Лев Ильич не нашелся ответить.
   - Оденьтесь и полежите полчасика, а там пусть вас забирают. И не шалите больше, а то Бог-то может и есть, но ведь тоже шалунов не любит.
   - Спасибо, доктор...
   - За что? Мне-то за что спасибо? Вы б того водителя поблагодарили, если б не он, никакой бы вам Бог не помог. Ничего, может еще когда встретимся. Ложитесь...
   Она вышла, оставив дверь притворенной.
   "Кто здесь за больным?.. - услышал Лев Ильич ее голос. - Обе? Ну еще бы... Вы кто ему будете?"
   За дверью молчали.
   "Что ж вы, отказываетесь, что ли? Только что тут базар был, а теперь язык, гляжу, проглотили..."
   "Что с ним?" - услышал Лев Ильич Любин голос.
   "Слава Тебе, Господи, вспомнили. Ничего с ним страшного. Локоток зашиб. Головка закружилась. Пусть полежит полчасика - забирайте. И кормить его надо с утра, чтоб голодный не бегал - уже не мальчик. А то кто-нибудь подберет. Такие не валяются. Я б на вашем месте не разбрасывалась... А это что?"
   "Это его документы - из кармана вытащили. И записная книжка. Я по ней позвонила - вот телефон сверху. А на паспорте штамп - он в редакции работает, туда тоже..."
   "Запишите, Лиза, а я потом... Можете зайти, только по одной, а то, видать, впечатлительный..."
   Стукнула дверь, она, наверно, вышла. Зазвонил телефон.
   "Приемный... Ой, где?.. В поликлинике? Бегу, бегу, пусть подождет... Чего ж ты сразу не позвонила?.. Полчаса ждет?.. Скажи, бегу, бегу..."
   Еще раз стукнула дверь. Лев Ильич слушал установившуюся там тишину, да и машина утихомирилась...
   "Мне за мою жизнь больше всего надоела темнота, - услышал он Любу. - Как вы сюда попали?"
   "Вам же сказали - открыли книжку, вон на столе, позвонили."
   "А в книжку-то как? Или там один телефон?.. Мне так, вот из редакции сразу сообщили... Да что я спрашиваю, какое мне дело. Так, по привычке, семнадцать лет привыкала, сразу не отвыкнешь. Теперь вы привыкайте - вон как его аттестуют, не валяются, говорит. Ну и слава Богу, подобрали, душа не болит."
   "Погодите, Люба, выслушайте меня, я уезжаю... Я случайно здесь."
   "Много случайностей. Поменьше-то правдоподобней было б. И незачем мне голову морочить... А я еще по глупости с ним поделилась, вот, мол, Вера Лепендина молодец, не дождалась, пока поздно будет, загодя рассчиталась с мужем. Действительно дура. Умна-умна, а как говорят: ума палата - ключ потерян. Да правильно, чего говорить, ваш не такой же, что ли? Да все они из одного теста, нагляделась на наших мужиков, этой, вон, может, в новинку... Ладно, еще отговорю, не дай Бог, - подобрали, пользуйтесь, цацкайтесь на здоровье. А что ж, вы еще ничего из себя, лет на десять меня, поди, помоложе, продержитесь. А там и вы ему, коль силы будут, не все заберет, ручкой сделаете. Только чтоб меня не вспомнил, да уж тогда что..."
   "Послушайте, Люба, я понимаю, вы нервничаете. Мы действительно встретились со Львом Ильичем в поезде, еще где-то два-три раза наши пути пересеклись, но вы напрасно, у меня и в мыслях, и планы совсем другие..."
