– Да вы возьмите «Правду» и почитайте. Там есть и цитаты из коммунистической печати и цифры коммунистических депутатов в буржуазных парламентах.
   – Так-то так, да ведь это все по подпольной линии.
   Или:
   – Правда ли, что при старом строе был такой порядок: если рабочий сидит в трамвае, а входит буржуй, так рабочий должен был встать и уступить свое место?
   Такие вопросы задавались преимущественно со стороны бывших низовых комсомольцев, комсомольцев от станка. Со стороны публики более квалифицированной и вопросы были более сложные, например, по поводу мирового экономического кризиса. Большинство молодежи убеждено, что никакого кризиса вообще нет. Раз об этом пишет советская печать, значит врет. Ну, перебои, конечно, могут быть – вот наши все это и раздувают. Или: была ли в России конституция? Или правда ли, что Троцкий писал о Ленине, как о «профессиональном эксплуататоре всяческой отсталости в русском рабочем класса»? Или: действительно ли до революции принимали в университеты только дворян?
   Не на все эти вопросы я рисковал исчерпывающими ответами. Все это были очень толковые ребята, ребята с ясными мозгами, но с чудовищным невежеством в истории России и мира. И все они, как и молодежь на воле, находились в периоде бурлений и исканий. Мои футбольные команды представляли целую радугу политических исканий к политических настроений. Был один троцкист, настоящий; а не из третьей части. Попал он сюда по делу какой-то организации, переправлявшей оружие из-за границы в Россию, но ни об этой организации, ни о своем прошлом он не говорил ни слова. Я даже не уверен, что он был троцкистом; термин «троцкист» отличается такой же юридической точностью, как термины «кулак», «белобандит», «бюрократ». Доказывать, что вы не троцкист или не бюрократ так же трудно, как доказывать, например, что вы не сволочь. Доказывать же по советской практике приходится не обвинителю, а обвиняемому. Во всяком случае, этот троцкист был единственным, приемлющим принцип советской власти. Он и Хлебников занимали крайний левый фланг вичкинского парламента. Остальная публика, в подавляющем большинстве принадлежала к той весьма неопределенной и расплывчатой организации или точнее к тому течению, которое называет себя то союзом русской молодежи, то союзом мыслящей молодежи, то молодой Россией и вообще всякими комбинациями из слов «Россия» и «молодость». На воле все это гнездится по вузовским и рабочим общежитиям, по комсомольским ячейкам, и иногда, смотришь, какой-нибудь Ваня или Петя на открытом собрании распинается за пятилетку так, что только диву даешься. А лотом выясняется: накрыли Ваню или Петю в завкоме, где он на ночном дежурстве отбарабанивал на пишущей машинке самую кровожадную антисоветскую листовку. И поехал Ваня или Петя на тот свет.
   Должен сказать, что среди этой молодежи напрасно было бы искать какой-нибудь хотя бы начерно выработанной программы, во всяком случае положительной программы. Их идеология строится прежде всего на отметании того, что их ни в каком случае не устраивает. Их ни в каком отношении не устраивает советская система, не устраивает никакая партийная диктатура, и поэтому между той молодежью (в лагере ее немало), которая хочет изменить нынешнее положение путем, так сказать, «усовершенствования» компартии и той, которая предпочитает эту партию просто перевешать, существует основной решающий перелом: две стороны баррикады.
   Вся молодежь, почти без всякого исключения, совершенно индифферентна к каким бы то ни было религиозным вопросам. Это никак не воинствующее безбожие, а просто безразличие – может быть, это кому-нибудь и надо, а нам решительно ни к чему. В этом пункте антирелигиозная пропаганда большевиков сделала свое дело, хотя враждебности к религии внушить не смогла. Монархических настроений нет никаких. О старой России представление весьма сумбурное, создавшееся не без влияния с светского варианта русской истории. Но если на религиозные темы с молодежью и говорить не стоит, выслушают уважительно и даже возражать не будут, то о царе поговорить можно: да, технически это, может быть, не так плохо. К капитализму отношение в общем неопределенное. С одной стороны, теперь-то уж ясно, что без капиталистов, частника-хозяина не обойтись, а с другой – как же так, строили заводы на своих костях? Каждая группировка имеет свои программы регулирования капитализма. Среди этих программ есть и не безынтересные. В среднем можно сказать бы, что оторванная от всего мира, лишенная всякого руководства со стороны старших, не имеющая никакого доступа к мало-мальски объективной политико-экономической литературе, русская молодежь нащупывает какие-то будущие компромиссы между государственным и частным хозяйством. Ход мышления чисто экономический и технический, земной, если хотите, то даже и шкурный. Никаких «вечных» вопросов и никаких потусторонних тем. И за всем этим – большая и хорошая любовь к своей стране. Это, вероятно и будет то, что в эмиграции называется термином «национальное возрождение». Но термин «национальный» будет для этой молодежи непонятным термином или, пожалуй, хуже, двусмысленным термином, в нем будет заподозрено то, что у нас когда-то называлось зоологическим национализмом – противопоставление одной из российских национальностей другим.
