- Делать здесь всегда было чего, слава тебе Господи, простор позволяет экспериментировать, а вот делатели подросли ли? Вон вы только что как с интеллигентами круто обошлись, или на эту несчастную женщину с внучкой рассчитываете? - Льву Ильичу снова стало повеселей, хмель, ударивший было в голову, прошел, ясность в нем такая звенела.
   - Не на нее. И уж, конечно, не на господ интеллигентов. На Господа Бога надеюсь, на Спасителя нашего Иисуса Христа.
   - Верно говорят, о чем подумаешь, то и произойдет. Произошло! одушевлялся все больше Лев Ильич. - Значит, на Бога? Но он, как мне известно, от человеков все чего-то хочет. От России нашей дождался, видимо, надо ж, как разделались с колокольней, а уж про священников и говорить нечего. Сначала, значит, все не про то писали-говорили, потом брат брата за часы зарезал, крест пропили, дальше - больше, церкви сковырнули, а вы все на Бога да на бабок надеетесь, которые первой улыбке младенца радуются, - так, что ли?
   - Так, - тихо сказала Вера. - В этом, Лев Ильич, может самая главная христианская мысль, об чем Костя говорит, только он резко очень, не так можно и понять. Улыбка эта, которой ангелы или сам Господь радуются, она все прочее перевесит - и зарезанного мужика, и проданный крест, и копеечный атеизм, и даже Архипелаг, может быть. Вот как вы это сердцем поймете, слова этой женщины, сказанные тут, сердцем услышите - и вопросы будут другие, и сама жизнь изменится.
   - Я уж слышу вас, Вера, слышу! А мне и это, по моей жизни много - за что, не пойму, такая награда, и не стою словно бы... Простите, если вам неприятно, какие у меня права на такую откровенность.
   - А про то никому неизвестно, - все так же тихо продолжала Вера, - кто чего стоит, это только в "кадрах", как она говорит, расценки проставлены на каждом пункте анкеты, а в подлинной жизни все другое, и никаких пунктов нет. Человек только и Господь Бог.
   - Да, - сказал Лев Ильич, - крепко вы за меня взялись, а я еще, дурак, сетую - делателей, мол, нет!
   - Все это вы по-женски, Вера, поэзия у вас, а Лев Ильич человек, я понял, реальный - какие ему младенцы, - Лев Ильич с удивлением взглянул на Костю, тот важно так говорил, покровительственно, усы ласкал. - Я, правда, сам начал этот разговор, и литературу вспомнил, но это для того только, чтобы выразить мысль, раньше всего, если хотите, о разнообразии русской религиозности. Режет, а верует, крест пропивает - а верует! А потом еще и о природном таланте веры таком редком даровании, не от ума, тем более не от образованности - сердечном таланте понимать Христа. Это вот наши мудрецы, пророки все никак не могут выразить, все больше не про то говорят, вот их и обвиняют - то в национализме, то в изоляционизме, что, впрочем, одно и то же, то еще Бог знает в чем. Все слова давно скомпрометированы, в тираж вышли - богоносность, скажем. Какая, прости меня Господи, богоносность, когда - не евреи ж в кожаных куртках! - сам православный народ с удовольствием гадил в своих храмах! Здесь именно другое: талант понимания глубины веры - из удивительного страдания, забвения себя. И ведь несомненно - тут история, факты - вся культура на этом стоит, не придумаешь. А про этих младенцев, не забывайте, сто лет назад все-таки написано, к тому же, дело происходило в православной стране - это существенная разница, принципиальная. В семнадцатом году в России Христа действительно предали - и не так, как тот солдат, что крест пропил - не продал, заметьте, а пропил! - но от веры при этом не отказался. И не так даже, как тот мужик, что брата-земляка за часы зарезал - тот Богу при этом помолился, - есть и тут разница. Здесь так предали, что и младенцы, которые улыбаются, и священники, что через день бегают к уполномоченному и еще уж не знаю куда, - не помогут. Какая на нем благодать, соблазн только. Есть мысль более существенная, и если хотите, сегодня более важная, современная, хотя, как это ни странно может показаться, святоотеческая. Дух - Он где хочет дышит, и не только в храме, загаженном жалкими житейскими компромиссами, - а уж как научились сами себя оправдывать!.. Живет, быть может, какой-то человек - и не подумаешь о нем ничего такого, живет себе - и за всех, и за все отмаливает.
