"Жестоковыйные! - крикнул им в лицо Стефан. - Люди с необрезанным сердцем и ушами! вы всегда противитесь Духу Святому, как отцы ваши, так и вы. Кого из пророков не гнали отцы ваши? Они убили предвозвестивших пришествие Праведника, Которого предателями и убийцами сделались ныне вы, вы, которые приняли Закон при служении Ангелов и не сохранили..." Наверно, сильнее и нельзя было закончить такую речь. Но только ли ярость она могла вызвать? Может быть, потом, когда они затопили это свое бешенство праведной кровью первомученика, кому-то из них вспомнились его слова, обращенные прямо к ним - людям с необрезанным сердцем и ушами, успокоившимся на том, что пустой обряд способен защитить и избавить от гнева Божия? Не зря он начал свою речь словами: "мужи, братья и отцы!" - он еще надеялся на то, что сможет пробиться к их сердцам, что они услышат слово Истины. Но тут все было кончено - не диспут же это, судилище, и от каждого его слова зависела его жизнь. Но стало быть, существовало еще нечто и значило оно для Стефана больше жизни, да он уже и не думал о себе, когда они заскрежетали зубами. Он поднял голову и сказал им о том, что увидел: "Вот, я вижу небеса отверстые и Сына Человеческого, стоящего одесную Бога". Могли ли они вынести это безумие и юродство, понять возвышенность чувств человека, сказавшего о том, что ему открылось, быть может, и в этот, последний миг надеявшегося, что они его услышат?.. И тогда они закричали и, затыкая уши, бросились на него.
   - И вот, представьте себе, что было дальше, - тихо сказал Лев Ильич, обводя их всех троих глазами. - Представьте, как вытащили его за ворота, как их окружила распаленная, подготовленная к такому финалу толпа, представьте этот залитый солнцем город, но главное, не забудьте того, кто был там с самого начала, кто шел, бежал, влачился с этой толпой до самого конца, а уж коль не был соблюден даже формальный закон, то можно представить себе, какой была эта казнь. И он шел за ними, не отставая ни на шаг, видел, как тело и лицо юноши превращалось в кровавое месиво еще здесь, на улицах, пока они тащили его по городу. Что из того, что он, быть может, не поднял камня, обезумевшие убийцы бросали одежды к его ногам, а стало быть, его роль здесь была явно начальствующей. Он стоял подле, у огромного, в рост городской стены, векового кедра и слышал последний крик Стефана, невероятным усилием вставшего на колени: "Господи! не вмени им греха сего..."
   Может ли быть покаяние более страшное, чем то, что предстояло Савлу, может ли быть более чудовищный ад, чем тот, что разверзся в этот миг в его душе?..
   2
   Лев Ильич замолчал и почувствовал вдруг нестерпимый стыд: как можно так увлекаться собой и тем, что в тебе происходит? Девочка верно сказала, что не понимает ни одного слова, а она пришла к тебе, совершила свой маленький подвиг, наверно, и матери это будет неприятно, значит любит тебя, дорожит тобой, за тебя тревожится - бледная, смешная, живой человечек. "А ведь я и не спросил ее ни о чем..." А у нее своя жизнь - мне неведомая, свой характер мне непостижимый, своя судьба - за которую я отвечаю...
   - Вы простите меня, - сказал он. - И ты, Наденька, особенно прости, что я не думая о тебе, говорю, я больше не стану...
   - Да нет, папа, я все равно слушаю. Я и правда мало поняла - это ты, ну... как бы сказать, про... Христоса рассказывал - не про него, но из этой книжки?.. Я ничего не знаю про Него, но... то, Что ты говорил, у нас в школе очень похожее случилось. Да вот когда ты уехал в командировку - две недели назад...
   Лев Ильич смотрел на Надю, все больше удивляясь - ничего-то он ни про кого не знал, только собой все занимался!
