Мне захотелось встать и погладить эту финскую винтовку. Я понимаю, очень плохая иллюстрация для патриотизма. Я не думаю, чтобы я был патриотом хуже всякого другого русского. Плохим был патриотом; плохими патриотами были все мы, хвастаться нам нечем. И мне тут хвастаться нечем. Но вот, при всей моей подсознательной, фрейдовской тяге ко всякому оружию, меня от всякого советского оружия пробирала дрожь отвращения, страха и ненависти. Советское оружие – это в основном орудие расстрела. А самое страшное в нашей жизни заключается в том, что советская винтовка – одновременно и русская винтовка. Эту вещь я понял только на финской пограничной заставе. Раньше я ее не понимал. Для меня, как и для Юры, Бориса, Авдеева, Акульшина, Батюшкова и так далее по алфавиту советская винтовка была только советской винтовкой. О ее русском происхождении там не было и речи. Сейчас, когда эта винтовка не грозит голове моего сына, я могу рассуждать, так сказать, объективно. Когда эта винтовка, советская ли, русская ли, будет направлена в голову моего сына, моего брата, то ни о каком там патриотизме и территориях я рассуждать не буду. И Акульшин не будет. И ни о каком «объективизме» не будет и речи. Но лично я, находясь почти в полной безопасности от советской винтовки, удрав от всех прелестей социалистического строительства, уже начинаю ловить себя на подленькой мысли: я-то удрал, – а ежели там еще миллион людей будет настреляно, что ж, по этому поводу можно будет написать негодующую статью и посоветовать тов. Сталину согласиться с моими бесспорными доводами о вреде диктатуры, об утопичности социализма, об угашении духа и о прочих подходящих вещах. И, написав статью, мирно и с чувством исполненного морального долга пойти в кафе, выпить чашку кофе со сливками, закурить за две марки сигару и «объективно» философствовать о той девочке, которая пыталась иссохшим своим тельцем растаять кастрюлю замороженных помоев, о тех четырех тысячах ни в чем не повинных русских ребят, которые догнивают страшные дни свои в «трудовой» колонии Водораздельского отделения ББК ГПУ и о многом другом, что я видал «своима очима. Господа Бога молю своего, чтобы хоть эта уж чаша меня миновала.
   Никогда в своей жизни, а жизнь у меня была путанная, не переживал я такой страшной ночи, как эта первая ночь под гостеприимной и дружественной крышей финской пограничной заставы. Дошло до великого соблазна: взять парабеллум маленького пограничника и ликвидировать все вопросы «на корню». Вот это дружественное человечье отношение к нам, двум рваным, голодным, опухшим и конечно подозрительным иностранцам – оно для меня было, как пощечина.
   Почему же здесь, в Финляндии, такая дружественность, да еще ко мне, представителю народа, когда-то «угнетавшего» Финляндию? Почему же там, на моей родине, без которой мне все равно никакого житья нет и не может быть, такой безвылазный, жестокий, кровавый кабак? Как это все вышло? Как это я, Иван Лукьянович Солоневич, рост выше среднего, глаза обыкновенные, нос картошкой, вес семь пудов, особых примет не имеется, как это я, мужчина и все прочее, мог допустить этот кабак. Почему это я, не так, чтобы трус и не так, чтобы совсем дурак, на практике оказался и трусом и дураком?
   Над стойкой с винтовками мирно висел парабеллум. Мне было так мучительно, и этот парабеллум так меня тянул, что мне стало жутко. Что это, с ума схожу? Юра мирно похрапывал. Но Юра за весь этот кабак не ответчик. Я ответчик. И мой сын Юра мог бы, имел право меня спросить: так как же ты все это допустил?
   Но Юра не спрашивал. Я встал, чтобы уйти от парабеллума и вышел на двор. Это было несколько неудобно. Конечно, мы были арестованными и конечно не надо было ставить наших хозяев в неприятную необходимость сказать мне: «Ну, уж вы, пожалуйста, не разгуливайте. В сенцах спал пес и сразу на меня окрысился. Маленький пограничник сонно вскочил, попридержал пса, посмотрел на меня сочувственным взглядом – я думаю, вид у меня был совсем сумасшедший – и снова улегся спать. Я сел на пригорке над озером и неистово курил всю ночь. Бледная северная заря поднялась над тайгой. С того места, на котором я сидел, еще видны были леса русской земли, в которых гибли десятки тысяч русских – невольных насельников Беломорско-Балтийского комбината и прочих в этом же роде.
   Было уже совсем светло. Из какого-то обхода вернулся патруль, посмотрел на меня, ничего не сказал и прошел в дом. Через полчаса вышел начальник заставы, оглядел меня сочувственным взглядом, вздохнул и пошел мыться к колодцу. Потом появился и Юра; он подошел ко мне и осмотрел меня критически:
   – Как-то не верится, что все это уже сзади. Неужели, в самом деле драпанули?
   И потом, заметив мой кислый вид, утешительно добавил:
   – Знаешь, у тебя сейчас просто нервная реакция. Отдохнешь – пройдет.
   – А у тебя?
   Юра пожал плечами.