   - Святой, что ли ? - спросил Лев Ильич.
   - Где хочет, сказано, - строго взглянул на него Костя. - Вы не смотрите, что я сигарету курю и чужой водкой не брезгаю.
   - Это мне не понять, - Лев Ильич снова от чего-то смутился. - Трудно такое постичь так вот сразу.
   - Это и я не пойму, - сказала Вера. Она уже увязывала свою сумку, устраивала остатки пирога. Тоже что-то новое услышал в ней Лев Ильич: раздражение или твердость то была? - Откуда вам может быть известно, кто куда и зачем бегает, да и что, если побежал, что с того, какое все это имеет отношение к вашим же высоким словам о сердечном таланте веры - для меня это, кстати, всегда было несомненно.
   - Как, то есть, какое отношение? - задохнулся Костя. - Вы что ж, зная про его сотрудничество, поверите в благодать, на нем присутствующую, пойдете к нему причащаться?
   - Я не к нему прихожу, - сказала Вера. - Я в храм прихожу - не в "кадры". Я за него вместе с ним помолюсь. Да и с собой бы разобраться, что мне за других решать...
   Они подъезжали, вошел проводник с билетами, не поглядел на них, молча отдал, поезд шел все медленнее, дернул напоследок - и встал. Все поднялись.
   - Вы меня не бросайте, - заспешил Лев Ильич, - давайте обменяемся телефонами, мне это очень важно, я все плутаю в трех соснах... А ваш, Верочка, у меня есть, кажется...
   - Я там не живу теперь, Лев Ильич.
   - Переехали?
   - Ушла. У меня квартиры еще нет, так что звонить некуда. Я сама вам позвоню, может, кстати, услышите, кто сдает, если не очень дорого... - она уже выходила в дверь с чемоданом и сумкой.
   Лев Ильич пошел следом.
   2
   Он перешел площадь, потом подземным переходом широкое, как проезжий тракт, грохочущее Садовое кольцо и углубился в переулки. Такое странное состояние было у него - будто это и он и не он шлепал сейчас по жидкому снегу, сворачивал, не выбирая дороги, просто куда ноги несли. Домой ему не хотелось, это он знал твердо. Старые ботинки сразу промокли, руки он засунул в карманы, а портфель зажал подмышкой.
   Ему было хорошо! И вот, собирая и не умея собрать разбегавшиеся мысли, он пытался понять, отчего так уж хорошо ему - не молодому, уставшему человеку, вернувшемуся и все старавшемуся оттянуть возвращение домой, промокшему и озябшему?..
   Выпить ему захотелось, он и не пил никогда вот так, в одиночку, а только с друзьями, по случаю или с женщиной, а тут от сырости, от озноба, бесприютности - счастья, звеневшего в нем, и захотелось холодной, чтоб все замерзло, а потом само из себя загорелось, зажглось, расходясь по всему телу.
   Он толкнул дверь и оказался в столовой. Час был неурочный, уборка, кто-то там все-таки сидел, он и глядеть не стал, только отметил: буфета нет, значит снова выходить в магазин, под снег... - подошел к кассе.
   Блондинка - не блондинка, светленькая, или показалось так ему, с кудерьками, а глаза под тоненькими, наверно выщипанными бровками неожиданно добрые и с усмешкой.
   - Замерз, что ли? Платите три рубля за гуляш.
   Лев Ильич вытащил деньги, не поняв еще.
   - На раздачу, а компот здесь получите, - она выбила чек, быстро - и не глядела вокруг, достала стакан, бутылку початую, закрасила компотом - второй стакан тут же стоял, у кассы, яблочко сушеное плавало сверху. - Пей на здоровье, а то у нас, говорят, японский грипп.
   - Ловко как, - Лев Ильич смотрел с восхищением.
