.
– При старом режиме, дорогая моя пташечка Пиголица, – снова затараторил Ленчик, – ни в каком лагере ты бы не сидел, а уважаемый покойничек, папаша твой то есть, просто загнул бы тебе в свое время салазки, да всыпал бы тебе, сколько полагается.
«Салазки» добили Пиголицу окончательно. Он осекся и стремительно ринулся к полочке с инструментами и дрожащими руками стал вытаскивать оттуда какое-то зубило. «Ах, так салазки – я вам покажу салазки». Юра протиснулся как-то между ним и полкой и дружественно обхватил парня за плечи.
– Да брось ты, Сашка. Брось. Не видишь, что ли, что ребята просто дурака валяют, разыгрывают тебя.
– Ага, разыгрывают. Вот я им покажу розыгрыш, – зубило было уже в руках Пиголицы.
На помощь Юре бросились Середа и я.
– Разыгрывают. Осточертели мне эти розыгрыши. Всякая сволочь в нос тыкает: дурак, выдвиженец, грабитель. Что, я грабил тебя? – вдруг яростно обернулся он к Акульшину.
– А что не грабил?
– Послушай, Саша, – несколько неудачно вмешался Юра. – Ведь и в самом деле грабил. На хлебозаготовки ведь ездил.
Теперь вся ярость Пиголицы обрушилась на Юру:
– И ты тоже! Ах ты, сволочь! А тебя пошлют, так ты не поедешь? А ты на каком хлебе в Берлине учился? Не на том, что я на заготовках грабил?
Замечание Пиголицы могло быть верно в прямом смысле, и оно безусловно было верно в переносном. Юра сконфузился.
– Я не про себя говорю. Но ведь Акульшину-то от этого не легче, что ты не сам, а тебя посылали.
– Стойте, ребята! – сказал Середа. – Стойте! А ты, папашка, послушай. Я тебя знаю. Ты в третьей плотницкой бригаде работал?
– Ну, работал, – как-то подозрительно ответил Акульшин.
– Новое здание Шизо строил?
– Строил.
– Заставляли?
– А что я по своей воле здесь?
– Так, какая разница? Этого паренька заставляли грабить тебя, а тебя заставляли строить тюрьму, в которой этот паренек сидеть, может, будет. Что, своей волей мы все тут сидим? Тьфу! – свирепо сплюнул Середа. – Вот, мать вашу, сукины дети. Семнадцать лет Пиголицу мужиком по затылку бьют, а Пиголицей из мужика кишки вытягивают. Так еще не хватало, чтобы вы для полного комплекта удовольствия еще друг другу в горло по своей воле вцеплялись. Ну и дубина народ, прости Господи! Заместо того, чтобы раскумекать, кто и кем вас лупит, не нашли другого разговору, как друг другу морды бить. А тебе стыдно, хозяин. Старый ты мужик, тебе уж давно пора понять.
– Давно понял, – сумрачно сказал Акульшин.
– Так чего же ты в Пиголицу вцепился?
– А ты видал, что по деревням твои Пиголицы делают?
– Видал. Так, что? Он по своей воле?
– Эх, ребята, – снова затараторил Ленчик. – Не по своей воле воробей навоз клюет. Конечно, ежели потасовочка по-хорошему, от доброго сердца, отчего же и кулаки не почесать? А всамделишно за горло цепляться никакого расчету нет.
Юра за это время что-то потихоньку втолковывал Пиголице,
– Ну и хрен с ними, – вдруг сказал тот. – Сами же, сволочи, все это устроили, а теперь мне в нос тычут. Что, я революцию подымал? Я советскую власть устраивал? А теперь, как вы устроили, так я буду жить. Что, я в Америку поеду? Хорошо этому, – Пиголица кивнул на Юру. – Он всякие там языки знает, а я куда денусь? Если вам всем про старый режим поверить, так выходит, просто с жиру бесились, революции вам только не хватало. А я за кооперативный кусок хлеба, как сукин сын, работать должен. А мне чтобы учиться, так последнее здоровье отдать нужно, – в голосе Пиголицы зазвучали нотки истерики. – Ты что меня, сволочь, за глотку берешь? – повернулся он к Акульшину. – Ты что меня за грудь давишь? Ты, сукин сын, не на пайковом хлебе рос, так ты меня, как муху, задушить можешь. Ну и души, мать твою. Души! – Пиголица судорожно стал расстегивать воротник своей рубашки, застегнутой не пуговицами, а веревочками. Нате, бейте, душите, что я дурак, что я выдвиженец, что у меня сил нету, нате, душите…
Юра дружественно обнял Пиголицу и говорил ему какие-то довольно бессмысленные слова. Середа сурово сказал Акульшину:
– А ты бы, хозяин, подумать должен: может, и сын твой где-нибудь тоже болтается. Ты вот хоть молодость видал, а они что? Что они видали? Разве, от хорошей жизни на хлебозаготовки перли? Разве, ты таким в 20 лет был? Помочь парню надо, а не за горло его хватать.