   – Да как-то действительно думал, что будет иначе. Немцы говорят. Bleibe in Lande und naehre dich reichlich.
   – Так что же? Может быть, лучше было оставаться?
   – Э, нет. Ко всем чертям. Когда вспоминаю подпорожсккй УРЧ, БАМ, детишек – и сейчас еще словно за шиворот холодную воду льют. Ничего. Не раскисай, Ва.
   Нас снова накормили до отвала. Потом все население заставы жало нам руки и под конвоем тех же двух пограничников, которые встретили нас в лесу, мы двинулись куда-то пешком. В версте от заставы на каком-то другом озере оказалась моторная лодка, в которую мы и уселись все четверо. Снова лабиринты озер, протоков, речонок. Снова берега, покрытые тайгой, болотами, каменные осыпи, завалы бурелома на вершинах хребтов. Юра посмотрел и сказал: «Брр! Больше я по этим местам не ходок. Даже смотреть не хочется».
   Но все-таки стал смотреть. Сейчас из этой моторки своеобразный карельский пейзаж был таким живописным, от него веяло миром лесной пустыни, в которой скрываются не заставы ГПУ, а Божьи отшельники. Моторка вспугивала стаи диких уток. Маленький пограничник пытался было стрелять их из парабеллума. По Юриному лицу было видно, что у него руки чесались. Пограничник протянул парабеллум и Юре. В Медгоре этого бы не сделали. Раза три и Юра промазал по стайке плававших у камышей уток. Утки снялись и улетели.
   Солнце подымалось к полдню. На душе становилось как-то яснее и спокойнее. Может быть и в самом деле Юра прав, это было только нервной реакцией. Около часу дня моторка пристала к какой-то спрятанной в лесных зарослях крохотной деревушке. Наши пограничники побежали в деревенскую лавчонку и принесли папирос, лимонаду и еще что-то в этом роде. Собравшиеся у моторки молчаливые финны сочувственно выслушали оживленное повествование нашего маленького конвоира и задумчиво кивали своими трубками. Маленький конвоир размахивал руками так, как если бы он был не финном, а итальянцем и подозреваю, врал много и сильно. Невидимо, врал достаточно живописно.
   К вечеру добрались до какого-то пограничного пункта, в котором обитал патруль из трех солдат. Снова живописные рассказы нашего пограничника; их размер увеличивался с каждым новым опытом и невидимому обогащался новыми подробностями и образами. Наши хозяева наварили нам полный котел ухи и после ужина мы улеглись спать на сене. На этот раз я спал, как убитый.
   Рано утром мы пришли в крохотный городок – сотня деревянных домиков, раскинутых среди вырубленных в лесу полянок. Как оказалось впоследствии, городок назывался Иломантси, и в нем находился штаб какой-то пограничной части. Но было еще рано, и штаб еще спал. Наши конвоиры с чего-то стали водить нас по каким-то знакомым своим домам. Все шло, так сказать, по ритуалу. Маленький пограничник размахивал руками и повествовал; хозяйки, охая и ахая, устремлялись к плитам, через 10 минут на столе появлялись кофе, сливки, масло и прочее. Мы с любопытством и не без горечи разглядывали эти крохотные комнатки, вероятно, очень бедных людей, занавесочки, скатерти, наивные олеографии на стенах, пухленьких и чистеньких хозяев – такой слаженный, такой ясный и уверенный быт. Да, сюда бы пустить наших раскулачивателей, на эту нищую землю, на которой люди все-таки строят человеческое житье, а не коллективизированный бедлам.
   В третьем по очереди доме мы уже не могли ни выпить, ни съесть ни капли и ни крошки. Хождения эти были закончены перед объективом какого-то местного фотографа, который увековечил нас всех четырех. Наши пограничники чувствовали себя соучастниками небывалой в этих местах сенсации. Потом пошли к штабу. Перед вышедшим к нам офицером наш маленький пограничник петушком вытянулся в струнку и стал о чем-то оживленно рассказывать. Но так как рассказывать да еще и оживленно без жестикуляции он, очевидно, не мог, то от его субординации скоро не осталось ничего: нравы в финской армии, видимо, достаточно демократичны.
   С офицером мы, наконец, могли объясниться по-немецки. С нас сняли допрос – первый допрос на буржуазной территории, несложный допрос – кто мы, что мы, откуда и прочее. А после допроса снова стали кормить. Так как в моем лагерном удостоверении моя профессия была указана «Инструктор физкультуры», то к вечеру собралась группа солдат; один из них неплохо говорил по-английски, и мы занялись швырянием диска и ядра. Финские «нейти», что соответствует французскому «мадмазель», стали кругом, пересмеивались и шушукались. Не большая казарма и штаб обслуживались женской прислугой. Все эти «нейти» были такими чистенькими, такими новенькими, как будто их только что выпустили из магазина самой лучшей, самой добросовестной фирмы. Еще какие-то «нейти» принесли нам апельсинов и бананов, потом нас уложили спать на сено, конечно, с простынями и прочим. Утром наши конвоиры очень трогательно распрощались с нами, жали руки, хлопали по плечу и говорили какие-то, вероятно, очень хорошие вещи. Но из этих очень хороших вещей мы не поняли ни слова.