   - А ты приходи почаще, я тебя еще и не такому научу... Иди, иди, не пугайся - шутка.
   Лев Ильич сел в углу у окошка. "Господи, хорошо-то как!"- все думал он. Водка не холодная была, теплая, компот чуть сивуху перебил, он еще не успел закусить, зажглось что-то внутри, как и ждал. Горчицей намазал черный хлеб, из глаз слезы посыпались, ясно так все ему стало. "Интеллигентская сентиментальность!" - усмехнулся он. Выпил сто грамм и всех вокруг готов целовать - хорошо-то как! Женись вон на этой женщине, комната у нее тихая, старенький телевизор под белой вышитой салфеточкой - "ришелье" непременно, узорчик такой хитрый, кровать с шишечками, или нет, тахта у нее широкая кровать выбросила, круглый стол под тяжелой цветастой скатертью с кистями, хорошо бы еще абажур, так нет же - люстра с тремя светильниками! Цветочки на окне уж обязательно, гераньки и беленькие занавесочки - "ришелье" с тем же узором. А книг совсем нет, "Огоньки" лежат стопочкой и на стенах оттуда прикнопленные картинки. И квартира небольшая, тихая, старушка какая-нибудь еще живет да паренек, может пьющий, а может ушел уже тот паренек в армию - вот и никого. Утром она на работу, бигуди снимает, сковороду картошки на стол, скатерть заворачивает; он тихонько встает, чайку с картошкой поест, занавесочку откинет, на улицу выглянет, а там - бедненький двор, помойка, собака рыжая бегает, ящики старые, почерневшие, деревцо дрожит на ветру... В чем же дело, думал Лев Ильич, ему ж, и правда, хорошо, себя он не обманывал, и не нужно ничего другого, это раньше всегда оно казалось обязательным, столько сил на то тратилось - душевных и всяких. Ему вспомнились шумные, далеко за полночь встречи, рестораны, дорогие духи, громкие споры и рискованные песни, дешевая отчаянность, искренняя увлеченность... А может, возраст, усталость, не зря говорят, натворит человек в молодости, наблудит, а когда сил нет на то ж самое, он и начинает всех призывать к трезвости. Может и так, только это все пошлость какая-то, жалкий такой цинизм, мудрость дешевенькая, а здесь дело в другом... - легко так думалось Льву Ильичу, быстро. По молодости и думать времени нет, да и о чем думать? О любви? А какая любовь - для себя все это, чтоб повеселей, послаще было, а потом, чуть опомнишься, вину свою почувствуешь - за другого ощутишь боль, станет она к тебе ночами или еще страшней - днем приходить, тогда и услышишь... Стой-ка, обрадовался Лев Ильич, вот и разгадка: все вокруг хорошо, когда тебя любовь коснется, тогда все и кажется славным, но не потому, что тебе хорошо от любви, а из чувства собственной вины, жалости... Да, да, - заспешил он, - что прежде тебя только раздражало - ну, твоя собственная слабость, в той - ее слабости - выразившаяся, - тут ты вдруг в этом увидел свою вину, услышал ее, понял, жалко становится до слез - значит любишь... "О чем это я?" - остановил себя Лев Ильич и заторопился, пошел к дверям.
   - Согрелись? - кассирша курила у себя сигаретку, посетителей никаких не было. - Может еще компотику?
   - Спасибо, - Лев Ильич уже дошел до дверей, да воротился. - Вы не подскажете, мне бы нужно было... никто комнату не сдает?
   - Вам, что ль, надо? Чего подсказывать - у меня и живите, целый день дома нет. А вечером вдвоем веселей... Вот сына провожу через недельку-другую в армию - живите. Квартира тихая.
   - Может быть, для себя, - сказал почему-то Лев Ильич, - а может, для женщины одинокой.
   - Заходите, как надумаете, найдем, чего там хитрого.