   "Ну что это вы, голубушка, избавьте меня, уж не мыслями ли, не планами со мной собираетесь делиться, давайте без откровенностей, на что мне?.. Только планы-планами, а не об одной же себе думать. Что-то он у меня за семнадцать лет ни разу под колесо не кидался, да и без чая утром не отпускала... Ну что это я говорю-то, Господи! - крикнула она. - Вы не слушайте меня, забудьте! Ведь я радоваться должна, он значит, и правда, вас любит - ну не любил бы, не случилось бы так, у нас сколько лет, всякое бывало, но для него дом - я, Надя - всегда первое, там то, другое, но я-то знала, чувствовала, что мы такое для него. Раз он - такой, как он есть, с тем, что в нем, да ему чтоб решиться на такое!.. А если так, я радоваться должна, ведь так, Верочка, ведь так? Вы простите меня, это не я, это во мне все эти семнадцать лет кричат, которые я сама загубила, потому что все откладывала - по путанице, по своей бабьей глупости, по самолюбию, все откладывала то, что всегда жило во мне для него, всю мою любовь к нему, которая все случая ждала, чтоб ему преподнести, каждый раз на глупости, на чем-то срываясь, и так дальше, дальше... Вот сегодня, когда позвонили, когда бежала... Отчего это, Вера?.. Может, от того, что ушло, что не дотянуться, а пока было - цены не знала?.."
   "Люба! - крикнула Вера, и там стул загремел ("Вскочила она, что ли?") - да не нужен он мне, ваш Лев Ильич, уезжаю я, вы что, не слышите меня? Совсем уезжаю, с мужем, с Колей Лепендиным, навсегда уезжаем..."
   Там стало тихо.
   "...Я вам не Люба, - зазвенел Любин голос, - а Любовь Дмитриевна..."
   "Мне сейчас за визой, - перебила ее Вера, - ну что вы в самом деле, зачем это мне?.."
   "Вот значит как... - медленно сказала Люба, - вот, стало быть, отчего он... на ровном месте споткнулся, под колесо... У него высокая любовь, а вы и тут ждать не захотели? Я вам, а вы... Недооценила я вас... Напакостили и бежите..."
   "Встать, что ли, - лихорадочно соображал Лев Ильич, - это все уже невозможным становится..." Только слишком театральным было б его появление, а ему сейчас совсем не до эффектов. И голова еще пуще звенит...
   "Да разве можно с ним так? - все звенел Любин голос. - Как вы могли? Я-то ладно, я во всем виновата, у нас с самого начала все не жизнь - все насмерть, кто кого... Да если б можно еще что-то было исправить - так нет, нет уж меня, понимаете - нет! Но вы-то что? Ну конечно, Коля пошикарней будет, вот оно что вам нужно, быстренько сориентировались, распознали, что по чем... Да ты... ты - шлюха, а я-то еще..."
   "Вы меня, Любовь Дмитриевна, от откровенностей останавливали, а сами таким делитесь - мне ведь это тоже ни к чему. Не знаю, за что у вас там шло сражение ваши семнадцать лет, чего не поделили, дочь вырастили, что еще? А ежели так страдаете, ну найдете выход. Да уж наверно, не так там было, когда он за чужие юбки цеплялся. А со мной тоже все. Все я перечеркнула, все забыла. Нет меня тут больше. И совсем меня нет, только не так, как вас - у вас вон еще сколько сил, страсть какая! А я мертвая, понятно вам? Живой была б, отсюда не уехала. А мертвые не бегают, ошибаетесь - они... А помирать все равно где. И от него бы не отказалась, если б живой была. И неправда, что Лепендин... это все не так - не вам понять."
   "Господи! - крикнула Люба. - Какой же он несчастный, бедный, бедный Лев Ильич!.."
   И дверь там хлопнула.
   Лев Ильич лежал с закрытыми глазами: "Теперь-то уж все, что ли?.."
   Потом он услышал, как там так же быстро, срываясь, набрали номер телефона.
   "Коля?.. - услышал он. - Это я... Понимаешь... Когда сейчас?.. Да жив-здоров. У него случайно в записной книжке оказался наш телефон... Не знаю, почему именно нам. Кому-то надо было позвонить... Любе?.. Нет-нет, не звони, ее нет... Я звонила. Его надо увезти отсюда... Ну да, действительно, почему мы должны заниматься... Но раз я здесь... Погоди, а завтра нельзя?.. Ну хорошо, что ты злишься! Паспорт мой у тебя?.. И билеты тоже обязательно сегодня?.. Конечно, лучше завтра, что за истерика. Значит, завтра?.. Ну не кричи, еду, еду. Значит, где?.. На углу, возле сберкассы?.. Не опоздаю..."