В КАТАЛАЖКЕ


   В Иломантси мы были переданы, так сказать, в руки гражданских властей. Какой-то равнодушного вида парень повез нас в автобусе в какой-то городок с населением, вероятно, тысяч в десять, оставил нас на тротуаре и куда-то исчез. Мимохожая публика смотрела на нас взорами, в которых сдержанность тщетно боролась с любопытством и изумлением. Потом подъехал какой-то дядя на мотоцикле, отвез нас на окраину города, и там мы попали в каталажку. Нам впоследствии из вежливости объяснили, что это не каталажка, то есть не арест, а просто карантин. Ну, карантин, так карантин. Каталажка была домашняя, и при нашем опыте удрать из нее не стоило решительно ничего. Но не стоило и удирать. Дядя, который нас привез, сделал было вид, что ему по закону полагается устроить обыск в наших вещах, подумал, махнул рукой и уехал куда-то восвояси. Часа через два вернулся с тем же мотоциклом и повез нас куда-то в город, как оказалось, в политическую полицию.
   Я не очень ясно представляю себе, чем и как занята финская политическая полиция. Какой-то высокий, средних лет господин ошарашил меня вопросом: «Ви член векапебе?»
   Следующий вопрос заданный по шпаргалке, звучал приблизительно так:
   – Ви член мопр, ви член оптете? – под последним, вероятно, подразумевалось «Общество пролетарского туризма», ОПТЭ.
   Мы переели на немецкий язык, и вопрос о моих многочисленных членствах как-то отпал. Заполнили нечто вроде анкеты. Я попросил своего следователя о двух услугах: узнать, что стало с Борисом: он должен был перейти границу приблизительно одновременно с нами и одолжить мне денег для телеграммы моей жене в Берлин. На этом допрос и закончился. На другой день в каталажку прибыл мой постоянный перевозчик на мотоцикле в сопровождении какой-то очень делового вида «нейти», такой же чистенькой и новенькой, как и все прочие. «Нейти», оказывается, привезла мне деньги, телеграфный перевод из Берлина и телеграмму с поздравлением. Еще через час меня вызвали к телефону, где следователь, дружески поздравив меня, сообщил, что некто, именующий себя Борисом Солоневичем, перешел 12-го августа финскую границу в районе Сердоболя. Юра, стоявший рядом, по выражению коего лица понял, в чем дело. – Значит и с Бобом все в порядке. Значит, все курилки живы. Вот это класс! – Юра хотел было ткнуть меня кулаком в живот, но запутался в телефонном проводе. У меня перехватило дыхание: неужели, все это – не сон!
   9-го сентября 1934-го года около 11-ти часов утра мы въезжали на автомобиле на свою первую буржуазную квартиру. Присутствие г-жи М., представительницы русской колонии, на попечение и иждивение которой мы были, так сказать, сданы финскими властями, не могло остановить ни дружеских излияний, ни беспокойных вопросов, как бежали мы, как бежал Борис, и как это все невероятно, неправдоподобно, что вот едем мы по вольной земле, и нет ни ГПУ, ни лагеря, ни девятнадцатого квартала, нет багровой тени Сталина и позорной необходимости славить гениальность тупиц и гуманность палачей.