   - ...У нас одну девочку исключили из комсомола, из десятого класса. Я ее не знала, ну то есть, видела, конечно, но я ни с кем не дружу из десятого они всегда нас задирают... Нет, вру, я с ней один раз разговаривала. Мы ходили на лыжах - общее занятие с десятыми классами, кросс. А я плохо на лыжах, отстала, вдруг вижу, она стоит под деревом, с лыж сошла, провалилась по колено в снег, стянула шапку, волосы у нее... ну, не как у Игоря, но светлые, в снегу. Я подъехала, смотрю, она смотрит в небо и слезы текут. Я думала, она упала или еще чего с ней. А она говорит: "Я сейчас белку видела и дятла..." "Ну и что, чего ты плачешь-то?" - это я спрашиваю. И еще, говорит, ягоду, рябину, она как живая, как летом... Я так и подумала про нее, что она, как говорят, с приветом. Ну и что ж, что рябина, говорю, значит так и должно быть. И тогда она говорит: "Все это Божье, как и мы, не только мы создания Божии, но и они такие же!.." Кто, спрашиваю, мне даже интересно стало, белка, мол, или рябина? Все, говорит, и дятел, и рябина - все-все... Это вроде того, что только формы разные, и мы друг друга не понимаем, а там - ну, в том смысле, что когда умрем, на том свете - мы все будем вместе и сможем разговаривать - с белкой, с рябиной... А чего ж плакать, я ее спрашиваю, ну и хорошо встретимся, поговорим. "А это я с радости..." - и слезы бегут. Я от нее тогда поехала, потому что мне все это непонятно...
   - Как зовут девочку? - спросил Лев Ильич.
   - Зовут?.. Люся Васильева. Она хорошая девочка, некрасивая, тихая такая... Ну вот, ее и исключали на общем собрании: за то, что в Бога верит и в церковь ходит. Все ее подруги выступали, они и рассказали: и в церкви ее видели, и иконы дома, и поп к ним приходил. А мать отказалась идти в школу: исключайте, говорит, ваше дело, а нам, говорит, все равно. Прямо так и сказала - это наша директриса сообщила. Ее и исключили - пока не из школы, из комсомола. Она ни от чего и не отказывалась: верно - хожу, молюсь, ну и еще разное. Но я это потому вспомнила, что она тут сказала, похоже, как ты рассказывал. Когда уж перед тем, как голосовать, она стала говорить, вот мне тогда ее слова и влетели в голову, как она про рябину и про белку. Мне, говорит, жалко вас она к своим подругам обращалась, все-таки десять лет вместе, а может и ко всем нам, не знаю. Вы, говорит, думаете, что все на этом свете относительно любовь, дружба. А это не так. Совесть у вас абсолютная, она только спит. А вот когда проснется, так вам тогда станет стыдно и больно - очень мне вас жалко, уж так вам будет плохо, так станете убиваться... Ну, конечно, исключили.
   - А ты, - спросила Маша, - тоже голосовала?
   - Нет, не голосовала. Только я не из храбрости - какая ж храбрость, когда я в Бога не верю и ничего про это не понимаю. Мне очень понравилось, как она тогда про белку и про рябину, и что мы будем вместе, и что все это не кончится. То есть, это кончится, а будут еще лучше
   - Как же ты, - почему-то не отставала от нее Маша, - как же объяснила, почему не голосуешь? Или тоже им про рябину и про белку?..
   - Ну что вы! Это я только папе и вам, потому что вы папу любите. А там просто сказала, что Люся мне нравится, а ее подруги нет, что в Бога я не верю, но и подругам этим не верю, а Люсю лучше бы оставили в покое. Они, правда, еще ко мне приставали, а мне, знаешь, пап, очень это все стало без разницы. Я им говорю: а вы меня тоже исключайте - ее за то, что верит в Бога, а меня за то, что не верю. Ну вот и все, они тебя в школу вызывали, а ты был в командировке, а мама не пошла, может, еще вызовут - ты на меня не рассердишься?..
   - Что ж ты мне об этом ничего не говорила? - спросил Лев Ильич.
   - А когда? Тебя не было. А когда приходил - все не получалось. Да и чего тут говорить, я только боялась, что тебе на работу позвонят, а ты испугаешься.
   - Наверно, надо пойти в школу, - подумал вслух Лев Ильич. - А может, мать этой Люси права - зачем к ним ходить, это их проблемы, пусть исключают?.. Хотя это не меня исключат, а тебя...
   - Да не исключат, - рассудительно сказала Надя. - За что? Так, поговорят для виду. Им самим невыгодно: что ж, скажут, у вас в школе творится?