– Помочь? – презрительно огрызнулся Пиголица. – Помочь? Много вы тут мне помогли.
– Не треплись, Саша, зря. Конечно, иногда, может, очень уж круто заворачивали, а все же вот подцепил же тебя Мухин и живешь ты не в бараке, а в кабинке и учим мы тебя ремеслу, и вот Юра с тобой математикой занимается, и вот товарищ Солоневич о писателях рассказывает. Значит, хотели помочь.
– Не надо мне такой помощи, – сумрачно, но уже тише сказал Пиголица.
Акульшин вдруг схватился за шапку и направился к двери:
– Тут одна только помощь: за топор и в лес.
– Постой, папашка. Ты куда? – вскочил Ленчик, но Акульшина уже не было. – Вот, совсем послезала публика с мозгов, ах Ты., Господи, такая пурга… – Ленчик схватил свою шапку и выбежал во двор. Мы остались втроем. Пиголица в изнеможении сел на лавку.
– А ну его. Тут все равно никуда не вылезешь. Все равно пропадать. Не учись – с голоду дохнуть будешь. Учиться – все равно здоровья не хватит. Тут только одно есть. Чем на старое оглядываться, лучше уж вперед смотреть. Может быть, что-нибудь и выйдет. Вот, пятилетка.
Пиголица запнулся, о пятилетке говорить не стоило.
– Как-нибудь выберемся, – оптимистически сказал Юра.
– Да ты-то выберешься. Тебе что. Образование имеешь. Парень здоровый. Отец у тебя есть. Мне, брат, труднее.
– Так ты, Саша, не ершись, когда тебе опытные люди говорят. Не лезь в бутылку со своим коммунизмом. Изворачивайся.
Пиголица в упор уставился на Середу.
– Изворачиваться? А куда мне прикажете изворачиваться? – потом Пиголица повернулся ко мне и повторил свой вопрос. – Ну, куда?
Мне с какой-то небывалой до того времени остротой представилась вся жизнь Пиголицы. Для него советский строй со всеми его украшениями – единственно знакомая ему социальная среда. Другой среды он не знает. Юрины рассказы о Германии 1927—1930 годов оставили в нем только спутанность мыслей, от которой он инстинктивно стремился отделаться самым простым путем – путем отрицания. Для него советский строй есть исторически данный строй, и Пиголица, как большинство всяких живых существ, хочет приспособиться к среде, из которой у него выхода нет. Да, мне хорошо говорить о старом строе и критиковать советский строй! Советский строй для меня всегда был, есть и будет чужим строем, «пленом у обезьян», я отсюда все равно сбегу, сбегу ценой любого риска. Но куда идти Пиголице? Или во всяком случае, куда ему идти, пока миллионы Пиголиц и Акульшиных не осознали силы организации и единства.
Я стал разбирать некоторые применительно к Пиголице теории учебы, изворачивания, устройства. Середа одобрительно поддакивал. Это были приспособленческие теории. Ничего другого я Пиголице предложить не мог. Пиголица слушал мрачно, ковыряя зубилом стол. Не было видно, согласен ли он со мной и с Середой или не согласен. В кабинку вошел Ленчик с Акульшиным.
– Ну, вот. Уговорил папашку, – весело сказал Ленчик. – Ах ты, Господи!
Акульшин потоптался.
– Ты уж, парнишка, не серчай. Жизнь такая, что хоть себе самому в глотку цепляйся.
Пиголица устало пожал плечами.
– Ну, что ж, хозяин. – обратился Акульшин ко мне. – Домой что ли поедем. Такая тьма. Никто не увидит.
Нужно было ехать. А то могут побег припаять. Я поднялся. Попрощались. Уходя, Акульшин снова потоптался у дверей и потом сказал:
– А ты, паренек, главное – учись. Образование – это… Учись.
– Да, тут уж хоть кровь из носу, – угрюмо ответил Пиголица. – Так ты, Юра, завтра забежишь?
– Обязательно. – сказал Юра. Мы вышли.
– Ну и чего вы мне об этом рассказываете, будто я сам не знаю. Вам хорошо было учиться, никуда вас не гоняли, сидели и зубрили. А тут мотаешься, как навоз в проруби. И работа на производстве и комсомольская нагрузка и всякие субботники. Чтобы учиться, зубами время вырывать надо. Месяц поучишься, потом попрут куда-нибудь на село. Начинай сначала. Да еще и жрать нечего. Нет, уж вы мне насчет старого режима оставьте.