   Почти угадал, - усмехнулся про себя Лев Ильич и не удивился; и квартира тихая, и сын уходит в армию, осталось только стол и гераньки проверить. Может быть, и перед этой женщиной чувствуешь себя виноватым, а потому и полюбить ее готов? Вон жениться надумал, а сын вернется из армии, да по шее, по шее! - и опять хорошо ему стало. Он уже по бульвару шагал, посреди, вроде посуше было, снег летел, как зимой, машины с двух сторон только всхлипывали, как тормозили... Вот тебе и весна, думал Лев Ильич, Пасха... Да какая Пасха, далеко еще. Так, значит, год назад я видел ее, чуть меньше, только тепло уж совсем, ночь такая была ясная... "А не тут ли разгадка?.. - он даже остановился, отвернулся от ветра, вытер лицо платком. - Откуда я все это могу знать?" - перебил он себя, не хотелось, боялся он про это думать, что-то случилось с ним, не зря такая размягченность, не от водки ж этой с сушеным яблочком?.. Ему вспомнилась еще одна Пасха, давно, больше тридцати лет назад, он жил в деревне, война, ему тогда, верно, лет тринадцать, нет, четырнадцать, что ли, исполнилось. Теплынь стояла, на пригорках уж совсем сухо, мальчишки учили его играть в бабки, а потом водили по избам: где кулича им давали, где крашеное яичко. Ему еще так странно казалось: есть нечего, он ни о чем тогда и не думал - только б поесть, а тут чужой паренек - и не жалко! И вина тогда он выпил первый раз, красного, помнится, вина, все в голове покатилось. "Христос воскресе!" - поцеловала его хозяйка, где они с теткой жили. "Спасибо", сказал он. "Да не 'спасибо' - нехристь какой, а еще из города! Воистину воскресе!" - хозяйка была молодая, крепкая, она ему и во сне приходила, подглядел раз с печки, вместе с ее ребятишками спал, как она утром умывалась, сбросила рубашку... "Воистину воскресе..." - согласился он тогда тотчас, до слез глядя на нее...
   Нет, не оттуда, подумал он, еще раньше. С нянькой он был в церкви, в Москве, совсем давно, еще отец был дома, лет пять, верно, ему, нянька не велела рассказывать куда ходили. Зимой, праздник какой-то, темно, свечи горят, душновато, запах непривычный, и все, как знают его, все в руки совали конфетки, еще что-то; страшно. "А ты перекрестись, батюшка, - сказала нянька,-вот и не будет страшно", - и пальцы ему сложила. Он и крестился стоял, а бабки охали да по головке его гладили. "Ты руку, руку-ту поцелуй!.." зашептала нянька, когда к ним большой кто-то подошел, остановился, тоже руку на голову положил, рука была теплая, большая, не как у отца - мягкая. "Вот и хорошо, - шептала нянька, когда уходили, - ты дома молчи, а то и мне попадет от твоих партейных..."
   Вот она любовь откуда, - с умилением думал Лев Ильич, тепло ему стало, и ноги словно высохли, не чувствовали, хоть шлепал по воде, не разбирая. - Они еще про благодать спорят - как ей не быть, когда, верно, сорок лет прошло, а он ту теплую руку помнит!
   Но и это еще не все, что-то было у него в душе, чего он никак не мог ухватить, но так важно казалось вспомнить, словно там и содержалась разгадка вот-вот! - и сердце падало сладко, как на качелях.
   Лев Ильич стоял возле ограды церкви, мимо шли старушки, крестились на надвратный образ. Лев Ильич стянул с головы шапку, мокрым снежком так сразу его и облепило, да и шагнул в ограду.
   Он часто здесь проходил, редко осмысленно поглядывал на церковь, некогда все было, спешил, дела, а вот какие дела теперь и вспомнить не мог, но что о церкви каждый раз, пробегая, думал, все вспомнил: и о том, как пытался ее возраст определить - восемнадцатый, что ли, век, или поближе - начало девятнадцатого, а может все-таки постарше? спросить бы человека образованного. И как грустно становилось - все старушки, старушки идут в двери. А другой раз совсем молодых ребят увидел, отметил - лица у них у всех отрешенные, светлые, или показалось это ему - видел, что оттуда выходят? А вот они рядом с ним идут, вот они вместе на большую улицу заворачивают из переулка, слились со всеми, теми, что бегут, торопятся, и смысла в их беготне никакого... Может, стало быть, ошибается он, может и у тех людей, что ежедневно бегут с ним рядом, смысл есть, откуда он знает, что у кого есть, чего нет, что про другого известно - вот у него есть ли хоть какой-то смысл в его собственной жизни?..