Борис Солоневич

МОЙ ПОБЕГ ИЗ «РАЯ»



   В той массе писем, которыми бомбардирует нас читатели со всех концов мира, все чаще повторяется запрос к брату – а что же сталось с третьим «советским мушкетером» Борисом, то есть со мной. Мой брат Иван, автор книги РОССИЯ В КОНЦЛАГЕРЕ решил не излагать сам историю моего побега, а так сказать, просто передал мне перо.
   Предлагаемый читателям рассказ является заключительной главой моей книги «Русские скауты в пожаре революции» и печатается здесь почти без изменений.
   В качестве некоторого предисловия я в нескольких словах сообщу, как проходила моя «единоличная» эпопея после расставания с братом в Подпорожьи.
   Санитарный городок прожил недолго. Прежде всего Гулаг не слишком ласково отнесся к мысли концентрировать отбросы лагеря, – инвалидов и слабосильных в одном месте; вдобавок недалеко от железной дороги и судоходной реки. К тому же академик Графтио, строитель гидростанции номер 2, предъявил претензии на бараки Погры для своих рабочих. Словом, сангородок не без содействия лирической мадмазель Шац был раскассирован, и я переброшен в столицу «королевства Свирьлага» Лодейное Поле.
   С тех пор, как император Петр строил там свои ладьи, сиречь флот, этот городок мало вырос, в нем было не больше десяти тысяч жителей, и назвать его городом можно было лишь при сильном напряжении фантазии.
   На окраине этого городка был расположен лагерный пункт с 3.000 невольных жителей.
   И вот туда начальником санитарной части и был назначен я. и вот оттуда-то в один день с братом я бежал из «счастливейшей родины самых счастливых людей во всем мире и его окрестностях».
   В своей медицинской деятельности много мне пришлось видеть таких оборотных сторон лагерной жизни, которые лучше бы никому не видеть. Если удастся, я расскажу об этих сторонах. Здесь же моя тема – это только побег historia drapandi, тот самый «драпеж», о котором сейчас снится с холодным потом, а вспоминается с гордостью и смехом.


ИСТОРИЧЕСКИЙ ДЕНЬ – 28 июля 1934 года


   Третий раз. Неужели, судьба не улыбнется мне и на этот раз!
   И я обводил последним взглядом» проволочные заборы лагеря, вооруженную охрану, толпы голодных, измученных заключенных, а в голове все трепетала и билась мысль:
   – Неужели и этот побег не удастся!
   Хорошо запомнился мне этот день. Ночью меня будили «только» два раза – к самоубийце и тяжело больному. Рано утром привели маленького воришку, почти мальчика лет 14, – который пытался бежать в сторону Ленинграда и был пойман собаками-ищейками. Т ело и кожа висели клочьями. Ну, что ж. Может, завтра и меня приведут в таком виде.
   День проходил, как во сне. К побегу все было готово, и нужно было ждать вечера. Из самой ограды лагеря я должен был выйти налегке. Все мои запасы для длительного похода я хранил в аптечке спортивного стадиона в мешочках и пакетах с надписями «Venena» с черепом и скрещенными костями. А свои запасы я собирал несколько месяцев, урывая от скудного пайка, требуя для «медицинского анализа» продукты из складов и столовых. И для 2-3 недель тяжелого пути у меня было килограмма четыре макарон, кило три сахару, кусок сала и несколько сушеных рыб. Как-нибудь дойду!