Я ответил, что хлеб свой я зарабатывал с пятнадцати лет, экзамен на аттестат зрелости сдал экстерном, в университете учился на собственные деньги и что таких, как я, было сколько угодно. Пиголица отнесся к моему сообщению с нескрываемым недоверием, но спорить не стал.
– Теперь старого режима нету, так можно про него что угодно говорить. Правящим классам, конечно, очень неплохо жилось, зато трудящийся народ…
Акульшин угрюмо кашлянул.
– Трудящийся народ, – сказал он, не отрывая глаз от печки, – трудящийся народ по лагерям не сидел и с голодухи не дох. А ход был, куда хочешь. Хочешь на завод, хочешь в университет.
– Так ты мне еще скажешь, что крестьянскому парню можно было в университет пойти?
– Скажу. И не то еще скажу. А куда теперь крестьянскому парню податься, когда ему есть нечего? В колхоз?
– А почему же не в колхоз?
– А такие, как ты, будут командовать? – презрительно спросил Акульшин и не дожидаясь ответа, продолжал о давно наболевшем. – На дураках власть держится. Понабрали дураков, лодырей, пропойц, вот и командуют. Пятнадцать лет из голодухи вылезть не можем.
– Из голодухи? Ты думаешь, городской рабочий не голодает? А кто эту голодуху устроил? Саботируют, сволочи, скот режут, кулачье…
– Кулачье? – усы Акульшина встали дыбом. – Кулачье! Это кулачье-то Россию разорило? А? Кулачье, а не товарищи-то ваши с револьверами и лагерями? Кулачье? Ах ты, сукин ты сын, сопляк. – Акульшин запнулся, как бы не находя слов для выражения своей ярости. – Ах ты, сукин сын, выдвиженец.
Выдвиженца Пиголица вынести не смог.
– А вы, папаша, – сказал он ледяным тоном, – если пришли греться; так грейтесь, а за выдвиженца можно и по морде получить.
Акульшин грозно поднялся с табуретки.
– Это ты… по морде… – и сделал шаг вперед. Вскочил и Пиголица. В лице Акульшина была неутолимая ненависть ко всякого рода активистам, а в Пиголице он не без некоторого основания чувствовал нечто активистское. Выдвиженец же окончательно вывел Пиголицу из его и без того весьма неустойчивого нервного раздражения. Термин «выдвиженец» звучит в неофициальной России чем-то глубоко издевательским и по убойности своей превосходит самый оглушительный мат. Запахло дракой. Юра тоже вскочил.
– Да, бросьте вы, ребята. – начал было он. Однако, момент для мирных переговоров оказался не подходящим. Акульшин вежливо отстранил Юру, как-то странно исподлобья уставился на Пиголицу и вдруг схватил его за горло. Я, проклиная свои давешние уроки джиу-джитсу, ринулся на пост миротворца. Но в этот момент дверь кабинки раскрылась и оттуда» как deus ex machina, появились Ленчик и Середа. На все происходящее Ленчик реагировал довольно неожиданно.
– Ура! – заорал он. – Потасовочка! Рабоче-крестьянская смычка! Вот это я люблю. Вдарь ему, папаша, по заду! Покажи ему, папаша!
Середа отнесся ко всему этому с менее зрелищной точки зрения.
– Эй, хозяин, пришел в чужой дом, так рукам воли не давай. Пусти руку. В чем тут дело?
К этому моменту я уже вежливо обжимал Акульшина за талию. Акульшин опустил руку и стоял, тяжело сопя и не сводя с Пиголицы взгляда, исполненного ненависти. Пиголица стоял, задыхаясь, с перекошенным лицом.
– Тааак. – протянул. он. – Цельной, значит, бандой собрались. Тааак.
Никакой «цельной банды, конечно и в помине не было. Наоборот, в сущности все стали на его, Пиголицы, защиту. Но под бандой Пиголица разумел, видимо, весь «старый мир», который он когда-то был призван разрушать, да и едва ли Пиголица находился в особенно вменяемом состоянии.
– Тааак. – продолжал он. – По старому режиму, значит, действуете.
– При старом режиме, дорогая моя пташечка Пиголица, – снова затараторил Ленчик, – ни в каком лагере ты бы не сидел, а уважаемый покойничек, папаша твой то есть, просто загнул бы тебе в свое время салазки, да всыпал бы тебе, сколько полагается.
«Салазки» добили Пиголицу окончательно. Он осекся и стремительно ринулся к полочке с инструментами и дрожащими руками стал вытаскивать оттуда какое-то зубило. «Ах, так салазки – я вам покажу салазки». Юра протиснулся как-то между ним и полкой и дружественно обхватил парня за плечи.
