- Это еще зачем? Почему я должна ходить в синагогу? Вы еще меня заставьте какие-нибудь грязные пейсы носить, или в чем там еврейки ходят? Для того, чтобы чувствовать себя еврейкой и всегда об этом помнить, мне не нужна синагога - мне достаточно знать, что в этой стране, в которой живет быдло, всегда гнали и уничтожали евреев. В отличие от вас, я никогда не смогу отмахнуться от разговоров на кухне, хоть на своей их не допущу и, надеюсь, этот будет последним...
   - Юдифь, да что с вами? - попробовал урезонить ее франт.
   Юдифь отмахнулась от него.
   - Юдифь? Да меня, если хотите, и Юдифью назвали не случайно. Пусть меня топчут, но я горжусь тем, что я Юдифь...
   Лев Ильич позволил себе маленькое удовольствие - глянул на Веру, но не увидел того, чего ждал, он не смог бы понять, как она на него смотрит, наверное, это было только безразличием или усталостью.
   - Да кто ж ты все-таки теперь? - повторил свой вопрос Вадик, - русский, что ли?
   И Лев Ильич сорвался. Он давно знал, что не удержится, что спокойствия его хватит не надолго, что не ему вести все эти разговоры, что-то объяснять и миссионерствовать... "Да брат мой от меня не примет осужденья..." - мелькнула перед его глазами пушкинская строка, набросанная легким, летящим почерком.
   - Я-то еврей, - сказал он. - Меня зовут Лев Ильич Гольцев. Мой отец, мать, деды, прадеды - и так до десятого колена были евреи: цадики, раввины, барышники, спекулянты, торговцы живым товаром. А я - православный христианин. А вот кто ты - Вадик?
   - Я? - растерялся Вадик. - Ну, конечно, еврей.
   - Может, покажешь паспорт и мы прочитаем, что там у тебя написано?.. - это был запрещенный удар, ниже пояса, потому что кому, как не Льву Ильичу было знать, что Вадик мучался этим, а потому и так нервно реагировал всегда, но и отказаться от такого удара у Льва Ильича сил не хватило, не мог он себя больше сдерживать. - И ты, полужидок, будешь мне что-то объяснять про евреев, о том, сколько и кто пролил их крови? Вы будете мне говорить о голосе крови и о том, как я его должен слышать? - он увидел краем глаза, потому что смотрел Вадику прямо в лицо, что на том конце стола встал во весь свой прекрасный баскетбольный рост Игорь, и снова порадовался, что взял ребят с собой. - Да вы люди без нации - не евреи, не русские - советские, страдающие только от того, что у вас нет черной икры, ненавидящие Россию, не знающие ее, стыдящиеся своего еврейства. Какой тут голос крови, когда это всего лишь элементарное национальное чванство, гордящееся своей гонимостью: мы - гонимые, значит избранные, нам все должны помогать, мы обиженные - значит лучше! Хоть стол ломится, все равно гонимы, растоптаны! Все равно ущемлены. Еще о том любите вспоминать, что сто лет назад евреям нельзя было в Петербурге и Москве селиться, не было, мол, права жительства, а небось о том, что в этой стране, где верно, черта оседлости существовала, миллионы русских людей были в то же самое время крепостными - об этом и думать позабыли? Ну уж коль сравнивать да меряться? А о том, что сегодня, не сто лет назад - сегодня миллионы русских крестьян паспортов не имеют - что ж вы, гуманисты, про это не думаете, вы ж в России живете! Даже сейчас, когда проблема решена - да не вами, а настоящими евреями, которые пейсов не стыдятся и язык учат - сионистами, если не Промыслом Божьим. Ну невмоготу, ну ненавидите, ну не мать она вам, мачеха, получайте визу да уезжайте - скатертью дорога! Трудно? Но ведь возможно, а русскому человеку и того нельзя.
   - Да он просто погромщик! - охнула Юдифь. - Что ж вы, мужчины!..