   Я позволю себе коснуться здесь мельком и без доказательств очень сложного вопроса о национализме, как таковом, то есть о противопоставлении одной нации другой, вне всякого отношения к моим личным взглядам по этому поводу.
   В этом чудовищном смешении «племен, наречий, состояний», которое совершено советской революцией, междунациональная рознь среди молодежи сведена на нет. Противопоставления русского не русскому в быту отсутствует вовсе. Этот факт создает чрезвычайно важные побочные последствия – стремительную русификацию окраинной молодежи.
   Как это ни странно, на эту русификацию первый обратил внимание Юра во время наших пеших скитаний по Кавказу. Я потом проверил его выводы и по своим воспоминаниям и по своим дальнейшим наблюдениям и пришел в некоторое изумление: как такой крупный и бьющий в глаза факт прошел мимо моего внимания. Для какого-нибудь Абарцумяна русский язык – это его приобретение, и он, поскольку это касается молодежи, своего завоевания не отдаст ни за какие самостийности. Это его билет на право входа в мировую культуру, а в нынешней России при всех прочих неудобствах советской жизни научились думать в масштабах непровинциальных.
   Насильственная коренизация – украинизация, якутизация и прочее обернулись самыми неожиданными последствиями. Украинский мужик от этой украинизации волком взвыл. Официальной мовы он не понимает и убежден в том, что ему и его детям преграждают доступ к русскому языку со специальной целью, оставить этих детей мужиками и закрыть им все пути вверх. А пути вверх практически доступны только русскому языку. И Днепрострой и Харьковский тракторный и Криворожье и Киев и Одесса – все они говорят по-русски, и опять же в тех же гигантских перебросках массе места на место ни на каких украинских мовах они говорить не могут технически. В Дагестане было сделано еще остроумнее, было установлено восемь официальных государственных языков. Пришлось ликвидировать их все. Железные дороги не могли работать, всегда найдется патриот волостного масштаба, который на основании закона о восьми государственных языках начнет лопотать такое, что уж никто не поймет. Итак, при отсутствии национального подавления и при отсутствии ущемленных национальных самолюбии получило преобладание чисто техническое соображение о том, что без русского языка все равно не обойтись. И украинский бетонщик, который вчера укладывал днепровскую плотину, сегодня переброшен на Волгу, а завтра мечтает попасть в московский ВУЗ, ни на какие соблазны украинизации не пойдет. Основная база всяких самостийных течений – это сравнительно тонкая прослойка полуинтеллигенции, да и ту прослойку большевизм разгромил. Программы, которые «делят Русь по карте указательным перстом», обречены на провал, конечно, поскольку это касается внутренних процессов русской жизни.


ТОВАРИЩ ЧЕРНОВ


   За справками политического характера ко мне особенно часто приходил т. Чернов (фамилии всех вичкинских обитателей вымышлены), бывший комсомолец, прошедший своими боками Бобрики, Магнитострой и Беломорско-Балтийский канал – первые два в качестве энтузиаста пятилетки, третий в качестве каторжника ББК. Это был белобрысый, сероглазый парень, лет 23-х, медвежьего сложения, которое и позволило ему выбраться из всех этих энтузиазмов живьем. По некоторым весьма косвенным моим предположениям это именно он сбросил ГПУского троцкиста в вичкинские водопады, впрочем, об этом я его, конечно, не спрашивал.
   В своих скитаниях он выработал изумительное уменье добывать себе пищу из всех мыслимых и немыслимых источников, приготовлять для еды сосновую заболонь, выпаривать весенний березовый сок, просто удить рыбу. Наблюдая тщетные мои попытки приноровиться к уженью форели, он предложил мне свои услуги в качестве наставника. Я достал ему разовый пропуск, мы взяли удочки и пошли вверх подальше по речке; на территории Вички могли удить рыбу все, для выхода подальше нужен был специальный пропуск.