   Он тем временем пересек дворик, мелочь раздал, вошел в двери.
   Не очень много было народу, он даже удивился, темновато, как в детстве, и запах он узнал, вспомнил, оклады тускло блестели золотом, иконы, он и не различал ничего, вперед продвинулся. Все-таки есть народ, подумал, вон мужик постарше его, истово как крестится.. "Спасителю, Спасителю передай..." ткнула ему в спину костяным пальцем старуха, глаза на него глянули из-под черного платка - и Лев Ильич увидел все сразу: и священника, появившегося перед закрытыми Царскими вратами, и маленький хор - жалкий какой! - и изображение Спасителя на кресте, и свечки перед ним...
   "Господи Боже спасения моего, во дни воззвах, и в ноши пред тобою"... услышал он четкий, хоть и немолодой глуховатый голос, быстрый, как горох. Лев Ильич впервые услышал, прежде все казалось гулом - слова различил... Да вон он еще что вспомнил, - что-то прямо летело в нем, он вокруг смотрел со слезами, вот почему издавна так боялся заходить в церковь. Он заглянул тогда в кладбищенскую церковь, первую жену только похоронил, мальчишкой он еще был двадцать два, что ли, года: уже успел и жениться, и жена на его руках умерла, он поначалу и опомниться никак не мог, и уж совсем потерялся, с могильщиком, который ее закапывал, завел дружбу, в дом к нему зачастил, тот прямо и жил на кладбище - стояла рубленая изба, а вокруг кресты, памятники, комнатка у него была - кровать только влезала и столик, а там жена, сын большой уже... Да, да, вспомнил Лев Ильич про того парня целую историю, он и сын-то не их... Но сейчас не до того ему было вспоминать, он только страх свой тогдашний вспомнил. Он зашел, а скорее вбежал в церковь - прямо против дома могильщика, будто гнался за ним кто-то, - а там гробы, гробы, и не отпевали еще, служба, видно, шла, он ничего разобрать не успел, да и все равно не понял бы, но только из притвора шагнул, дьякон и провозгласил с амвона: "Оглашенные, изыдите!.." Он так и споткнулся, да назад, назад попятился, а с паперти и кинулся прямо вон с кладбища. Плохо ему тогда было... А сейчас услышал, четко так произносились слова...
   "Господи, - сказалось в душе Льва Ильича, - ко мне ж то опять!" Это ко мне! И тогда было ко мне - не готов, значит, оказался, вот меня и вышвырнуло из церкви, а сейчас, стало быть, пора, время мое пришло, - и все как-то засветилось в нем, вся путаница и пустота его жизни смыслом наполнилась, каждый из его шагов был не случаен - он знал теперь это! - и падения свои постыдные увидел, отчаяние - все шло сюда, вот что он понял: иначе и быть не могло.
   Лев Ильич обернулся назад, глаза его сразу уперлись в конторку, за ней старуха... Он все теперь здесь видел!.. Он вытащил деньги, свечки зажал в кулаке, и не заметил, как оказался подле Спасителя, огонек затеплился в его руке, еще бабка подошла, свечку поставила. Он снова обернулся - на него из глубины темной доски Божья Матерь глядела - он поставил вторую свечку.
   "Благослови душе моя Господа, и вся внутренняя имя святое Его! - Услышал он тот же голос где-то рядом с собой, оглянулся, но чтеца не разглядел, Благослови душе моя Господа, и не забывай всех воздаяний Его!.."
   "Не забывай всех воздаяний Его..." - повторил Лев Ильич про себя ошеломившие его слова, отвлекся, пропустил что-то и снова услышал:
   "...Человек, яко трава дние его, яко цвет сельный, тако отцветет: яко дух пройде в нем, и не будет, и не познает к тому места своего. Милость же Господня от века и до века на боящихся Его, и правда Его на сынех сынов, хранящих завет Его, и помнящих заповеди Его, творити я..."