   Маша поднялась и поцеловала Надю в голову.
   - Ну что вы, тетя Маша! - вскрикнула Надя. - Я всех обманываю, вот и вас... сейчас обманула...
   Лев Ильич вздрогнул: "Господи, что ж, и ей такой же путь, как и мне?.."
   - Ну то есть не обманываю, а хочу казаться лучше. Думаете, я не понимаю, что Люся - человек, а я кто? Так, время провожу. Потому что я могла там выступить и сказать им...
   - Ты же сказала? - не отходила от нее Маша.
   - Да не сказала, а промямлила, когда меня спросили. И получилось, что опять я хорошая, а какая ж хорошая, если мне за то ничего не было? А Люся одна стояла против всех. У нас такой большой зал есть, и общее собрание, все классы. И учителя. И еще какой-то приехал из райкома. А она одна. Такая тихая. Только в лесу она плакала, потому что ей хорошо было, а здесь - ни слезинки не пролила. А я все боялась, что она заплачет.
   - Надо с ней познакомиться, - вставил Игорь. - Хочешь, вместе к ней сходим?
   - Не знаю, - сказала Надя, - мне не очень интересно. Конечно, если ей легче будет... Вот когда я тебя увидела, мне захотелось с тобой познакомиться, а с ней... Вот тоже, наверно, потому что она тихая и некрасивая, а ты...
   - Ну и семья у вас! - засмеялся Игорь. - Надо ж, такая, как бы сказать, структура - покаятельная, а, Лев Ильич? Правда, мама?
   - Да, сынок, тебе у них учиться и учиться.
   - Да что ты! - прижала Надя руки к груди. - Что вы меня никак не поймете я ж сейчас вам не вру! Вот, у меня всегда так: я сначала сказала, что ничего не понимаю из того, что папа тут рассказывал, и сразу подумала, что Игорь про меня решит - ну, дура-дурой. И тогда про Люсю рассказала, вроде бы, к слову, а на деле, чтоб себя выставить.
   - А потом? - спросила Маша. - Потом тоже чтоб выставить?
   - Не знаю. Это уж к слову...
   - Надо отца Кирилла спросить, - сказал Игорь, - что такое покаяние? Это не то, чтоб свои поступки вспоминать: соврал, украл, ну... - он посмотрел на Надю и покраснел. - Не только, что заповеди нарушил. Конечно, и это, но то только внешне - да вы про это самое и говорили, так, что ль, Лев Ильич?.. А вот чтоб сам себе перестал нравиться, чтоб себя не любить... Вот оно то самое, когда себя любишь, вот в чем самый большой грех. Верно?
   - Чем же ты, сыночек, станешь тогда заниматься, - жалостливо посмотрела на него Маша, - когда себя перестанешь любить? Это первая твоя забота...
   - Конечно! - сказал Игорь, он к Наде обращался, ей говорил, и Лев Ильич подумал, как странно они сошлись - такие разные ребята, а уж какой-то свой разговор, будто их с Машей и не было тут. - Конечно, я потому и актером не хочу - не потому, что мне мама с отцом Кириллом наговорили - это от непонимания, я сам на актеров нагляделся на съемках. Не то, что они пьют, что пустые, что зачем живут, про это им и думать времени нет - кто из нас не пустой или не пьяница ! Но я посмотрел, как они стоят перед зеркалом, как на себя смотрят - загорел не так, или прыщ на носу, или с похмелья глаза опухли драма, трагедия! Как тут себя не любить, когда все время перед зеркалом, когда все мысли про то - кто да как на тебя поглядит и что при этом подумает. Он и сам - и как бы не он, он все время на себя со стороны смотрит, чтоб упаси Бог, как-то не так показаться... Это не то, что вы, Лев Ильич, рассказывали про лице Стефана - оно было Светом озарено, а сам он, может, как та Надина девочка, был тихий и незаметный, это не его красота - Божья. А тут, - он вдруг смешно, по-детски дернул себя за волосы, - думаете, я не вижу, как на меня женщины смотрят - зачем мне это?
   - Дурачок ты мой, дурачок, - все так же жалостливо вздохнула Маша.
   - Как это вы... как ты верно говоришь! - воскликнула Надя. - У меня тоже, мне недавно про это даже сон приснился...