   - Апостол Павел не слышал голоса крови - это сюжет, - Льва Ильича ни что б сейчас не остановило, - Матерь Божия не слышала - это миф, Пастернак не слышал - у него еще отец был выкрест, дань традиции, я не слышу - это уж совсем все ясно - корысть, ложь или трусость! Только вы слышите! Но это в вас не голос крови, а только мещанское чванство кричит - голос желудка! Если б голос крови, что ж вы еврейского языка не знаете, в синагогу не ходите - пейсы там! Не знаете Ветхого Завета, культуры? Да, вот я слышу голос крови, и потому я православный христианин. Более того, я потому православный христианин, что слышу голос крови. Только тот еврей слышит голос крови, который становится христианином, услышать голос крови для еврея, родившегося в России, и значит стать православным, потому что только тогда откроется перед тобой возможность хоть начать оплачивать неоплатный счет за пролитую кровь. Для вас же все вокруг быдло - наслушался я этого! Только одни евреи неизвестно почему избраны, чистая раса. Вы даже не гуманисты - это... это... Только брухливой корове Бог рогов не дает, а то б... - Лев Ильич чувствовал, понимал, что говорит, верно, совсем не то, не так, что они не поймут, только озлобятся: "Пусть не то, не туда, пусть неправ - чтоб знали!" - Да, мой Бог - это Бог Авраама, Исаака, Иакова, Бог Моисея, Сына Давидова - Сына Человеческого, Господа нашего Иисуса Христа, говоривший в пророках и апостолах, живущий от века в русской православной Церкви. И я слышу Его - это голос крови. Это избранничество, а не жалкое мещанское чванство, напыщенность, гордящаяся своей ущемленностью и считающая, что все обязаны им чем-то и за что-то, думать позабывшая о своих обязательствах и вине...
   Лев Ильич и не заметил, что стоял, перешагнув лакированную лавку. Юдифь тоже выпрыгнула из-за стола.
   - Вон из моего дома! - крикнула она в бешенстве, шаря руками по столу.
   - Да мы уходим, верно, ребята? - очнулся Лев Ильич. И только тут ему стало не по себе: "Ну куда ты годишься после этого?" - подумал он.
   Надя тоже стояла возле Игоря и держала его за рукав свитера.
   Они выбрались в коридор, взяли свои пальто, Лев Ильич бегло глянул последний раз на потрясающе красивые иконы и открыл дверь, слушая мертвую тишину в большой комнате, взорвавшуюся вдруг разноголосым криком. Дверь за ними захлопнулась.
   "Куда уж мне, - повторил он про себя, - что будет со мной, когда и все сии, свидетельствованные в вере, не получили обещанного..."
   ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
   1
   Льва Ильича сначала поразил почему-то свет: он был розовый, как бывает ранним утром, зимой, когда только-только выкатившееся, блеснувшее из-за бугра солнце, розовыми полосами ложится на нахлобученную по самую стреху, заваленную снегом крышу, полосы медленно перемещаются вместе с легкими, в фиолетовых тонах, тенями деревьев, и весь такой знакомый до каждого венца дом вдруг покажется сказочным, сверкающим, как драгоценный камень, посреди белых деревьев, сугробов, старенькой изгороди...
   Только тут не было никакого снега: розовый свет дрожал от зноя, бившего в узкие окна - рассвет ли то был, почему такой зной - где это все?..
   Да и при чем здесь свет? - перебил себя Лев Ильич. Разве в нем тут было дело? Почему не удивляло его остальное, и прежде всего то, на что он падал, что дрожало, все более четко определяясь в этом розовом знойном мареве? Да и то, что так вот, вдруг, за столом, посреди разговора привиделась ему эта картина ли, сцена...
   Они, и верно, сидели за столом: он, Лев Ильич, на диване, как в тот раз, когда Маша читала Евангелие. И так же Маша поместилась против него, а рядом с ней...
   Почему его это не удивляло, не радовало, не делало, наконец, счастливым, коль получилось, как по писанному, то, о чем он и мечтать-то не смел?