– Да брось ты, Сашка. Брось. Не видишь, что ли, что ребята просто дурака валяют, разыгрывают тебя.
– Ага, разыгрывают. Вот я им покажу розыгрыш, – зубило было уже в руках Пиголицы.
На помощь Юре бросились Середа и я.
– Разыгрывают. Осточертели мне эти розыгрыши. Всякая сволочь в нос тыкает: дурак, выдвиженец, грабитель. Что, я грабил тебя? – вдруг яростно обернулся он к Акульшину.
– А что не грабил?
– Послушай, Саша, – несколько неудачно вмешался Юра. – Ведь и в самом деле грабил. На хлебозаготовки ведь ездил.
Теперь вся ярость Пиголицы обрушилась на Юру:
– И ты тоже! Ах ты, сволочь! А тебя пошлют, так ты не поедешь? А ты на каком хлебе в Берлине учился? Не на том, что я на заготовках грабил?
Замечание Пиголицы могло быть верно в прямом смысле, и оно безусловно было верно в переносном. Юра сконфузился.
– Я не про себя говорю. Но ведь Акульшину-то от этого не легче, что ты не сам, а тебя посылали.
– Стойте, ребята! – сказал Середа. – Стойте! А ты, папашка, послушай. Я тебя знаю. Ты в третьей плотницкой бригаде работал?
– Ну, работал, – как-то подозрительно ответил Акульшин.
– Новое здание Шизо строил?
– Строил.
– Заставляли?
– А что я по своей воле здесь?
– Так, какая разница? Этого паренька заставляли грабить тебя, а тебя заставляли строить тюрьму, в которой этот паренек сидеть, может, будет. Что, своей волей мы все тут сидим? Тьфу! – свирепо сплюнул Середа. – Вот, мать вашу, сукины дети. Семнадцать лет Пиголицу мужиком по затылку бьют, а Пиголицей из мужика кишки вытягивают. Так еще не хватало, чтобы вы для полного комплекта удовольствия еще друг другу в горло по своей воле вцеплялись. Ну и дубина народ, прости Господи! Заместо того, чтобы раскумекать, кто и кем вас лупит, не нашли другого разговору, как друг другу морды бить. А тебе стыдно, хозяин. Старый ты мужик, тебе уж давно пора понять.
– Давно понял, – сумрачно сказал Акульшин.
– Так чего же ты в Пиголицу вцепился?
– А ты видал, что по деревням твои Пиголицы делают?
– Видал. Так, что? Он по своей воле?
– Эх, ребята, – снова затараторил Ленчик. – Не по своей воле воробей навоз клюет. Конечно, ежели потасовочка по-хорошему, от доброго сердца, отчего же и кулаки не почесать? А всамделишно за горло цепляться никакого расчету нет.
Юра за это время что-то потихоньку втолковывал Пиголице,
– Ну и хрен с ними, – вдруг сказал тот. – Сами же, сволочи, все это устроили, а теперь мне в нос тычут. Что, я революцию подымал? Я советскую власть устраивал? А теперь, как вы устроили, так я буду жить. Что, я в Америку поеду? Хорошо этому, – Пиголица кивнул на Юру. – Он всякие там языки знает, а я куда денусь? Если вам всем про старый режим поверить, так выходит, просто с жиру бесились, революции вам только не хватало. А я за кооперативный кусок хлеба, как сукин сын, работать должен. А мне чтобы учиться, так последнее здоровье отдать нужно, – в голосе Пиголицы зазвучали нотки истерики. – Ты что меня, сволочь, за глотку берешь? – повернулся он к Акульшину. – Ты что меня за грудь давишь? Ты, сукин сын, не на пайковом хлебе рос, так ты меня, как муху, задушить можешь. Ну и души, мать твою. Души! – Пиголица судорожно стал расстегивать воротник своей рубашки, застегнутой не пуговицами, а веревочками. Нате, бейте, душите, что я дурак, что я выдвиженец, что у меня сил нету, нате, душите…
Юра дружественно обнял Пиголицу и говорил ему какие-то довольно бессмысленные слова. Середа сурово сказал Акульшину:
– А ты бы, хозяин, подумать должен: может, и сын твой где-нибудь тоже болтается. Ты вот хоть молодость видал, а они что? Что они видали? Разве, от хорошей жизни на хлебозаготовки перли? Разве, ты таким в 20 лет был? Помочь парню надо, а не за горло его хватать.
– Помочь? – презрительно огрызнулся Пиголица. – Помочь? Много вы тут мне помогли.