   "Прямо какая-то цепная реакция, - с изумлением думал Лев Ильич, - я, что ль, их на это толкнул своими размышлениями? да нет, куда мне..."
   - ...Я редко сны запоминаю - проснусь и ничего нет. А тут так ясно! Будто я иду по улице - по Москве, народу много, машины, и вдруг меня кто-то берет за руку. Я оборачиваюсь, а передо мной человек, такой, как я, не выше, а может, и поменьше, а голова у него огромная, ну раза в три больше, чем обычно у людей. Я раз такого видела - щелкунчика, это болезнь, наверно, уродство. И этот тоже. И все у него такое огромное - нос, губы, ротище, уши, глаза. Он на меня смотрит, а я на него боюсь... И не потому боюсь, что страшно - вроде я сначала не испугалась: улица, народу много, но мне стыдно, неловко на него смотреть! Я-то знаю, что я - ну, это во сне, конечно, что я красивая, а он - урод. Так вот мы стоим, а я все в сторону гляжу - стыдно. И тут вдруг смотрю, ни улицы нет, ни города - поле, и мы вдвоем на дороге - и никого. Он вроде улыбнулся, зубы у него желтые, большущие, и говорит: "Выходи за меня замуж". А мне опять не страшно, а стыдно - я не хочу за него замуж, а неловко сказать, вроде я им брезгую. Я говорю: мне еще учиться, школу кончать. А он говорит: "Это ничего, потом догонишь". Я тогда говорю, чтоб его не обидеть: "Ну я подумаю", поворачиваюсь идти, а ноги не подымаются. И тут слышу, а он как захохочет мне в спину, я оборачиваюсь снова, а он смеется - не потому что ему весело, а надо мной. И тут снова улица, народ - и все надо мной смеются. И я как бы со стороны себя вижу, вроде бы и я и не я - вышла из себя. И вот, смотрю, такая я красивая, в новой юбке - папа с Игорем видели, я сама ее сшила, яркая, короткая - меня в школу на вечер в ней не пустили, такая я нарядная, а он урод. Но все надо мной смеются! Тогда я громко так говорю: у нас, говорю, равноправие, за кого хочу - за того пойду. А все еще больше смеются, и я вижу, я, правда, жалкая, смешная, еще зачем-то речь произнесла, руками размахиваю, но мне не жалко себя, а над собой смешно - какая-то я, ну, как бы сказать ничтожная. Вроде бы, сейчас пойду и поскользнусь, растянусь - носом в лужу...
   "Господи, думал Лев Ильич, ну как она на меня похожа - даже и сны, а я еще усомнился... Что с ней дальше-то будет, такой..."
   - Ну и что, - улыбнулась Маша, - не растянулась?
   - Проснулась я, и тут только испугалась.
   - Как ты хорошо рассказывала... - сказал Игорь. - Это так редко, чтоб человек мог над собой смеяться... Я вот тут как-то спорил с одной... с одним товарищем о том, что такое юмор, ирония. Долго ругались. А что тут спорить, сказала она мне, главное, чтоб было смешно. А я не пойму - как главное, для чего? А все, мол, равно, как в цирке: споткнется клоун, носом в барьер смешно. Да, если в цирке, отвечаю, а если на улице человек упадет? Смешно, говорит. Да, конечно, как не смешно, если упадет, тут же встанет и сам, первый, над своей неловкостью засмеется - смешно. А если разобьется, ногу сломал? Это, говорит, другое, а мы про юмор. Ну а как, говорю, ты расскажешь о чем-то смешном, что видела, как опишешь, что случилось и чтоб это было смешно?.. И вот, я заметил, есть люди - умные, образованные, талантливые, а шутить или рассказывать что-нибудь смешное не могут, хотя и шутку, другой раз, понимают, смеются охотно. А сами не могут. И я понял почему.
   - Почему? - тихо спросила Надя. Она слушала его так внимательно, с такой радостью, что Лев Ильич только диву давался.