   Эх, все дальше, дальше уходил Лев Ильич, и уж наверно никогда ему теперь не быть счастливым.
   Они проводили тогда Надю домой. Возбуждение, азарт, гнев и ясность уже внизу, как только хлопнула за ними дверь подъезда, сменились у Льва Ильича стыдом и удрученностью: и перед ребятами ему было неловко, и перед теми, оставшимися там, в этой нелепой, постыдной квартире... Что ж, что постыдной, что ж, что нелепой, откуда в нем права-судить, а уж кричать о покаянии следует ли, и ведь не поняли его, озлобились, а значит, только вред он принес людям, а среди них и тем, с кем прожил рядом и вместе чуть не целую жизнь. И знает ли он правду про них, вымерил их уязвленность, только ли это корысть, что ж, так вот просто, легко отмахиваться от кухонного или пусть салонного уровня?.. А когда нет ничего другого, когда ты болен, голоден и раздражен, и весь свет застит наглое благополучие соседа-еврея, а ему дела нет до тебя, потому что весь свет для него в том, до чего теперь ему не дотянуться?
   "Бр-р!.." - только и мог он сказать себе. Можно ль выпрыгнуть из этого круга, если в нем оставшись, захочешь постигнуть чью-то правду? Да уж Вася-актер со всей его дикостью симпатичней, чем Юдифь или дружок его Вадик с их интеллигентностью...
   Надя прижалась к нему, прощаясь. Он почувствовал, как она дрожит под своим кожаным пальтишком, а они уже шагали дальше, Игорь открыл ключом дверь, шепнул что-то матери, Льва Ильича ни о чем не спрашивали, Маша постелила ему в комнате Игоря, и он сразу провалился в тяжелый, липкий сон.
   Он проснулся, видно, поздно - часы вчера не завел, на стуле возле него лежало выстиранное выглаженное его белье, носки, записка о том, где ключи, завтрак. Он долго стоял под душем, приходя в себя, с ужасом думая о последних днях.
   Он вспомнил, что сегодня суббота, уже собравшись идти в редакцию, тут же снял пальто, сел к столу, вытащил Евангелие, да и очнулся, когда пришла Маша, следом за ней Игорь, а потом тренькнул звонок, и Игорь ввел в комнату смущенную, даже чуть напуганную Надю.
   Она пришла прямо из школы, с портфелем, в коричневой форме, с фартучком, перепачканным мелом, худенькая, бледная, с тревожно блестевшими глазами.
   Лев Ильич подумал было о том, что пришла она, наверно, не к нему, а к Игорю, но ему сразу стало стыдно - с такой нежностью она его поцеловала, так обрадовалась ей Маша, усадила их всех обедать. И вот тут, за столом, под абажуром, в комнате с ботаническим садом на окне, отвечая на какие-то вопросы и пытаясь услышать о чем это болтает с Игорем и смеется быстро освоившаяся здесь Надя, он и увидел внезапно тот розовый, дрожащий свет, а в нем человека в полукружье сидящих перед ним невидимых в полутьме людей.
   Свет падал так странно из-за спин сидящих, что освещал только того, кто стоял перед ними, а Льву Ильичу важно было разглядеть их, потому что он знал, что для него именно там, в них была разгадка, но поскольку для них она была в этом юноше, а к тому ж разглядеть их он был не в состоянии, Лев Ильич тоже вгляделся в него.
   Он был поразительно красив, Лев Ильич внезапно понял, на кого он похож, он узнал его глаза - только не было крыльев у него за спиной, и мрачное это судилище ничем не напоминало рушащуюся и все равно прекрасную, остановленную в своем падении этими нежными теплыми крыльями, несчастную русскую церковь. Лев Ильич понял, что и свет этот был не случаен, как не случайно падал он только на юношу, проходя сквозь тех, что сидели полукругом, их не освещая. Но и они не могли не видеть того, что уже нельзя было не видеть, ибо лице его было, как лице Ангела.
   "Так ли это?.." - услышал Лев Ильич и вздрогнул, очнулся от тишины, грянувшей за столом.