   Моя система уженья была подвергнута уничтожающей критике, удочка была переконструирована, но с новой системой и удочкой не вышло ровно ничего. Чернов выудил штук 20, я не то одну, не то две. Устроили привал, разложили костер и стали на палочках жарить черновскую добычу. Жарили и разговаривали. Сначала на обычные лагерные темы, какие статьи, какой срок. Чернов получил 10 лет по все той же статье о терроре; был убит секретарь цеховой комячейки и какой-то сексот. Троих по этому делу расстреляли, 8 послали в концлагерь, но фактический убийца так и остался не выясненным.
   – Кто убил, конечно, неизвестно, – говорил Чернов, – Может, я. А может и не я. Темное дело.
   Я сказал, что в таких случаях убийце лучше сознаться, один бы он и пропал.
   – Это нет. Уж уговоры такие есть. Дело в том, что если не сознается никто, ну кое-кого разменяют, а организация останется. А если начать сознаваться, тут уж совсем пропащее дело.
   – А какая организация?
   – Союз молодежи, известно какая. Других, пожалуй и нет.
   – Ну, положим есть и другие.
   Чернов пожал плечами.
   – Какие там другие, по полтора человека. Троцкисты, рабочая оппозиция. Недоумки.
   – Почему недоумки?
   – А видите, как считаем мы, молодежь – нужно давать отбой от всей советской системы. По всему фронту. Для нас ясно, что не выходит абсолютно ни хрена. Что уж тут латать да подмазывать, все это нужно сковыривать ко всем чертям, чтобы и советским духом не пахло. Все это, нужно говорить прямо – карьеристы. И у тех и у этих в принципе та же партийная, коммунистическая организация. Только если Троцкий, скажем, сядет на сталинское место, то какой-нибудь там Иванов сядет на место Молотова или в этом роде. Троцкизм и рабочая оппозиция и группа рабочей правды – все они галдят про партийную демократию, на кой черт нам партийная демократия, нам нужна просто демократия. Кто за ними пойдет? Вот, не сделал себе карьеры при сталинской партии, думает сделать ее при троцкистской. Авантюра. Почему авантюра? А как вы думаете? Что, если нам удастся сковырнуть Сталина, так кто их пустит на сталинское место? У Сталина место насиженное; везде своя бражка, такой другой организации не скоро сколотишь. Вы думаете, им дадут время сколачивать эту организацию? Держи карман шире.
   Я спросил Чернова, насколько по его мнению Хлебников характерен для рабочей молодежи.
   Чернов подложил в костер основательный сук навалил сверху свежей хвои: комары одолели.
   – Хлебников? – переспросил он. – Да какая же он рабочая молодежь? Тоже вроде Кореневского. У Хлебникова отец – большой коммунист. Хлебников видит, что Сталин партию тащит в болото, хочет устроить советский строй, только пожиже. Тех же щей да пожиже влей. Ну да я знаю, он тоже против партийной диктатуры. Разговор один. Что теперь нужно? Нужно крестьянину свободную землю, рабочему свободный профсоюз. Все равно, если я токарь, так я заводом управлять не буду. Кто будет управлять? А черт с ним, кто. Лишь бы не партия. И при капиталисте хуже не будет. Теперь уж это всякий дурак понимает. У нас на Магнитку навезли немецких рабочих. Из безработных там набирали. Елки зеленые! – Чернов даже приподнялся на локте. – Костюмчики, чемоданчики, граммофончики, отдельное снабжение, а работают хуже нашего. Нашему такую кормежку, так он любого немца обставит. Что, не обставит?
   Я согласился, что обставит. Действительно обставляли. В данных условиях иностранные рабочие работали в среднем хуже русских.
   – Ну, мы от них кое-что разузнали. Вот тебе и капитализм! Вот тебе и кризис! Так это Германия. Есть там нечего, а фабричное производство некуда девать. А у нас? Да, хозяин нужен. Вы говорите, монархия? Что ж и о монархии можно поговорить. Не думаю, чтобы из этого что-нибудь вышло. Я лично ничего против монархии не имею, но все это сейчас совсем не актуально. Что актуально? А чтобы и у каждого рабочего и у каждого мужика по винтовочке дома висело. Вот это – конституция! А там монархия, президент ли – дело шестнадцатое… Стойте, кто-то там хрустит.