   - Здесь дело даже не в особом даровании, - говорил Игорь, - а в том, что не всякий может на себя, вот так, как Надя, посмотреть со стороны. Потому что если ты рассказываешь что-нибудь нелепое, смешное - ну, про кого-то, а сам ты при этом где? Просто зритель? Вот, как с Надей. Если б я пересказал этот ее сон, и сам бы над ней, как те, засмеялся - получилось бы злобно, как бы я над ней издеваюсь. То есть я получаюсь герой и разоблачитель со стороны, а другой - нелепый, жалкий. Тут самое главное - способность себя увидеть смешным и не бояться об этом сказать - как я шлепнулся в лужу, а не кто-то. Ну а блестящие остроумцы - это другое, это профессионализм.
   - А в искусстве, - спросил Лев Ильич, поразил его Игорь, - писатель тоже над собой, что ли, смеется?
   - Конечно! Мне говорили, что и Гоголь себя изображал, то есть свои пороки, в мертвых душах. Тут обязательно нужна доброта, ну может, готовность засмеяться над собой, она все равно чувствуется, а иначе только злобство и будет...
   - С кем же ты спорил, - спросила Маша, - с каким товарищем?
   - Знаешь с кем - зачем спрашиваешь? С Н. мы разговаривали.
   - То-то я смотрю, "товарищ"...
   - Вы с ней знакомы? - тихонько спросила Надя. - Она сейчас снимается? Какая она красивая...
   - Знаком.
   - Ты... в нее влюбился? То есть у вас роман?..
   - Я в тебя влюбился, у нас теперь с тобой роман, если, конечно, захочешь, потому у нас равноправие.
   - Ну вот и сосватали, - расхохоталась Маша. - Начали с покаяния, а кончим венчанием!.. А со школой как же?..
   - А это как папа скажет, тем более, если меня исключат за религию.
   - Какая религия, если ты в Бога не веруешь? - все смеялась Маша.
   - А это мне как муж велит - скажет есть Бог, значит есть.
   - Ну повезло тебе, сынок, таких жен теперь и не сыщешь.
   - А как же Н.?.. - упавшим голосом спросила вдруг Надя. - Что ж ты, вчера в нее влюбился, сегодня в меня, а завтра?..
   - Вот это по существу, так ему, Наденька, а то - велит-не велит! Пусть знает нас, женщин!
   - Подожди, мама. Я тебе, Наденька, объяснил про актеров - они люди перед зеркалом. Это актеры, а актрисы еще хуже. Не зря ведь мы с ней поругались из-за иронии, она это никак не может понять, что саму себя, как ты говоришь, может быть стыдно...
   - Значит, ты ее... бросил? - спросила Надя. - А я, значит, на чужом несчастьи буду свое счастье строить?
   Маша даже всплеснула руками:
   - Батюшки, ну надо же!
   Игорь встал и взял Надю за руку.
   - Лев Ильич, мама!.. - сказал он звонко. - Благословите нас с Надей, вон, и икона у нас...
   Надя тоже поднялась и с восторгом и ужасом смотрела на Игоря.
   Лев Ильич растерялся.
   - Погоди, Игорь, - первой опомнилась Маша, - так не делают... Как-то ты уж вдруг...
   - Лев Ильич, - сказал Игорь, - перед матерью своей и святой иконой, - он перекрестился, - клянусь вам, что всю жизнь до самой смерти буду любить Надю, что никогда ее не обижу, всегда и во всем ото всего на свете буду защищать...
   - Спасибо, Игорь, - сказал Лев Ильич опоминаясь, - но у нее ведь и мать есть. И как-то, верно, неожиданно... Она в девятом классе...
   - А я буду ждать - сколько она скажет, хоть сто лет!
   - Ой! - вскрикнула Надя. - Ты что? Ты тогда на моей праправнучке, что ли, женишься?..
   3
   Лев Ильич был взволнован и никак не мог найти верного тона. Маша тоже казалась как бы растерянной, растроганной, да и сам герой этого происшествия был, видимо, ошеломлен своим поступком. Одна Надя не скрывала откровенной радости - она так веселилась, болтала, что скоро расшевелила и всех остальных.
   Маша поставила на стол бутылку вина: "Чтоб все было по-людски". Они сидели за столом, пока Лев Ильич случайно не глянул на часы и не ужаснулся.
   - Наденька! Времени-то знаешь сколько? Мама там с ума сошла...