   - Пап, что с тобой?! - воскликнула Надя.
   Лев Ильич поднял голову. "Ну вот, подумал он, я совсем сбрендил..."
   - Что ты сказал, кому? - тревожно спрашивала Надя.
   - Так странно... - медленно сказал Лев Ильич, всматриваясь в троих, сидящих за столом, так по-разному близких ему людей. - Так странно... то, что я сейчас видел... Или представил себе. Даже не знаю, но уж очень отчетливо. Это одна из самых потрясающих историй, когда-либо случавшихся в мире...
   - Может, ты, и верно, плохо себя чувствуешь, не выспался? - глядела на него Маша.
   - Давайте, Лев Ильич, я вас уложу, - сказал Игорь, - а мы с Надей еще ряд проблем обсудим?..
   - Что уж вы со мной... эдак-то, - даже обиделся Лев Ильич, - или у меня вид такой?
   - Вид такой, что краше в гроб кладут, - сердито сказала Маша. - Я не знаю, какие там... - она глянула на Надю, осеклась и принялась убирать посуду.
   - Но я правда видел сейчас... да погодите, вот я вам постараюсь рассказать... Подожди, Маша, сядь, тебе Надя потом поможет, верно, доченька?
   - Конечно, - сказала Надя, - я все хочу понять, с кем ты так странно разговаривал, я даже напугалась.
   - Да, - начал Лев Ильич, - это поразительная история... Представьте себе этот страшный, гибельный город - золото, башни и мосты, галдящую разноязычную, готовую в любую минуту взорваться толпу. Это немыслимое синее небо, сумасшедшее солнце... А ведь прошло только три-четыре года, как по этим камням ходил Тот, Кого они не узнали, да и не помнят ничего из того, что было, чему были свидетелями и участниками, чего мир им никогда уже не забудет. Но что-то неуловимо изменилось в этом городе, как и во всем мире, хотя он об этом не знает. Но те, что сидят полукругом в своем мрачном судилище, чувствуют это изменение, и не только чувствуют - боятся. Они не испугались, когда предали на смерть Того, Кто пришел их спасти, но когда прошел год, два и три, а слухи о каком-то невероятном Воскресении продолжали множиться, когда на их глазах руками людей, которых они не могли не презирать, делались чудеса, и вызванные сюда, в судилище, эти безумцы и здесь продолжали твердить нечто несусветное, но их отпустили, вняв совету законоучителей, в чем, впрочем, тут же раскаялись, тем более, что то, что им услышалось в их словах, не свершилось: те и не погибли, и не рассеялись, дело их не разрушилось... Но было и еще нечто, что приводило их всех и каждого, из сидящих в этом судилище, в особенное смятение. Те, которые называли себя учениками и апостолами, при всем их безумии, как-то вписывались в существующую в пределах храма гармонию: они не отрицали Закона и не замышляли против храма, ибо они и знали отчасти, и отчасти пророчествовали. Они были людьми, и в силу жизни и воспитания, несмотря на все невероятное, что с ними произошло и чему они стали свидетелями, были не в состоянии постигнуть открывшуюся им Истину во всей Ее полноте. Они приближались к Ней только иногда, в минуты озарения, благодать, сошедшая на них, давшая им возможность говорить языками, которых они до того не знали, не посягала на их личный характер и душевные возможности, и дары у них были различны, и служенье неодинаковое. Что уж так было их пугаться, если их можно было увидеть коленопреклоненными в синагогах, соблюдавшими праздники, посты и бесчисленные правила! Могли ли эти темные и благочестивые иудеи сказать им, сипящим в судилище: "Кровь Его на вас!" Сколько самых невероятных сект возникало и рассеивалось в этом городе, и, если даже законоучитель ошибся и эта секта окажется посильней - что ж, в конце концов, не было в ней ничего угрожающего...