   Из-за кустов вышло два ВОХРовца. Один стал в сторонке с винтовкой на изготовку, другой мрачно подошел к нам.
   – Документы прошу.
   Мы достали наши пропуска. На мой ВОХРовец так и не посмотрел. «Ну, вас-то мы и так знаем». Это было лестно и очень удобно. На пропуск Чернова он взглянул тоже только мельком.
   – А на какого вам черта пропуска спрашивать? – интимно-дружеским тоном спросил я. – Сами видите, сидят люди среди белого дня, рыбу жарят.
   ВОХРовец посмотрел на меня раздраженно.
   – А вы знаете, бывает так. Вот сидит такой. Вот, не спрошу у него пропуска. А он: а ну, товарищ ВОХРовец, ваше удостоверение. А почему вы у меня пропуска не спросили? Вот тебе и месяц в Шизо.
   – Житье-то у вас тоже не так, чтобы очень, – сказал Чернов.
   – От такого житья к… матери вниз головой. Вот, что, – свирепо ляпнул ВОХРовец. – Только тем и живем, что друг друга караулим. Вот, оборвал накомарник об сучья, другого не дают. Рожа в арбуз распухла.
   Лицо у ВОХРовца было действительно опухшее, как от водянки.
   Второй ВОХРовец опустил свою винтовку и подошел к костру.
   – Треплешь ты языком, чучело. Ох и сядешь же.
   – Знаю я, перед кем трепать, перед кем не трепать. Народ образованный. Можно посидеть?
   ВОХРовец забрался в струю дыма от костра, хоть подкоптиться малость, а то совсем комарье заело – хуже революции.
   Второй ВОХРовец посмотрел неодобрительно на своего товарища и тревожно – на нас. Чернов невесело усмехнулся.
   – А вдруг, значит, мы с товарищем пойдем и заявил, ходил де вот по лесу такой патруль и контрреволюционные разговоры разводил.
   – Никаких разговоров я не развожу, – сказал второй ВОХРовец. – А что не бывает так?
   – Бывает, – согласился Чернов. – Бывает.
   – Ну и хрен с ним. Так жить, совсем от разговора отвыкнешь, только и будем коровами мычать. – ВОХРовец был изъеден комарами; его руки распухли, как и лицо, и настроение у него было крайне оппозиционное.
   – Оччень приятно; ходишь, как баран, по лесу; опухши, не спамши, а вот товарищ сидит и думает: вот, сволочи, тюремщики.
   – Да, так оно и выходит, – сказал Чернов.
   – А я разве говорю, что не так? Конечно, так. Так оно и выходит: ты меня караулишь, а я тебя. Тем и занимаемся. А пахать некому. Вот тебе и весь сказ.
   – Вас за что посадили? – спросил я ВОХРовца.
   – За любопытство карахтера. Был в красной армии, спросил командира: как же это так? Царство трудящихся, а нашу деревню всю под метелку к чертовой матери? Кто передох, кого так выселили. Так, я спрашиваю, за какое царство трудящихся мы драться-то будем, товарищ командир?
   Второй ВОХРовец аккуратно положил винтовку рядом с собой и вороватым взглядом осмотрел прилегающие кусты, нет ли там кого.
   – Вот и здесь договоришься ты, – еще раз сказал он.
   Первый ВОХРовец презрительно посмотрел на него сквозь опухшие цепочки глаз и не ответил ничего. Тот уставился в костер своими бесцветными глазами, как будто хотел что-то сказать, поперхнулся, потом как-то зябко поежился.
   – Да, оно как ни поверни – ни туды, ни сюды.
   – Вот, то-то.
   Помолчали. Вдруг где-то в полверсте к югу раздался выстрел, потом еще и еще. Оба ВОХРовца вскочили, как встрепанные, сказалась военная натаска. Опухшее лицо первого перекосилось озлобленной гримасой.
   – Застукали когось-то. Тут только что оперативный патруль прошел, эти уж не спустят.
   Вслед за выстрелами раздался тонкий сигнальный свист, потом еще несколько выстрелов.
   – Ох ты, мать его… бежать надо, а то еще саботаж пришьют.
   Оба чина вооруженной охраны скрылись в чаще.