   Игорь взялся было ее проводить, но Лев Ильич остановил его: он должен сначала сам позвонить, иначе это, и верно, не хорошо.
   - Послушай, Лев Ильич, - сказала Маша, - а может, мы ее у нас оставим? Я ее с собой положу. Тебе не нужно завтра в школу?
   - Папочка! - умоляюще посмотрела на него Надя.
   Люба была раздражена, разговаривала отрывисто, резко: "Мог позвонить раньше", "Не нравится мне это", "Впрочем, ты ж всегда ставишь перед фактом..." - и бросила трубку.
   Лев Ильич вернулся к столу, и тут Надя сказала:
   - Пап, а может, ты, если, конечно, тетя Маша и Игорь не возражают, дорасскажешь про этого, который стоял там до конца и смотрел, хотя и не взял камень...
   - Про этого?.. - переспросил Лев Ильич. - Это печальная история, а вам сейчас так хорошо...
   - Так ведь и та была не веселой, а смотрите, чем кончилась, - улыбнулся Игорь.
   И Лев Ильич начал рассказывать.
   - Как видите, меня не надо долго уговаривать, - сказал он. - Я хоть все время и сокрушаюсь, что отнимаю у вас время, тем более, Надя призналась, что ничего не понимает, но мне самому так важно об этом выговориться, что еще раз заранее простите меня - и хватит про это. Вы, Игорь, должны меня понять лучше всех, слышали, какого я вчера дал петуха. Но это ведь не вчера произошло, меня всю неделю возят мордой об это дело, да и раньше, что уж тут говорить! Я тут такого наглотался, до такой стенки дошел, в такую яму глянул, что кабы тогда с вами не встретился, да не отец Кирилл... Здесь нет никакого другого пути и нет другой двери, - он вытащил из кармана Евангелие, положил перед собой на стол, открыл было и замолчал...
   - Может... не нужно? - осторожно спросила Маша, и опять Льва Ильича поразили нежность и сострадание в ее глазах.
   - Нужно, Маша. Мне это очень нужно, не сердись на меня. Я... не могу и шагу ступить, раньше чем пойму... Ты спрашиваешь, Наденька, про того, кто стоял там до конца? Вот про него я и думаю теперь непрерывно, в нем и нашел разгадку, потому что все остальное, до самых научных корректных объяснений, они всего лишь следствие - не причину анализируют. Как, скажем, одно из весьма убедительных, для меня во всяком случае, даже всеобъемлющее объяснение, видящее коренную причину антисемитизма в невероятной способности евреев к ассимиляции, при том, что идет она только до известного предела, а там останавливается - и уж дальше ни шагу. То есть ассимилировавшись и получив благодаря своему проникновению в чуждую и иноязычную культуру в ней гражданство, став своим до такой степени, что он уже практически может пользоваться всеми правами и преимуществами коренного населения, еврей останавливается, остается евреем, не хочет - или не может? - в то же время перестать им быть, тогда как, скажем, варвары в древнем Риме вполне смирялись с существованием в качестве людей второго сорта, удовлетворившись фактической стороной своего гражданства. И вот такое выпячивание себя, чванство своей особостью и одновременно требование общих прав, которые якобы положены по конкретному историческому закону или конституции - любому общественному договору, и вызывало всегда - и до сего дня, такое раздражение и ненависть это уж смотря по темпераменту и обстоятельствам. Причем, эти, разумеется, не слишком высокие, но такие понятные чувства возникали во всех слоях - от самого низу до верху, от черни до элиты... Но это все другое, - отмахнулся сам от себя Лев Ильич, - вторичное, про это можно говорить без конца и спорить, есть и еще добрый десяток столь же достаточных объяснений - а выхода нет. Выход только здесь, - и он легко, как-то уверенно-спокойно положил руку на лежавшую перед ним Книгу.
   - Тот человек, о котором ты, Надя, спрашиваешь, тогда, ну еще через сколько-то месяцев, вышел из этого страшного города. Вышел, чтоб вернуться через двадцать лет... Нет, он был там еще однажды, но то иное возвращение, благополучное, хотя и тогда судьба христианства целиком была связана с его миссией и тем, как она была принята. Но его последнее появление в этом городе, ставшее роковым в его собственной судьбе, окрашено для меня только кровавым светом.