   - Это так понятно, - посмотрел Лев Ильич на Игоря, - то, что для вас, скажем, просто и само собой разумеется, для меня катастрофа, а многое я так и не смогу постичь. Правда ведь, Маша, сколько мы знаем людей, для которых смерть Сталина, пятьдесят шестой год были пределом, дальше которого они уже не шагнули, а казалось бы, стоит всего лишь быть логичным, да и что там - сорок лет опыта! а тут опыт тысячелетий, не история, совершавшаяся на глазах, а мистическое предание о судьбе избранного - своего народа... Может, поэтому Апостольская церковь и перестала существовать еще через три века, а уверовавшие иудеи вошли в Церковь вместе с язычниками - умерла, как пшеничная зерно, чтоб дать много плода? Я понятно говорю?
   - Я не понимаю ни одного слова, - сказала Надя, - но я так по тебе соскучилась, что мне все равно.
   - Нет, - улыбнулся Игорь, - тут другое. К чему вы это вспомнили?
   - А вот погоди... - заспешил Лев Ильич. - Закон мертвел, оставаясь буквой, они потому и Спасителя проглядели, что не способны были проникнуться духом Закона, а где уж было понять то, чего не было в том Законе, а именно, что нравственные обязанности выше обряда - как и человек выше субботы. Ну и так далее. Это, конечно, все не к апостолам приложимо, а к душевной структуре человека, погрязшего в традиции, у которого уже нет сил выбраться, переступить что-то в себе - зачеркнуть свою жизнь, себя и от себя отказаться. И вот появились новые люди, следующее поколение. Пока что их было только семеро. Помните, как избрали семерых дьяконов?.. И один из них - страшно сказать! язычник. И это уже катастрофа, за этим - отрицание Закона, богохульство, ибо признание язычника равным иудею есть уже отрицание избранничества - посадить язычника рядом, что ж и в храм его пустить? Ведь это их Господь избрал, им дал Закон, Обетования, с ними заключил Союз, являл чудеса, спасал, выводил, обещал могущество, власть над всем миром, над всеми народами... Все так, коль читать букву и за нее быть готовым умереть или убить. Как тут понять загадочные слова Спасителя о том, что он пришел исполнить Закон, а не нарушить - это и апостолы не всегда и не во всем понимали, иначе бы не пытались ставить новые заплаты на старом вретище?
   И вот, понимаете, почему этот день и эта минута показалась мне вдруг невероятной, а для меня сейчас она непостижимо важна? Потому что именно в тот день Израиль перестал быть закостеневшим и погрязшим в своей субботе народом, замкнутым и обреченным только на безысходность - в благополучии ли, в гонении - все равно на безысходность внутреннего духовного вырождения? В тот день он определился, стал зерном человечества, которому теперь оставалось только прорасти, обозначением действительно избранного народа, который выше племенной - по крови и прапамяти - данности. Поразительно здесь, что именно тогда, когда двенадцать подобных пламени, трепещущих языков, сошедших на апостолов в Пятидесятницу, обозначили и словно бы онтологически укрепили, как считают сегодня, существование целой семьи народов, именно тогда - ну через три года, не важно - открылась высшая истина в соборности человечества, в горнем Израиле, который, уж конечно, не евреи, а просто люди, человеки - тварь, созданная по образу и подобию...
   Лев Ильич торопился, пытался и не мог уложить рождавшиеся, бившиеся в нем мысли и обращался теперь только к Игорю, ему казалось, что он - почему-то он! - неизвестно откуда свалившийся ему два дня назад еще неведомый паренек и должен стать его оправданием, целью и смыслом его жизни.
   - Погодите, Лев Ильич, я за вами не поспеваю, - откликнулся Игорь. - Что ж, вы считаете, что происшедшее через три года после Пятидесятницы, я догадываюсь, о каком событии вы говорите - о первомученике Стефане? - оно ее отменяет, что ли?