   Брякнула трубка и сразу открылась дверь. Она, видно, подошла к нему, наклонилась, он слышал ее дыхание, боялся хоть чуть приоткрыть глаза, чтоб не задрожали ресницы.
   - Прощай, Лев Ильич, - прошептала Вера, - теперь навсегда. Ты знаешь, что все не так. Ты знаешь меня, ты же мне веришь... поверх всего. Прости меня...
   Стукнула одна дверь, вторая, в ушах звенело от тишины.
   Он полежал еще несколько минут, медленно приподнялся, сполз с каталки, с трудом натянул свитер, пиджак, захватил пальто, портфель и открыл дверь.
   В соседней комнате никого не было, отодвинутые от стены, как живые, стулья - вот здесь они только что сидели.
   На столе, возле телефона лежала его записная книжка и паспорт. Он раскрыл - паспорт был действительно его.
   Он сунул в карман книжку, паспорт и открыл дверь в коридор. Он дошел только до угла, надо было переходить улицу, а тут конец рабочего дня, безумные машины, толчея на мостовой, рев, он и приостановился, ноги дрожали.
   "Напугали, что ль, теперь до смерти все по одной стороне буду ходить?..он нашарил сигареты, спички. - Ну раз могу курить..."
   Его ветерком обдуло, он с трудом прикурил, морщась от боли в локте, поставил у ног портфель, да и загляделся на небо, привалившись к стене дома, прямо на углу. Солнце садилось не видимое отсюда, за домами, а небо розовело сквозь дымку. Что-то ему за город захотелось, чтоб деревья росли свободно, не в асфальте, чтоб мокрая земля, оживавшая на глазах, зелень неведомо откуда, чтоб пахнуло прошлогодней прелой хвоей, потянуло дымком... Эх, сколько еще прекрасного на свете! Что ж, раз жив остался, надо жить.
   Он смотрел через улицу. Движение перекрыли, толпа сгрудившихся машин словно топталась на месте, ждала своей минуты, и там, на том берегу широкой как река улицы, девушка сбежала с тротуара и кинулась прямо, не глядя на пешеходную дорожку: тоненькая, длинноногая, в расстегнутом дешевеньком кожаном пальтишке, косынку у нее с головы смахнуло ветром, она подхватила ее налету, все ближе, ближе, - как в последний раз бежала.
   - Папочка! - закричала она вдруг. - Папочка-а!..
   Лев Ильич оторвался от стены и бросился ей навстречу.
   Они сошлись посреди мостовой, ближе к его краю. Он схватил ее, обнял, прижался к ней, чувствуя на губах ее соленые слезы, гладил ей волосы - и все не верил - она, его Надя!
   Вокруг уже рычали машины, объезжая их, толкотня, грохот, он ничего не видел, не замечал, кроме ее мокрых глаз, да ему ничего больше и не надо было.
   Они так и простояли обнявшись, пока снова стихло, выбрались на тротуар и двинулись было - он все ее обнимал...
   - Портфель! - засмеялся Лев Ильич.
   И портфель все валялся на углу у стеночки, как он его оставил.
   - Что с тобой, папочка? - выговорила, наконец, Надя. - Я как пришла из школы, а у нас сегодня кружок, поздно, дверь - настежь, мне соседка Серафима и крикнула еще на площадке, что тебя машиной сбило, мама побежала в больницу... Я сразу...
   - Никто меня не сбивал - видишь, все хорошо.
   - А что с тобой?
   - Подскользнулся, отвезли, а маме кто-то позвонил, напугали.
   - Она где, мама?
   - Уже ушла...