   – Прорвало парня, – сказал Чернов. – Вот так и бывает. Ходит, ходит человек, молчит, молчит, а потом ни с того, ни с сего и прорвется. У нас на Бобриках был такой парторг. Орал, орал, следил, следил, а потом на общем собрании цеха вылез на трибуну. Простите, говорит, товарищи; всю жизнь обманом жил, карьеру я, сволочь, делал, проституткой жил. За наган, сколько там пуль – в президиум. Двух ухлопал, одного ранил, а последнюю пулю себе в рот. Прорвало. А, как вы думаете, среди вот этих караульщиков сколько наших? Девяносто процентов! Вот, говорил я вам, а вы не верили.
   – То есть, чему это я не верил?
   – А вообще. Вид у вас скептический. Н-нет, в России все готово. Не хватает одного – сигнала. И тогда в два дня все к чертовой матери. Какой сигнал? Да все равно, какой. Хоть война, черт с ней.
   Стрельба загрохотала снова и стала приближаться к нам. Мы благоразумно отступили в Вичку.


ЕЩЕ О КАБИНКЕ МОНТЕРОВ


   Вся эта возня со спартакиадой и прочим не прерывала нашей связи с кабинкой монтеров – это было единственное место, где мы чувствовали себя более или менее дома, среди хороших, простых русских людей. Простых не в смысле простонародности. Просто, не валяли люди никакого дурака, не лезли ни в какие активисты, не делали никаких лагерных карьер. Только здесь я хоть на час-другой чувствовал себя как будто я вовсе не в лагере. Только здесь как-то отдыхала душа.
   Как-то вечером, возвращаясь с Вички, я завернул в кабинку. У ее дверей на каком-то самодельном верстаке Мухин что-то долбил стамеской:
   – Промфинплан выполняете? – пошутил я и протянул Мухину руку.
   Мухин оторвался от тисков, как-то странно боком посмотрел на меня. Взгляд его был суров и печален. Вытер руку о штаны и снова взялся за стамеску.
   – Простите, рука грязная, – сказал он. Я несколько растерянно опустил свою руку. Мухин продолжал ковыряться со своей стамеской, не глядя на меня и не говоря ни слова. Было ясно, что Мухин руки мне подавать не хочет. Я стоял столбом с ощущением незаслуженной обиды и неожиданной растерянности.
   – Вы никак дуетесь на меня? – не очень удачно спросил я.
   Мухин продолжал долбить своей стамеской, только стамеска как-то нелепо скользила по зажатой в тиски какой-то гайке.
   – Что тут дуться, – помолчав, сказал он. – А рука у меня действительно в масле. Зачем вам моя рука, у вас и другие руки есть.
   – Какие руки? – не сообразил я.
   Мухин поднял на меня тяжелый взгляд.
   – Да уж известно, какие.
   Я понял. Что я мог сказать, и как я мог объяснить? Я повернулся и пошел в барак. Юра сидел на завалинке у барака, обхватив руками колени и глядя куда-то вдаль. Рядом лежала раскрытая книга.
   – В кабинку заходил? – спросил Юра.
   – Заходил.
   – Ну?
   – И ты заходил?
   – Заходил.
   – Ну?
   Юра помолчал и потом пожал плечами.
   – Точно сексота встретили. Ну, я ушел. Пиголица сказал, видали тебя с Подмоклым и у Успенского. Знаешь, Ва, давай больше не откладывать. Как-нибудь дать знать Бобу. Ну его со всем этим к чертовой матери. Прямо, хоть повеситься.
   Повеситься хотелось и мне. Можно сказать, доигрался. Дохалтурился. И как объяснить Мухину, что халтурю я вовсе не для того, чтобы потом, как теперь Успенский, сесть на их, Мухиных, Ленчиков, Акульшиных, шеи и на их костях делать советскую карьеру. Если бы хотел делать советскую карьеру, я делал бы ее не в лагере. Как это объяснить? Для того, чтобы объяснить это, пришлось бы сказать слово «побег», но я после опыта с г-жой Е. и с Бабенкой не скажу никому. А как все это объяснить без побега?
   – А как Пиголица? – спросил я.
   – Так, растерянный какой-то. Подробно я с ним не говорил. О чем говорил? Разве расскажешь?