   - Да нет! Ну как же! Не отменяет, а выводит для меня, да и для современников, как бы на новую высоту, оно ее логический вывод, одновременно и более конкретный, понятный, а потому и открывающий истинную высоту. Потому что "имеющий уши слышать да слышит", а кто мог услышать чудо Пятидесятницы апостолы, заговорившие на никому не ведомых и каждому словно бы понятном языках? Так они, наверно, сами себя не могли услышать - это было невероятное, единственное на земле событие, когда все они исполнились Духа Святаго, когда шум, как бы от несущегося сильного ветра наполнил дом и явились им разделяющиеся, как бы огненные языки, когда сбежавшиеся к тому месту люди стали свидетелями этого массового богообщения - ясно же, что им казалось, они слышат собственное наречие, достаточно было уловить хоть одно близкое слово. Скорей, все-таки было похоже, что они, как и сказано в Писании, "напились сладкого вина" - вот что вполне реалистично выражает, пусть со стороны, но именно то состояние экстаза, вдохновения и радости, в котором они находились...
   Лев Ильич оборвал себя, глянул на Машу и поразился: такая нежность и грусть читались в ее обращенных на него глазах, такая печаль о нем, что на мгновение жалость к себе пронзила его сердце.
   - Все хорошо, Маша, ты не заботься обо мне, - сказал он с благодарностью. - Смотри, как хорошо, что мы сидим все вместе. Верно, Наденька?.. Я очень хочу, чтоб ты попросила как-нибудь Игоря показать тебе картины его отца - и ту, что я видел у деда - у Алексея Михайловича, и вот здесь...
   Он приподнялся, повернул абажур и увидел, как розовый крест вспыхнул на серой стене храма, выступил из нее живым теплом.
   - Эт-то ваш отец?.. - спросила Надя, переводя глаза с картины на Игоря.
   И Лев Ильич снова увидел ту же, так ясно представившуюся ему сцену. Только теперь, может из-за того, что свет сдвинулся, переместился, будто и там кто-то приподнял абажур, он различил лица сидевших полукругом, вперивших глаза в стоявшего перед ними юношу. Наверно им было страшно то, что вот уже две тысячи лет вселяет надежду в сердца миллионов и миллионов людей, потому что то, что для одних свет - для других огонь, который жжет и изобличает.
   - Это были страшные люди, - сказал Лев Ильич, уже не думая и не заботясь о том, понятны ли его слова. - Начиная с главы той семьи - старого Анны и его зятя Каиафы, руки которых были в крови Спасителя, и сыновья Анны - тоже первосвященники один за другим: Феофил, который, вот уж скоро, пошлет Савла со страшным поручением в Дамаск, Максий, на совести которого убийство Иакова сына Заведеева, младший сын Ханан - порождение ехиднино, совершивший убийство Иакова, брата Господня. А в тот раз председательствовал старший сын Анны Ионафан. Все ли они были тут, живы ли были Анна и Каиафа? Пусть не все, достаточно того, что они могли быть здесь! И вот тогда Ионафан произнес эти слова: "Так ли это?"
   Да, это было так, потому что чудеса и знамения, совершаемые Стефаном в Иерусалиме, его речи и проповеди в синагогах и храме отвергали тупое идолослужение мертвой букве. Но это было и "не так", потому что на самом деле не было богохульством, ибо всем своим, исполненным Духа гением, он утверждал верность Истине. Но синедрион уже выслушал лжесвидетелей, обвинявших Стефана в хульных словах на сие место и Закон, что он утверждал, что и место будет разрушено, и Закон изменен. Это была полуправда и полуложь, как в каждом лжесвидетельстве. И тогда в ответ на вопрос первосвященника Стефан произнес речь, которая была, конечно же, чудом и свидетельством того, что Свет несомненно озарил его лице. Это была импровизация, одновременно самозащита, обличение и, что самое важное, утверждение Истины... Перечтите ее, Игорь! Внешне благочестивый и патриотичный пересказ истории избранного народа, свидетельствующий, что человек, говорящий такое, не может быть богохульником, с неопровержимостью утверждал, что евреи во все периоды своей жизни были неверны не только Моисею, но и своему Богу - что ж удивляться, что они, оставаясь верными субботе и обрезанию, побивали камнями пророков и предали смерти Того, о Ком Господь говорил им бесконечное число раз!