ПЕРВАЯ ЗАДАЧА


   Прежде всего нужно было выйти из ограды лагеря так, чтобы не возбудить подозрений. Я, как доктор, пользовался некоторыми возможностями покидать лагерь на несколько часов, но для успешности побега нужно было обеспечить себе большую свободу действий. Нужно было, чтобы меня не начали искать в этот вечер. Случай помог этому.
   – Вам телеграмма, доктор, – сказал, догнав меня, санитар, когда я по дощатому мостку через болото шел в амбулаторию.
   Я беспокойно развернул листок. Телефонограмма за несколько часов до побега не может не беспокоить.
   «Начальнику Санитарной Части, д-ру Солоневичу. Предлагается явиться к 17 часам сегодня на стадион Динамо. Начальник административного отдела Скороскоков».
   На душе просветлело, ибо это вполне совпадало с моими планами.
   В 4 часа с санитарной сумкой, спокойный с виду, но с сильно бьющимся сердцем, я торопливо направлялся к пропускным воротам лагеря.
   – Вам куда, доктор? – лениво спросил сидевший в дежурной комнате комендант.
   Увидав его знакомое лицо, я облегченно вздохнул, этот не станет придираться. Не раз, когда ему нужно было заступать на дежурство, а изо рта широкой струей несло винным перегаром, я выручал его ароматическими средствами из аптеки. Этот из простой благодарности не будет ни задерживать, ни торопиться доносить, что такой-то заключенный не прибыл вовремя. А для меня и каждая задержка и каждый лишний час – вопрос, может быть, жизни и смерти.
   – Да вот, вызывают в Динамо, а потом на операцию. Вот телефонограмма, – ворчливо ответил я. – Тут целую ночь не спал, и теперь, вероятно, опять на всю ночь. Жизнь собачья.
   – Ну что ж, дело служебное, – философски заметил комендант, сонно покачивая головой. – А на Динамо-то что сегодня?
   – Да наши с Петрозаводском играют.
   – Ишь ты, – оживился чекист. – Наше Динамо что ли?
   – Да.
   – Ну, ну. После расскажете, как там и что. Наши-то небось должны наклепать. Пропуск-то вы взяли, доктор?
   – Не в первый раз. Взял, конечно.
   – Ладно, проходите. А когда обратно?
   – Да верно только утром. Я через северные ворота пройду, там к лазарету ближе. Больные ждут.
   – Ладно, идите, – и сонное лицо коменданта опустилось к газете.
   Выйдя из ограды лагеря, я облегченно перевел дух. Первая задача была выполнена. Второй задачей было – уйти в леса, а третьей – уйти из СССР. Ладно. «Безумство смелых – вот мудрость жизни». Рискнем!


МОЙ ПОСЛЕДНИЙ СОВЕТСКИЙ ФУТБОЛЬНЫЙ МАТЧ


   На стадионе Динамо предматчевая лихорадка. Команда Петрозаводска уж тренируется в поле. Два ряда скамей, окружающих небольшую площадку с громким названием «Стадион» уже полны зрителями,
   Из своего маленького врачебного кабинета я слышу взволнованные голоса местных футболистов. Видимо, что-то не клеится, кого-то не хватает.
   Приготовив сумку скорой помощи, я уже собирался выйти на площадку, как неожиданно в коридоре раздевалки я столкнулся с капитаном команды, он же начальник адмотдела местного ГПУ. Толстое откормленное лицо чекиста было встревожено.
   – Доктор, идите-ка сюда. Только тихонько, чтобы петрозаводцы не услыхали. Тут наш игрок один в дымину пьян. Нельзя ли его сделать, чтобы он, стервец, очухался?
   На скамейке в раздевалке игроков действительно лежал и что-то мычал человек в форме войск ГПУ. Когда я наклонился над ним и тронул егоза плечо, всклокоченная голова пьяного качнулась, повела мутными глазами и снова тяжело легла на лавку.
   – Нет, товарищ Скороскоков. Ничего тут не выйдет. Чтобы он очухался, кое-что, конечно, можно устроить. Но играть он все равно не сможет. Это категорически. Лучше уж и не трогать. А то он еще скандалов наделает.
   – Вот, сукин сын! И этак подвести всю команду! Посажу я его на недельку под арест. Будет знать. Черт побери. Лучший бек.
   Через несколько минут из раздевалки опять с озабоченным лицом вышел Скороскоков и с таинственным видом поманил меня в кабинет.
   – Слушайте, доктор, – взволнованно сказал он тихим голосом, когда мы остались одни. Вот какая штукенция. Ребята предлагают, чтобы вы сегодня за нас сыграли.
   – Я? За Динамо?
   – Ну да. Игрок вы, кажись, подходящий. Есть ребята, которые вас еще по Москве и по Питеру помнят. Вы тогда в сборной флота играли. Так как, сыграете? А?
   – Да я ведь заключенный.
   – Ни хрена. Ребята наши не выдадут. А петрозаводцы не знают. Вид у вас знатный. Выручайте, доктор. Не будьте сволочью. Как это говорится. «Чем черт не шутит, когда Бог спит». А для нас без хорошего бека – зарез.
   Волна задора взмыла в моей душе. Черт побери! Действительно, погибать, так с музыкой. Сыграть разве в самом деле в последний разочек перед побегом, перед ставкой на смерть или победу? Эх, куда ни шло!
   – Ладно, давайте форму!
   – Вот это дело! – одобрительно хлопнул меня по плечу капитан. – Компанейский вы парень, тов. Солоневич. Сразу видно – свой в доску.
   Каково было ему узнать на следующий день, что этот «свой парень» удрал ив лагеря сразу же после футбольного матча. Иная гримаса мелькнула у него на лице, когда он, вероятно, отдавал приказание: «Поймать обязательно. В случае сопротивления пристрелить, как собаку»