   На душе было исключительно противно. Приблизительно через неделю после этого случая начинался официальный прием в техникум. Юра был принят автоматически, хотя в техникуме делать ему было решительно нечего. Пиголицу не приняли, так как в его формуляре была статья о терроре. Техникум этот был предприятием совершенно идиотским. В нем было человек 300 учащихся, были отделения дорожное, гражданского строительства, геодезическое, лесных десятников и какие-то еще. В составе преподавателей – ряд профессоров Петербурга и Москвы, конечно, заключенных. В составе учащихся – исключительно урки: принимали только социально близкий элемент, следовательно, ни один контрреволюционер и к порогу не допускался. Набрали три сотни полуграмотных уголовников, два месяца подтягивали их по таблице умножения, и уголовники совершенно открыто говорили, что они ни в коем случае ни учиться, ни работать не собираются; как раньше воровали, так и в дальнейшем будут воровать; это на ослах воду возят, поищите других ослов. Юра был единственным исключением – единственным учащимся, имевшим в формуляре контрреволюционные статьи, но на подготовительные курсы Юра был принят по записке Радецкого, а в техникум – по записке Успенского. О какой бы то ни было учебе в этом техникуме и говорить было нечего, но среди учебных пособий были карты района и компасы. В техникум Юра поступил с единственной целью спереть и то и другое, каковое намерение он в свое время и привел в исполнение.
   В этом техникуме я некоторое время преподавал физкультуру и русский язык, потом не выдержал и бросил сизифов труд, переливание из пустого в порожнее. Русский язык им вообще не был нужен, у них был свой блатной жаргон, а физкультуру они рассматривали с утилитарной точки зрения, в качестве, так сказать, подсобной дисциплины в их разнообразных воровских специальностях. Впрочем, в этот техникум водили иностранных туристов и показывали: вот, видите, как мы перевоспитываем. Откуда иностранцам было знать? Тут и я мог бы поверить.
   Пиголицу в техникум не пустили: в его формуляре была статья о терроре. Правда, террор этот заключался в зуботычине только, данной по поводу каких-то жилищных склок какому-то секретарю ячейки. Правда, большинство урок было не очень уверено, что шестью восемь – 48, а Пиголицу мы с Юрой дотянули до логарифмов включительно; правда, урки совершенно откровенно не хотели ни учиться в техникуме, ни перековываться после его проблематичного окончания, а Пиголица за возможность учебы «Да я бы, знаете, ей Богу, хоть полжизни отдал бы». Но у Пиголицы была статья 58-8.
   Юра сказал мне, что Пиголица совсем раздавлен своей неудачей, с обирается не то топиться, не то вешаться. Я пошел к Корзуну. Корзун встретил меня так же корректно и благожелательно, как всегда. Я изложил ему свою просьбу о Пиголице. Корзун развел руками: ничего не могу поделать, инструкция Гулага. Я был очень взвинчен, очень раздражен и сказал Корзуну, что уж здесь-то с глазу на глаз об инструкции Гулага не стоило бы говорить, а то я начну разговаривать о перековке и о пользе лагерной физкультуры – обоим будет неловко.
   Корзун пожал плечами.
   – И чего это вас заело?
   – Вы понимаете, Климченко (фамилия Пиголицы) в сущности единственный человек, который из этого техникума хоть что-нибудь вынесет.
   – А ваш сын ничего не вынесет? – не без ехидства спросил Корзун.
   – Сыну осталось сидеть ерунда. Дорожным десятником он, конечно, не будет. Я его в Москву в киноинститут отправлю. Послушайте, тов. Корзун, если ваши полномочия недостаточны для принятия Климченки, я обращусь к Успенскому.
   Корзун вздохнул: «Эк вас заело!» Пододвинул к себе бумажку. Написал.
   – Ну вот, передайте это непосредственно директору техникума.
   Пиголица зашел ко мне в барак, как-то путано поблагодарил и исчез. Кабинка, конечно, понимала, что человек который начал делать столь головокружительную карьеру, может сбросить со своего стола кость благотворительности, но от этого сущность его карьеры не меняется. Своей руки кабинка нам все-таки не протянула.
   …Возвращаясь вечером к себе в барак, застаю у барака Акульшина. Он как-то исхудал, оброс грязно-рыжей щетиной и вид имел еще более угрюмый, чем обыкновенно.
   – А я вас поджидаю, начальник третьего лагпункта требует, чтобы сейчас же зашли.
   Начальник третьего лагпункта ничего от меня требовать не мог. Я собрался было в этом тоне и ответить Акульшину, но посмотрев на него, увидал, что тут дело не в начальнике третьего лагпункта.
   – Ну, что ж. Пойдем.
   Молча пошли. Вышли с территории лагпункта. На берегу Кумсы валялись сотни выкинутых на берег бревен. Акульшин внимательно исподлобья осмотрелся вокруг.