   Они смотрели на него и слушали с тупым самодовольством, понимая эту речь оправданием и успокаиваясь тем, что значит ничего не случилось, а он смотрел на них и видел - и эту тупость, и самодовольное чванство, и невозможность пробиться к их сердцам и заставить уши услышать!.. Что это было - слабость, когда он, наконец, не выдержал, что поразило его, заставило так резко прервать плавное течение своего рассказа об Истине на цитации пророка, которому они не хотели внимать и несмотря на всю глубину его изобличения, даже эти слова не могли потревожить их мертвого благочестия? Что увиделось ему в первых лицах, кого он там увидел?..
   Лев Ильич перевел дух и посмотрел на сидевших за столом: они слушали со вниманием, даже Надя, сказавшая только что, что не понимает ни слова.
   - Среди тех, что окружали его полукругом и на кого падал теперь свет, бивший в окна, уж несомненно был тот, кто появится, чтоб навсегда остаться в памяти человечества, мгновенье спустя, когда обезумевшие от ярости судьи, позабыв про Закон, чистоту которого они охраняют, вытащив Стефана во внутренний двор храма, проволокут по раскаленным камням, чудом не разорвав по дороге, через те же ворота, которыми шел, сгибаясь под Крестом, Спаситель, и бросят к ногам этого свидетеля свои окровавленные, обагренные кровью первомученика одежды. Про это ничего не сказано в Писании, но наверно он был там, не зря стал столь важным свидетелем, вслед за этим проявил такое рвение, влияние, был послан с
   т а к и м поручением в Дамаск. Как он слушал, что слышал и чем стала для него речь Стефана и расправа над ним? Наверно, тот выделил его лицо из личин и масок, его окружавших. Я думаю, он был ровесником Стефана, и было им, наверно, лет по тридцать - в ту пору их и могли называть "юношами". Такой же эллинист, со столь же широким образованием и живым умом, и уж, конечно, понял говорившего задолго до того, как тот, не выдержав, взорвался. Да и не мог он не понять жгучего обличения, которое содержал в себе внешне спокойный обзор истории избранного народа, не мог не услышать горечи утверждения Истины, которую надо было не хотеть услышать, чтоб не обратить на нее внимания.
   О чем думал Савл, глядя на озаренное ровным светом лице стоящего перед ним его ровесника, слушая речь, которая не могла не потрясти его? О том, что мертвая обрядность, которой он был так фанатично верен, стараясь только превзойти всех ученостью и тщательностью исполнения правил, не давала и не могла дать радости и успокоения, что в глубине души он не мог представить себе Бога скупцом, высчитывающим за ним соблюдение каждого из трехсот шестидесяти правил? Или он вспомнил своего либерального законоучителя Гамалиила, чей мудрый совет недавно остановил синедрион и спас апостолов, позволявшего своим ученикам чуть шире, свободней, гуманней и рассудительней смотреть на мир и на Закон? Или сам уже понимал, своим тайным, не способным солгать душевным опытом, что все они нарушают существо того, что исполняют в мелочах? Что происходило в его душе и в сердце, которое и являлось полем истинного сражения, а там не было места мелочному и формальному благочестию... Не всколыхнула ли речь Стефана в нем разрывавшие душу вопросы, которые он заглушал в себе ревностным исполнением Закона и кровавым служением его мертвой букве? Но если так, то он не мог не воспылать яростью к тому, кто здесь, в этом святилище столь просто и откровенно говорит о том, в чем он - Савл - не решался признаться и себе самому. Но тогда, может быть, Стефан круто оборвал свою речь не только потому, что понял бесполезность разговора с теми, кто не хочет слышать, но и потому, что увидел эти живые, горящие яростью глаза, и к ним обратился с последними словами, потому что для такого человека, как Стефан, и одна овца стоила собственной жизни. А этот, яростно взиравший на него юноша, был не из тех, о которых сказано: "ни холоден, ни горяч" - что этот человек не тепл, сомнений быть не могло.