   Темнело так легко, не враз, а словно воздух уплотнялся, Льву Ильичу шагалось все легче, или от того, что держал ее за руку, что теперь он был не один, что вместе с этой девочкой, так неожиданно невесть откуда слетевшей к нему, все стало четким, определилось, обрело форму - хаос, призрачность кончились. Это ведь только кажется, быстро так и тоже легко думал Лев Ильич, только кажется, что меж хаосом и гармонией бездна, что их разделяет пропасть, которую не перескочить, а сорвешься - не выбраться. Только кажется! Это как в перенасыщенный раствор, - вспомнил он такой любимый он им образ, - где все спутано, где нет ни мысли никакой, бросишь веточку, и все сразу меняется обернется совершенной формой кристалла, чудом гармонии, самой природой, уж наверно созданным для какого-то неведомого нам смысла. Это потому, что все - в нас, ни через какую бездну не надо прыгать. Это в нас хаос, это в нас гармония. Только мысль, идею, образ - истину надо услышать сердцем. А ведь есть и слово - как-то называется эта веточка, как же, такое знакомое, льющееся и никогда не прекращающееся слово... Не мог его ухватить Лев Ильич.
   - Папочка, а купи мне пирожное, а? - услышал он Надю. Они стояли возле маленького кафе.
   - Как кстати, - сказал Лев Ильич, - я и не ел с утра.
   Сказал, да и осекся сразу.
   Надя подняла на него глаза, в них опять закипали слезы.
   - Как же так? Ты где живешь, что с тобой, папочка?..
   - Ладно, ладно, перестань. Вот мы сейчас...
   Кафе было уютным и людей не много. Они сели возле окна. Надя выбрала себе пирожное, Лев Ильич бутылку кефира, неожиданно нашлась селедочка, салатик с огурцом...
   - Ты можешь выпить, папа, - важно сказала Надя, она уже и забыла про свои переживания.
   - Спасибо, - улыбнулся Лев Ильич. - С меня хватит. Я теперь трезвенник.
   - И давно это с тобой?
   - С сегодняшнего утра. А там видно будет...
   Какая красивая девочка, думал Лев Ильич, какое счастье, что она есть, что сейчас она с ним - как все хорошо...
   - Что скажешь про пирожное?.. Надо тебе кофе взять, что ж ты так?..
   - А я потом, с тобой. И еще пирожное... Ты знаешь, меня сегодня в школе такая странная мысль посетила...
   - Посетила? - переспросил Лев Ильич, так и застыв с вилкой в руках.
   - Да, вот именно посетила. Нам что-то такое объясняли по истории - мы проходим революцию, гражданскую войну, коллективизацию. И я вдруг подумала, не знаю почему, что учителя и все мы все время играем в какую-то игру. Понимаешь, мы как бы условились однажды, еще в первом классе, или нет - раньше, помнишь, ты меня еще в детский сад водил? - вот еще там. Мне уж тогда объяснили правила этой игры. И все твердо знают, что это игра, что смысла в ней ну совсем никакого, то есть, такого, чтоб он имел, ну хоть какое-то отношение, например, к моей жизни, потому что на самом деле мне нужна не эта история, не эта литература, и физика другая. Я, правда, не знаю какая, но твердо знаю, что другая. Но мы все почему-то играем и играем в эту игру - вот что удивительно! - знаем, что другие тоже знают, а никого не стыдимся. И себя не стыдимся. Надеваем на себя какое-то не свое лицо и ходим в нем: разговариваем, отвечаем уроки, а они - учителя нас спрашивают. Но это все не по настоящему понарошке...
   - А сейчас, со мной, - спросил Лев Ильич, все больше удивляясь, - со мной ты тоже играешь?
   - В том-то и дело, что я уже не знаю. Вот, может, только когда мне Серафима про тебя крикнула или когда тебя увидела там, возле больницы... А так, знаешь, папа, как страшно: всю жизнь человек играет в эту свою игру, даже дома позабывает себя настоящим, а потом, когда умрет, и уж не может играть, то там...
   - Что там?