   Страшный круг, который ему предстояло пройти, не кончился в тот день, когда на его глазах растерзали, забили камнями юношу, этого еще мало было для его покаяния, его ярости недоставало крови. Он стал в те месяцы чудовищем, "терзал" и "опустошал" только-только созданную церковь. А ведь эти слова написаны человеком, который так нежно и преданно его любил - им нельзя не верить, и наверно, он выбрал не самые страшные. Ему мало было синагог, где он чинил розыски и следствия, он врывался в частные дома, гнал "до смерти" и, доведя этот город до полного очищения, сам предложил первосвященнику отправить его в Дамаск, чтобы привести оттуда в цепях всех, кого там найдет - мужчин и женщин... И вот тогда Господь счел, что теперь этому человеку достаточно, и все страшное и позорное, что он совершил, сошлось в нем в словах, никогда, верно, уже не замолкавших в его сердце: "Савл, Савл! что ты гонишь Меня?.." Он и ослеп тогда, пав на землю, сраженный этим взрывом сошедшегося в этих словах покаяния - вся чудовищность содеянного им предстала его взору в одно мгновение, и глаза человеческие, увидев себя во Христе Иисусе, не смогли выдержать такого... Тогда с ним произошло это невероятное чудо, в котором для меня чудесна не невероятность превращения чудовища Савла в апостола языков, а, напротив, то, что Господь избрал именно того человека, который был Ему необходим. Меня потрясает здесь, как и во всем, на чем так ясен Божий знак, глубина и точность Замысла. Кто еще мог сделать то, что предстояло этому человеку? С его гением, образованием, темпераментом, неистовством, способностью идти до конца, и с его готовой к покаянию, перенасытившейся злодейством душой? Господь просто услышал этого человека, а это значит, что Он слушает всех и каждого из нас, никогда не делает за нас того, что мы можем сделать сами, не потакает нашей душевной лени, а всего лишь, узнав о нашей свободе, дает ей выход.
   Уж конечно, Он не случайно избрал этого человека, а не кого-то еще из тех, кто был с Ним рядом в годы Его жизни на земле. У тех было свое служение, а то, что они избегли гонения Савла в месяцы, когда он уничтожил всю Иерусалимскую церковь, говорит о том, что они не представляли такой опасности для храма. Да я уж говорил вам об этом.
   Он вышел из города с невероятной миссией, и сегодня, думая о том, что ему предстояло, и о том, что им было сделано за эти двадцать лет, содрогаешься от непосильности того, что было возложено на его плечи. Безвестный, никому не ведомый человек, со страшным грузом двойной, тройной отверженности: его ненавидели иудеи как отступника, его презирали язычники как жалкого еврея, его не принимали обратившиеся, как человека, пошедшего к язычникам, нарушившего Закон, главным в котором для них оставалось их избранничество. Но кроме того, а это уж четвертый груз, способный переломить любые плечи, он был Савлом - и его страшная слава делала его имя для всех них - первых, вторых и третьих сомнительным и поносимым. А если представить себе мир, в который он шел страшный мир последних веков Рима, с его чудовищным падением, изощренностью задыхающейся в самой себе культуры, и духовным высокомерием вырождения! Один человек - без сегодняшних средств передвижения и распространения своего слова, жалкий и всеми презираемый иудей, твердящий о каком-то неведомом Боге, который, якобы, ходил по земле с кучкой таких же, как он, безумцев и где-то в глухой презренной провинции умер позорной смертью раба рядом с разбойниками! И он шел по дорогам, плыл на кораблях, ходил по сверкающим невероятными чудесами городам, среди тех, кто читали и писали, строили и ваяли то, что и сегодня потрясает нас непревзойденной мощью человеческого гения. Что мог противопоставить иудей - миру, блистающему гением, роскошью и мощью, неслыханным развратом и звериной жестокостью цирка, кошмаром деспотизма и омерзительностью самых диких и фантастических суеверий? Только одно, то, что Бог избрал немудрое мира, чтоб посрамить мудрых, и немощное мира, и незнатное, и уничиженное, и ничего не значащее, чтобы посрамить и упразднить мудрое, сильное и значащее - чтобы никакая плоть не хвалилась перед Богом.