МАТЧ


   «Футбол – это такая игра, где 22 больших дурака гоняют маленький, маленький мячик – и все довольны» – шутка.
   Я не берусь описывать ощущений футболиста в горячем серьезном матче. Радостная автоматичность привычных движений, стремительный темп сменяющихся впечатлений, крайняя психическая сосредоточенность, напряжение всех мышц и нервов, биение жизни и силы в каждой клеточке здорового тела – все это создает такой пестрый клубок ярких переживаний, что еще не родился тот поэт или писатель, который справился бы с такой темой.
   Да и никто из «артистов пера» кроме, кажется, Конан Дойля, не возвышался до искусства хорошо играть в футбол. А это искусство, батеньки мои, хотя и менее уважаемое, чем искусство писать романы, но никак не менее трудное. Тяжелая задача. Не зря ведь говорит народная мудрость: «У отца было три сына – двое умных, а третий футболист». А если разговор дошел уж до таких интимных ноток, так уж позвольте мне признаться, что у моего отца как раз было три сына и – о, несчастье! – все трое футболисты. А я, мимоходом будь сказано, третий– то и есть.
   Ну, словом, минут за пять до конца матча счет был 2:2. Толпа зрителей гудела в волнении. Взрывы нервного смеха и аплодисментов то и дело прокатывались по стадиону, и все растущее напряжение игроков проявлялось в бешеном темпе игры и в резкости.
   Вот, недалеко от ворот противника наш центрфорвард удачно послал мяч «на вырыв», и худощавая фигура инсайда метнулась к воротам. Прорыв. Не только зрители, но и все мы, стоящие сзади линии нападения, замираем. Дойдет ли до ворот наш игрок? Но наперерез ему уже бросаются два защитника. Свалка «коробочка», и наш игрок лежит на земле, грубо сбитый с ног. Свисток. Секунда громадного напряжения. Судья медленно делает шаг к воротам и мгновенно все понимают причину свистка. Penalty kick.
   Волна шума проносится по толпе. А наши нервы, нервы игроков, напрягаются еще сильней. Как-то сложится штрафной у дар! Пропустить удачный момент в горячке игры не так уж обидно. Но промазать penalty kick, да еще на последних минутах матча – дьявольски обидно. Кому поручат ответственную задачу – бить этот штрафной удар?
   У мяча кучкой собрались наши игроки. Я отхожу к своим воротам. Наш голкипер, на совести которого сегодня один легкий мяч, не отрывает глаз от того места, где уже установленный судьей мяч ждет рокового удара.
   – Мать моя родная! Неужели смажут?
   – Ни черта, – успокаиваю я. – Пробьем, как в бубен.
   – Ну, а кто пробьет?
   В этот момент через все поле проносится крик нашего капитана:
   – Эй, товарищ Солоневич, кати сюда!
   Что за притча? Зачем я им нужен? Неужели, мне поручат бить? Бегу. Взволнованные лица окружают меня. Скороскоков вполголоса говорит:
   – А ну-ка, доктор. Ударь-ка ты! Наши ребята так нервничают, что я прямо боюсь. А вы у нас дядя хладнокровный. Людей резать привыкли, так тут вам пустяки. Двиньте-ка.
   Господи! И бывают же такие положения. Через несколько часов я буду «в бегах», а теперь я решаю судьбу мачта между чекистами, которые завтра будут ловить меня, а потом может быть и расстреливать. Чудеса жизни.