– Не треплись, Саша, зря. Конечно, иногда, может, очень уж круто заворачивали, а все же вот подцепил же тебя Мухин и живешь ты не в бараке, а в кабинке и учим мы тебя ремеслу, и вот Юра с тобой математикой занимается, и вот товарищ Солоневич о писателях рассказывает. Значит, хотели помочь.
– Не надо мне такой помощи, – сумрачно, но уже тише сказал Пиголица.
Акульшин вдруг схватился за шапку и направился к двери:
– Тут одна только помощь: за топор и в лес.
– Постой, папашка. Ты куда? – вскочил Ленчик, но Акульшина уже не было. – Вот, совсем послезала публика с мозгов, ах Ты., Господи, такая пурга… – Ленчик схватил свою шапку и выбежал во двор. Мы остались втроем. Пиголица в изнеможении сел на лавку.
– А ну его. Тут все равно никуда не вылезешь. Все равно пропадать. Не учись – с голоду дохнуть будешь. Учиться – все равно здоровья не хватит. Тут только одно есть. Чем на старое оглядываться, лучше уж вперед смотреть. Может быть, что-нибудь и выйдет. Вот, пятилетка.
Пиголица запнулся, о пятилетке говорить не стоило.
– Как-нибудь выберемся, – оптимистически сказал Юра.
– Да ты-то выберешься. Тебе что. Образование имеешь. Парень здоровый. Отец у тебя есть. Мне, брат, труднее.
– Так ты, Саша, не ершись, когда тебе опытные люди говорят. Не лезь в бутылку со своим коммунизмом. Изворачивайся.
Пиголица в упор уставился на Середу.
– Изворачиваться? А куда мне прикажете изворачиваться? – потом Пиголица повернулся ко мне и повторил свой вопрос. – Ну, куда?
Мне с какой-то небывалой до того времени остротой представилась вся жизнь Пиголицы. Для него советский строй со всеми его украшениями – единственно знакомая ему социальная среда. Другой среды он не знает. Юрины рассказы о Германии 1927—1930 годов оставили в нем только спутанность мыслей, от которой он инстинктивно стремился отделаться самым простым путем – путем отрицания. Для него советский строй есть исторически данный строй, и Пиголица, как большинство всяких живых существ, хочет приспособиться к среде, из которой у него выхода нет. Да, мне хорошо говорить о старом строе и критиковать советский строй! Советский строй для меня всегда был, есть и будет чужим строем, «пленом у обезьян», я отсюда все равно сбегу, сбегу ценой любого риска. Но куда идти Пиголице? Или во всяком случае, куда ему идти, пока миллионы Пиголиц и Акульшиных не осознали силы организации и единства.
Я стал разбирать некоторые применительно к Пиголице теории учебы, изворачивания, устройства. Середа одобрительно поддакивал. Это были приспособленческие теории. Ничего другого я Пиголице предложить не мог. Пиголица слушал мрачно, ковыряя зубилом стол. Не было видно, согласен ли он со мной и с Середой или не согласен. В кабинку вошел Ленчик с Акульшиным.
– Ну, вот. Уговорил папашку, – весело сказал Ленчик. – Ах ты, Господи!
Акульшин потоптался.
– Ты уж, парнишка, не серчай. Жизнь такая, что хоть себе самому в глотку цепляйся.
Пиголица устало пожал плечами.
– Ну, что ж, хозяин. – обратился Акульшин ко мне. – Домой что ли поедем. Такая тьма. Никто не увидит.
Нужно было ехать. А то могут побег припаять. Я поднялся. Попрощались. Уходя, Акульшин снова потоптался у дверей и потом сказал:
– А ты, паренек, главное – учись. Образование – это… Учись.
– Да, тут уж хоть кровь из носу, – угрюмо ответил Пиголица. – Так ты, Юра, завтра забежишь?
– Обязательно. – сказал Юра. Мы вышли.
НА ВЕРХАХ
ИДИЛЛИЯ КОНЧАЕТСЯ
Наше по лагерным масштабам идиллическое житье на третьем лагпункте, к сожалению, оказалось непродолжительным. Виноват был я сам. Не нужно было запугивать заведующего снабжением теориями троцкистского загиба да еще в применении оных теорий к получению сверхударного обеда, не нужно было посылать начальника колонны в нехорошее место. Нужно было сидеть, как мышь под метлой и не рыпаться. Нужно было сделаться, как можно более незаметным.