   - А там ничего. Ну лицо-то он уже не может себе делать - мертвый.
   - Какая ты фантазерка, Надя...
   - А что - глупость, да? А что - неправда?.. Мы про это уже говорили, помнишь, когда Игорь мне сделал предложение?.. Я заметила, как она - наша Марфа Павловна - рассказывала нам, что было, ну когда раскулачивали, знаешь?.. А тут завуч зачем-то заглянула, какое у нее - у Марфы сразу стало лицо - она совсем о другом, про другое, это ей оттарабанить, а там чай пить, про свои дела разговаривать или еще чего. Что, у нее своих дел, что ли, нет? Это понятно, я ничего не хочу про нее сказать плохого - но ведь так все и во всем? Что думаешь, когда я отвечаю урок, я разве этим живу - и у меня свои дела. И не нужно мне это раскулачивание, тем более, может, это вранье, а там все не так было. И получается, что это даже не игра, а такая двойная, тройная игра игра в игре. А там еще... Мне вчера Игорь звонил, - неожиданно перебила она себя.
   Лев Ильич вздрогнул: хаос, о котором он только что думал, в котором гармония присутствовала уже самой возможностью мгновенного выпадения в нем кристаллов, словно бы вдруг определился, тем самым перестав быть хаосом. Он представил себе огромное живое тело земли, ту ее часть, что одна и была чем-то в его жизни, живую сеть капилляров, пульсирующих кровью под любым асфальтом, пересекающихся, завязывающихся узлами, разбегающихся в стороны, и все равно остающихся вместе... "Господи, как вошел в жизнь этой девочки Игорь Фермор? Отчего и зачем, вот оно переплетение судеб, но что оно значит?.." И он вспомнил Машу, историю Глеба Фермора, его стариков родителей, о которых ничего не знал, кроме того, что они жили когда-то во втором этаже того дома во дворе, попытался представить себе, не смог, но они ж были, их и Глеб, небось, знал! деда и бабку Ферморов, прадедов Игоря... Он подумал, об отце Кирилле, чья судьба оказалась так вплетенной в жизнь этих людей, и не только тем, что жил он сейчас в их доме, что когда-то кто-то из них ему помог... И увидел еще одну ниточку-капилляр, пульсирующий кровью, орошаемый все той же живой водой, здесь в этой земле, почве, неотделимой от нее. И он узнал его...
   - Ну что Игорь? - спросил Лев Ильич.
   - Обещал зайти к нам на кружок. Я сказала нашему руководителю - Володе, что у меня есть знакомый актер, он сказал, что рад, если он придет.
   - Нравится он тебе?
   - Кто - Володя?
   - Игорь.
   - Как нравится - он мой жених. Вы ж нас обручили. Ты забыл, что ли?
   - А что у вас в кружке, ты действительно хочешь быть актрисой?
   - Ой, папа! Вот поэтому, я к тому тебе и говорю. Раз уж мы все играем, так пускай это будет делом. И я стану играть не пустое, ненужное никому - ведь потому и жизнь у нас не настоящая, что мы все время, с самого утра и до вечера, врем себе - и других собой ненастоящими обманываем. А потому я лучше буду играть настоящее - настоящую любовь, как у нас с Игорем, настоящую смерть, как с тобой чуть сегодня не случилось... Ой, папочка! Что я говорю, этого не может, не могло быть!..
   - А разве актеры, - отмахнулся Лев Ильич, ему почему-то очень важным показалось понять, что она все-таки хочет сказать, - разве актеры, выходя из театра, не позабывают про свои роли? Иначе они могли б играть только одно и то же? А если ты сегодня Офелия, а завтра Кабаниха - кто ты на самом деле?
   - Та, которую я играю сегодня - Офелия. Так и будет до тех пор, пока не стану Кабанихой.
   - А ты-то, ты кто? Я и говорю - да не я, отец Кирилл сказал, что ты себя не успеешь найти - потеряешь...