   - Да ты не мучайся, - старушка рядом со Львом Ильичем глянула на него из-под платка, - вон, извелся весь. Ты перекрестись - легче станет.
   Как же, подумал Лев Ильич, я и некрещеный совсем... А пальцы сами сложились, он себя крестом осенил, низко поклонился, ощутил рукой прохладный камень.
   - Ну вот, - упорно смотрела на него старушка, - полегчало?
   Лев Ильич не мог ответить.
   - Ты поплачь, поплачь, батюшка - еще полегчает...
   "Как нянька моя..." - с умилением думал Лев Ильич. Он пошел к выходу, а там, в дверях обернулся и снова перекрестился.
   Снег перестал, огни зажглись, он шел переулками и ничего не видел вокруг. Он вспомнил, вспомнил, что мучило его и никак не давалось, вспомнил в тот самый момент, когда с темной доски выступила, глянула на него Матерь Божия. Он болел тогда, совсем был маленький, лежал в кроватке с сеткой, и проснулся раз ночью - от чего и не знал. Тишина такая стояла, одеяло отбросил - жарко, а верней жар у него был сильный. Темно в комнате, сквозь морозные стекла с улицы падал свет, телега прогрохотала. Кто-то вошел в белом, он и не испугался, как сон видел... "Маленький мой, - прошептала мама, - горишь весь", - и под подушку что-то сунула, одеялом его прикрыла, подоткнула, поцеловала - он закрыл глаза, она и не видела, что не спит. А потом руку под подушку... Проснулся - светло, весело, солнышко бьет в окно, все сверкает - и совсем здоров, хоть сейчас выпрыгивай из кровати. Разжал кулак, а в нем голубенький образок: женщина с ребенком - Матерь Божия с Сыном...
   Знал, знал Лев Ильич, откуда тот образок у мамы, все он теперь вспомнил, потом, спустя много, не так уж давно узнал всю эту историю, но как-то и прошла мимо него, никогда не возвращался к ней - не его была история, да и зачем, к чему она, а вот сегодня - его оказалась, и образок тот мамин не случайно, значит, вошел в его жизнь. Такую странную историю рассказала однажды мама. Болела она, уж совсем перед смертью незадолго, а он все и слушать ее не хотел - успею, успею, страшно было, от себя отгонял мысль, что когда-нибудь поздно будет, да и знал все про нее - так считал. А вот самого главного, выяснилось, и не знал, да и услышав, не счел главным, не понял - и все-то ему некогда было: собственные дела, беды, что казались важней всего. А мама была рядом, жизнь из нее уходила, а он все о себе, доброту ее ложкой хлебал, не задумывался - бездонна. Да и бессилие свое чувствовал, знал, не может, ничем не может помочь, хоть выпрыгни из себя, от того и со своим раздражением не всегда мог справиться - своей слабостью ее мучил... Усадила раз все-таки рядом: ты послушай, послушай, может задумаешься когда-то. И рассказала. Отца тогда забрали, - но так, еще не до конца, хотя уж все понимали, коли берут крепко будет, но он еще был в силе, поверить не мог, что и ему та же участь уготована, которая и другим-прочим, он еще хозяином себя чувствовал в своем государстве, сам все ломал до основания, вот "затем" и наступало, а он все не хотел понять, не верил. Это не всем далось то образование, надо ж, тупость такая, - отвлекся Лев Ильич... Пришли три человека, и обыска не было, ничего, он только сказал ей, как уходил, потом говорил, и сам не знает, почему так сказалось: "Может совсем, так ты уж прости меня за все..." А прощать-то, ох, было за что, только она все наперед ему простила. Лев Ильич маленьким был, ничего этого не помнил. А следующей ночью ей приснился сон: Божия Матерь пришла - явственно так было, вошла к ней и говорит: ты, мол, завтра пораньше вставай, иди в церковь, к ранней, в ту, что близко возле вас. А войдешь, подойди к конторке, образок увидишь - голубенький. Ты не торопись, может сразу и не разглядишь, второй раз мимо пройди и третий. Как увидишь, купи его и сразу надень на себя. А вернешься домой, заводи пироги, у сына твоего день рождения. Вот