Как-то поздно вечером наш барак обходил начальник лагпункта, сопровождаемый почтительной фигурой начальника колонны, того самого, которого я послал в нехорошее место. Начальник лагпункта величественно проследовал мимо всех наших клопиных дыр; начальник колонны что-то в полголоса объяснил ему и многозначительно указал глазами на меня с Юрой. Начальник лагпункта бросил в нашу сторону неопределенно-недоуменный взгляд, и оба ушли. О таких случаях говорится: «Мрачное предчувствие сжало его сердце». Но тут и без предчувствий было ясно: нас попытаются сплавить в возможно более скорострельном порядке. Я негласно и свирепо выругал самого себя и решил на другой день предпринять какие-то еще неясные, но героические меры. Но на другой день утром, когда бригады проходили на работу мимо начальника лагпункта, он вызвал меня из строя и подозрительно спросил, чего это я так долго околачиваюсь на третьем лагпункте? Я сделал вполне невинное лицо и ответил, что мое дело маленькое, раз держат, значит, у начальства есть какие-то соображения по этому поводу. Начальник лагпункта с сомнением посмотрел на меня и сказал, что нужно будет навести справки.
Наведение справок в мои расчеты никак не входило. Разобравшись в наших «требованиях», нас сейчас же вышибли бы с третьего лагпункта куда-нибудь хоть и не на север, но мои мероприятия с оными требованиями не принадлежали к числу одобряемых советской властью деяний. На работу в этот день я не пошел вовсе и стал неистово бегать по всяким лагерным заведениям. Перспектив был миллион: можно было устроиться плотником в одной из бригад, переводчиками в технической библиотеке управления, переписчиками на пишущей машинке, штатными грузчиками на центральной базе снабжения, лаборантом в фотолаборатории и еще в целом ряде мест. Я попытался было устроиться в колонизационном отделе; этот отдел промышлял расселением «вольно-ссыльных» крестьян в карельской тайге. У меня было некоторое имя в области туризма и краеведения, и тут дело было на мази. Но все эти проекты натыкались на сократительную горячку, эту горячку нужно было переждать: «Придите-ка этак через месяц. Обязательно устроим». Но меня месяц никак не устраивал; не только через месяц, а и через неделю мы рисковали попасть в какую-нибудь Сегежу, а из Сегежи, как нам уже было известно, никуда не сбежишь: кругом трясины, в которых не то, что люди, а и лоси тонут.
Решил тряхнуть своей физкультурной стариной и пошел непосредственно к начальнику культурно-воспитательного отдела (КВО) тов. Корзуну. Товарищ Корзун, слегка горбатый, маленький человек, встретил меня чрезвычайно вежливо и корректно: да, такие работники нам нужны… а статьи ваши? Я ответил, что статьями хвастаться нечего 58-6 и прочее. Корзун безнадежно развел руками. «Ничего не выйдет. Ваша работа по культурно-воспитательной линии да еще в центральном аппарате КВО абсолютно исключена. Не о чем и говорить».
…Через месяц тот же тов. Корзун вел упорный бой за то, чтобы перетащить меня в КВО, хотя статьи мои за это время не изменились. Но в этот момент такой возможности тов. Корзун еще не предусматривал. Я извинился и стал уходить.
– Знаете, что? – сказал мне Корзун вдогонку. – Попробуйте-ка вы поговорить с «Динамо». Оно лагерным порядкам не подчинено, может, что и выйдет.
Как-то поздно вечером наш барак обходил начальник лагпункта, сопровождаемый почтительной фигурой начальника колонны, того самого, которого я послал в нехорошее место. Начальник лагпункта величественно проследовал мимо всех наших клопиных дыр; начальник колонны что-то в полголоса объяснил ему и многозначительно указал глазами на меня с Юрой. Начальник лагпункта бросил в нашу сторону неопределенно-недоуменный взгляд, и оба ушли. О таких случаях говорится: «Мрачное предчувствие сжало его сердце». Но тут и без предчувствий было ясно: нас попытаются сплавить в возможно более скорострельном порядке. Я негласно и свирепо выругал самого себя и решил на другой день предпринять какие-то еще неясные, но героические меры. Но на другой день утром, когда бригады проходили на работу мимо начальника лагпункта, он вызвал меня из строя и подозрительно спросил, чего это я так долго околачиваюсь на третьем лагпункте? Я сделал вполне невинное лицо и ответил, что мое дело маленькое, раз держат, значит, у начальства есть какие-то соображения по этому поводу. Начальник лагпункта с сомнением посмотрел на меня и сказал, что нужно будет навести справки.