   - Ну как ты не поймешь! Володя нам сегодня прочитал "Пир во время чумы". Мы будем ставить. Он сказал, что никто никогда не ставил, а он - не боится. Вы, говорит, сможете. Уже роли распределили. Я - Мери... Вот скажи, кто по-твоему еще в русской литературе такая Мери?
   - Еще?.. В русской?.. Не знаю... Соня Мармеладова?
   - Откуда ты знаешь? Тебе кто сказал?
   - Кто мне скажет - ты спросила. А кто еще в русской...
   - Значит, это всем приходит в голову, на поверхности. А я думала - мое открытие, я еще и Володе не говорила...
   - Зачем тебе открытие - тебе сыграть нужно. А Достоевский хорошо читал Пушкина.
   - Пускай так. Ты помнишь "Пир"?.. Нам Володя так объяснил - там всего-то десять страничек, а можно про это целый день говорить и целый год думать. Представляешь, прямо на улице стол, за ним сидят мужчины, женщины - пьют, поют песни - гуляют. А кругом чума, все вокруг или мертвые, или заражены, завтра умрут. Они поют, кричат, звенят бокалами, сами в себе свой страх заглушают но только того не знают, что чума-то в них, что, может, никакой чумы на самом деле и нет. То есть болезни, эпидемии, а они все равно заражены, все равно смертники.
   - Это Володя вам так объяснил?
   - Ну примерно, может, другими словами. Понимаешь, все на этой земле пропало, все разломано, все себя потеряли...
   Ныне церковь опустела;
   Школа глухо заперта;
   Нива праздно перезрела;
   Роща темная пуста;
   И селенье, как жилище
   Погорелое стоит,
   Тихо все: одно кладбище
   Не пустеет, не молчит...
   Но они пьют, безумствуют, они в себе самих себя заглушили...
   Бокалы пеним дружно мы,
   И девы-розы пьем дыханье,
   Быть может... полное Чумы.
   Ну и так далее. Ты наверно помнишь. Но я тебе не для того рассказываю...
   Поразительно, думал Лев Ильич, мне бивголову не пришло в шестнадцать лет так это прочитать - да просто задуматься над этим! Как замечательно, что теперь читают Пушкина, да как хорошо, неожиданно, по-своему - жива Россия... "Ну вот уж и Россия, - одернул он себя. - Какой-то литературный мальчик, наглец, вздумал в школьном драмкружке ставить "Маленькие трагедии" - а Россия причем?.. А где он, в Париже, что ли, ставит?.."
   - Сколько лет вашему Володе?
   - Какому Володе?.. А... не знаю. Он еще учится, на заочном в училище... Подожди, папа, ты меня дослушай. Там есть еще одна женская роль - Луиза. Я сначала все на него глядела-глядела, на этого Володю, чтоб он мне Мери дал текста больше. Он и дал. А потом поняла - Луизу интересней бы сыграть. И не из-за того, что она характер, надрыв, а эта Мери - сентиментальная мямля... хотя она, может, и Соня Мармеладова. Но Мери, как бы тебе сказать, ее не жалко, ее чего жалеть? Потому что она сильная, она не боится, она в себе чуму победила - это не важно умрет она или нет. Помнишь, как Соня с Раскольниковым разговаривает? Он и мужчина, и образ, и убийца, и гений, и Наполеон, и философ, и истерик - такая значительная фигура, а она - букашка-замарашка. А когда читаешь - он перед ней ничто. Разве ее - это его все время жалко! Она его бесконечно сильней, хоть он ее пугает: про болезни, про канаву, на самоубийство ее толкает - и юродивая, и помешанная, и все над ней смеются. Еще бы над ней не смеяться, еще бы ее не пугать, не мучить! Чего он только ей не говорит - я недавно читала, - как только над ней не измывается, а она в ответ на это на все его только жалеет. Он ведь ее ни в чем не поколебал - сила-то в ней какая! Вот что там, как я это понимаю. А ты знаешь, почему?
   - Да, конечно, - сказал Лев Ильич, потрясенно, - я-то знаю, но я что - а ты?..