и заводи пироги, ни на кого внимания не обращай, кто тебя станет стыдить. И всех зови - справляй день рождения сына. А вечером - вернется... Она так и сделала. Утром побежала в церковь - и не знала никогда, как туда входить, и разу до того не была. Вошла - и конторку сгоряча пробежала - нет ничего! - да она как безумная была, и того, что было-то, не видела. И второй раз, и третий. Еще себя дурой посчитала - совсем ума решилась, рассказать бы кому! - и тут заголубело, увидела! Маленький образок - Божья Матерь с Сыном! С цепочкой. Она тут же на себя и надела. А дома нянька на нее кинулась: какие пироги, простите меня, совсем сбрендила, мол, хозяин в тюрьме и вернется ли, нет, что уж по этим временам себя надеждой тешить, какой там праздник-именины. А она - нет, говорит, ставьте тесто, и родных обзвонила. Пришли брат отца с женой, еще кто-то, понять ничего не могут, осуждают. А она хлопочет, стол накрывает, скатерть самую лучшую стелет, ставит вино, закуски... Все сидят, молчат, мрачно, как поминки. А она все в окно, в окно глядит. А потом неловко стало, наливайте, говорит, простите меня, я и правда с ума схожу, а тут в дверь зазвонили - отец стоит...
   Как странно, думал Лев Ильич, как странно все это, какая-то неразрывная связь увиделась ему, не логика, нет, а связь истинная меж тем, что билось, дышало в нем, а он и не знал этого никогда, и чем-то еще - единственным, что всю жизнь определяло вокруг него. Она была, эта связь, в жизни его няньки неграмотной простой женщины, в стихах поэта, которого он с детства любил, повторяя, не задумываясь, а потом все что-то открывал в пленительных колдовских строках, которые он и постичь не умел до конца. То же самое бросалось ему порой в философских отвлеченностях, в системе сложной - все завязано было, такая лестница ему увиделась, по которой сил бы достало взбираться, связанная ступеньками-перекладинами, а сломай ее - досточки бессмысленные. Или семечко прорастет в стебелек, на нем распускается цветочек, а там, глядишь, плод завязывается, когда приходит время. Так и язык, на котором мы говорим и думаем, не просто ж сотрясение воздуха, звуки, выражающие предметы, или наши примитивные желания, чувства: дай, отойди, боюсь. А ведь теми же самыми словами - и его нянька говорила, и те стихи написаны, и ученый-философ излагает свои системы... Он так пронзительно ощутил вдруг свою связь со всем этим - его миром, он переполнен им был, такая любовь в нем захлебывалась - что перед этим были его куцые познания, яркие и умные книги Господи, сколько он их начитался - модные, оглушительные идеи, грохот современного города, бетон, стекло, ирония, все испепеляющая... Но разве могло все это - и еще сто крат больше, разве могло затронуть то подлинное, сердечную доброту, умственный склад, всю полноту жизни, которая и выливается потом в словах ли его няньки или в стихах, которые в нем повторяются с детства?.. Ну как тут объяснить, мучился Лев Ильич, как сформулировать, чтоб услышали, поверили, что и сила в этой слабости, покорность, смиренность эта не зря, не напрасно, только тут и могло сразу, с того самого дня - десять веков назад, пустить корень, зазеленеть, расцвести то, что еще тысячу лет до того было брошено в мир, и вот нашло почву - проросло. А все остальное: зверство и рабство, корысть и трусость - все другое, другое, - торопился Лев Ильич, - это в сторону, это к главному не имеет отношения... "А может имеет все-таки? спросило что-то в нем. - Как ты ловко - или трусливо? - отмахиваешься, ой, не отмахнешься..." Но это потом, думал Лев Ильич, нельзя сразу, сейчас к нему главное пришло, его чтоб не потерять, не потопить, - он испугался даже - опять один останется! Он понял главное, оно в том, что никто не мог и не смог изменить, а уж как старались, что вытворяли на этой земле, чем только не утюжили, и до сих пор...