Наведение справок в мои расчеты никак не входило. Разобравшись в наших «требованиях», нас сейчас же вышибли бы с третьего лагпункта куда-нибудь хоть и не на север, но мои мероприятия с оными требованиями не принадлежали к числу одобряемых советской властью деяний. На работу в этот день я не пошел вовсе и стал неистово бегать по всяким лагерным заведениям. Перспектив был миллион: можно было устроиться плотником в одной из бригад, переводчиками в технической библиотеке управления, переписчиками на пишущей машинке, штатными грузчиками на центральной базе снабжения, лаборантом в фотолаборатории и еще в целом ряде мест. Я попытался было устроиться в колонизационном отделе; этот отдел промышлял расселением «вольно-ссыльных» крестьян в карельской тайге. У меня было некоторое имя в области туризма и краеведения, и тут дело было на мази. Но все эти проекты натыкались на сократительную горячку, эту горячку нужно было переждать: «Придите-ка этак через месяц. Обязательно устроим». Но меня месяц никак не устраивал; не только через месяц, а и через неделю мы рисковали попасть в какую-нибудь Сегежу, а из Сегежи, как нам уже было известно, никуда не сбежишь: кругом трясины, в которых не то, что люди, а и лоси тонут.
Решил тряхнуть своей физкультурной стариной и пошел непосредственно к начальнику культурно-воспитательного отдела (КВО) тов. Корзуну. Товарищ Корзун, слегка горбатый, маленький человек, встретил меня чрезвычайно вежливо и корректно: да, такие работники нам нужны… а статьи ваши? Я ответил, что статьями хвастаться нечего 58-6 и прочее. Корзун безнадежно развел руками. «Ничего не выйдет. Ваша работа по культурно-воспитательной линии да еще в центральном аппарате КВО абсолютно исключена. Не о чем и говорить».
…Через месяц тот же тов. Корзун вел упорный бой за то, чтобы перетащить меня в КВО, хотя статьи мои за это время не изменились. Но в этот момент такой возможности тов. Корзун еще не предусматривал. Я извинился и стал уходить.
– Знаете, что? – сказал мне Корзун вдогонку. – Попробуйте-ка вы поговорить с «Динамо». Оно лагерным порядкам не подчинено, может, что и выйдет.
«ДИНАМО»
«Динамо» – это пролетарское спортивное общество войск и сотрудников ГПУ, в сущности один из подотделов ГПУ – заведение отвратительное в самой высокой степени, даже и по советским масштабам. Официально оно занимается физической подготовкой чекистов, неофициально оно скупает всех мало-мальски выдающихся спортсменов СССР и, следовательно, во всех видах спорта занимает в СССР первое место. К какому-нибудь Иванову, подающему надежды в области голкиперского искусства подходит этакий жучок, то есть специальный и штатный вербовщик-скупщик и говорит:
– Переходите к нам, тов. Иванов. Сами понимаете, паек, ставка, квартира…
Перед квартирой устоять трудно. Но если паче чаяния Иванов устоит даже и перед квартирой, жучок подозрительно говорит:
– Что, стесняетесь под чекистской маркой выступать? Н-да, придется вами поинтересоваться.
«Динамо» выполняет функции слежки в спортивных кругах, «Динамо» занимается весьма разносторонней хозяйственной деятельностью, строит стадионы, монополизировало производство спортивного инвентаря, имеет целый ряд фабрик – и все это строится и производится исключительно трудом каторжников. «Динамо» в корне подрезывает всю спортивную этику («морально то, что служит целям мировой революции»).
На «Мировой спартакиаде» 1928 г. я в качестве судьи снял с беговой дорожки одного из динамовских чемпионов, который с заранее обдуманным намерением разодрал шипами своих беговых туфель ногу своего конкурента. Конкурент выбыл из спортивного фронта навсегда. Чемпион же, уходя с дорожки, сказал мне: «Ну, мы еще посмотрим». В тот же день вечером я получил повестку в ГПУ; не веселое приглашение. В ГПУ мне сказали просто, чтобы этого больше не было. Этого больше и не было, я в качестве судьи предпочел больше не фигурировать.
Нужно отдать справедливость и «Динамо». Своих чемпионов оно кормит блестяще. Это один из секретов спортивных успехов СССР. Иногда эти чемпионы выступают под флагом профсоюзов, иногда под военным флагом, иногда даже от имени промысловой кооперации, в зависимости от политических требований дня. Но все они прочно закуплены «Динамо».
В те годы, когда я еще мог ставить рекорды, мне стоило больших усилий отбояриться от приглашений «Динамо». Единственной возможностью было прекратить всякую тренировку, по крайней море официальную. Потом наши дружественные отношения с «Динамо» шли, все ухудшаясь и ухудшаясь, и если я сел в лагерь не из-за «Динамо», то это во всяком случае не от избытка симпатий ко мне со стороны этой почтенной организации. В силу всего этого, а так же и статей моего приговора я в «Динамо» решил не идти. Настроение было окаянное.
Я зашел в кабинку монтеров, где Юра и Пиголица сидели за своей тригонометрией, а Мухин чинил валенок. Юра сообщил, что его дело уже в шляпе, и что Мухин устраивает его монтером. Я выразил некоторое сомнение; люди покрупнее Мухина ничего не могут устроить. Мухин пожал плечами.
– А мы люди маленькие, так у нас это совсем просто. Вот сейчас перегорела проводка у начальника третьей части, так я ему позвоню, что никакой возможности нету: все мастера в дежурстве, не хватает рабочих рук. Посидит вечер без света – какое угодно требование подпишет.
Стало легче на душе. Если даже меня попрут куда-нибудь, а Юра останется, останется и возможность через медгорских знакомых вытащить меня обратно. Но все-таки…
По дороге из кабинки я доложил Юре о положении дел на моем участке фронта. Юра взъелся на меня сразу. Конечно, нужно идти в «Динамо», если там на устройство есть хоть один шанс из ста. Мне идти очень не хотелось. Так мы с Юрой шествовали и ругались. Я представил себе, что даже в удачном случае мне не без злорадства скажут: ага, когда мы вас звали, вы не шли. Ну и так далее. Да и шансы-то были нулевые. Впоследствии оказалось, что я сильно недооценил большевицкой реалистичности и некоторых других вещей. Словом, в результате этой перепалки я уныло поволокся в «Динамо».
– Переходите к нам, тов. Иванов. Сами понимаете, паек, ставка, квартира…
Перед квартирой устоять трудно. Но если паче чаяния Иванов устоит даже и перед квартирой, жучок подозрительно говорит:
– Что, стесняетесь под чекистской маркой выступать? Н-да, придется вами поинтересоваться.
«Динамо» выполняет функции слежки в спортивных кругах, «Динамо» занимается весьма разносторонней хозяйственной деятельностью, строит стадионы, монополизировало производство спортивного инвентаря, имеет целый ряд фабрик – и все это строится и производится исключительно трудом каторжников. «Динамо» в корне подрезывает всю спортивную этику («морально то, что служит целям мировой революции»).
На «Мировой спартакиаде» 1928 г. я в качестве судьи снял с беговой дорожки одного из динамовских чемпионов, который с заранее обдуманным намерением разодрал шипами своих беговых туфель ногу своего конкурента. Конкурент выбыл из спортивного фронта навсегда. Чемпион же, уходя с дорожки, сказал мне: «Ну, мы еще посмотрим». В тот же день вечером я получил повестку в ГПУ; не веселое приглашение. В ГПУ мне сказали просто, чтобы этого больше не было. Этого больше и не было, я в качестве судьи предпочел больше не фигурировать.
Нужно отдать справедливость и «Динамо». Своих чемпионов оно кормит блестяще. Это один из секретов спортивных успехов СССР. Иногда эти чемпионы выступают под флагом профсоюзов, иногда под военным флагом, иногда даже от имени промысловой кооперации, в зависимости от политических требований дня. Но все они прочно закуплены «Динамо».
В те годы, когда я еще мог ставить рекорды, мне стоило больших усилий отбояриться от приглашений «Динамо». Единственной возможностью было прекратить всякую тренировку, по крайней море официальную. Потом наши дружественные отношения с «Динамо» шли, все ухудшаясь и ухудшаясь, и если я сел в лагерь не из-за «Динамо», то это во всяком случае не от избытка симпатий ко мне со стороны этой почтенной организации. В силу всего этого, а так же и статей моего приговора я в «Динамо» решил не идти. Настроение было окаянное.
Я зашел в кабинку монтеров, где Юра и Пиголица сидели за своей тригонометрией, а Мухин чинил валенок. Юра сообщил, что его дело уже в шляпе, и что Мухин устраивает его монтером. Я выразил некоторое сомнение; люди покрупнее Мухина ничего не могут устроить. Мухин пожал плечами.
– А мы люди маленькие, так у нас это совсем просто. Вот сейчас перегорела проводка у начальника третьей части, так я ему позвоню, что никакой возможности нету: все мастера в дежурстве, не хватает рабочих рук. Посидит вечер без света – какое угодно требование подпишет.
Стало легче на душе. Если даже меня попрут куда-нибудь, а Юра останется, останется и возможность через медгорских знакомых вытащить меня обратно. Но все-таки…
По дороге из кабинки я доложил Юре о положении дел на моем участке фронта. Юра взъелся на меня сразу. Конечно, нужно идти в «Динамо», если там на устройство есть хоть один шанс из ста. Мне идти очень не хотелось. Так мы с Юрой шествовали и ругались. Я представил себе, что даже в удачном случае мне не без злорадства скажут: ага, когда мы вас звали, вы не шли. Ну и так далее. Да и шансы-то были нулевые. Впоследствии оказалось, что я сильно недооценил большевицкой реалистичности и некоторых других вещей. Словом, в результате этой перепалки я уныло поволокся в «Динамо».