   - А что я? Это для всех написано. Соню, конечно, можно сыграть. Там про нее есть одно такое место... Может, ты помнишь. Она говорит Раскольникову о том, как любит Катерину Ивановну, а он ее не понимает, она, мол, жестокая, чуть ли не бьет ее и прочее. И вот Соня говорит: разве она жестокая, она добрая, это она, Соня, с ней жестоко поступила. И рассказывает. Она зашла как-то показать воротнички и нарукавнички, которые ей торговка Лизавета - ну та самая, понимаешь? - которые она ей задешево предложила. А Катерина Ивановна себе примерила, посмотрелась в зеркало, так сама себе понравилась, что говорит: "Подари, говорит, мне их, Соня, пожалуйста." Соню почему-то это слово "пожалуйста" поразило. У Катерины Ивановны ни платьев, ну совсем ничего, и сколько уж лет - а она гордая, чтоб у кого попросить, а тут - "пожалуйста"! А Соня пожалела: "На что вам", - говорит... Ты что, пап?..
   - Так, вспомнил про свои воротнички, - усмехнулся Лев Ильич, в жар его бросило.
   - ...И вот, понимаешь, эти слова так рвут ей сердце - ну что она пожалела... Конечно, тут есть чего сыграть, в этой Мери материала-то поменьше - нам, актерам, я имею в виду, а так то же самое... А вот Луиза - в той страх, потому что она завистлива, ревнива, она злая, потому ей и кошмары наяву снятся - черный, белоглазый, жуткая тележка с трупами. Потому, представляешь, папа, какая она несчастная - не Соня, не Мери, а эта Луиза, этот Раскольников...
   - И что же ты? - Лев Ильич так что-то разволновался, стал шарить сигареты по карманам, да здесь вроде не курят.
   - Понимаешь, ее надо пожалеть. Как ей помочь - Луизе? А если я ее сыграю, может, я ее как-то успокою?.. Но если бы перед тобой, папа, стоял выбор - Мери или Луиза, кого б ты выбрал?
   - Как выбрал?
   - Ты же мужчина, папа, ты любил - не маму, у вас семья, когда-то был роман. А ты знаешь, что такое настоящая любовь?
   - Вообще любовь? - переспросли Лев Ильич и услышал слово, которое только что на улице, когда ему стало так хорошо, все не мог поймать - веточка, которая превращает хаос в гармонию, от чего раствор оборачивается кристаллами... Любовь?
   - Да. Не та, про которую кино и песенки, не та, про которую Луиза все знает - может, мне поэтому и не сыграть, я не знаю, что это такое. А как у Сони, как у Мери, которая ведь и эту Луизу любит, хоть та ее так злобно обругала. Про такую любовь?
   - Может, еще и не знаю. Только одно мне известно - что она превыше всего.
   - Да, - сразу опечалилась Надя. - Вот и я еще не знаю. А хотела б сыграть. Только знаешь, папа, мне кажется, что если это понять - а это все равно в ком, хоть в Мери, которая про то знает, хоть в Луизе, которая и умрет, про это ничего не узнав, но если это понять и сыграть - это уж будет не чужое лицо, которое снял и пошел... чай пить. Это навсегда. Вот я про что. Почему ты актеров не любишь, где можно еще такое узнать и про это понять?.. Но ты мне все-таки ответь - кого бы ты выбрал?
   - Выбрал?.. А... а для чего, для какой, то есть, цели - кого я хочу сыграть? Но ведь я не актер, я этого не понимаю.
   - Да нет, папа, то есть, я-то хочу выбрать, чтоб играть. Но я тебе все пытаюсь объяснить, что это не игра, жизнь. Мне это по жизни надо понять. Вот, ты мужчина, ты любишь двух женщин - так ведь бывает, папа? И они тебя любят, обе. Но одна такая Соня, Мери - такая ясная, сильная, ее никогда не заставишь быть самой собой. То есть, какая ж она сильная? Она слабей слабого и несчастий у нее не сосчитать: и деньги зарабатывает... ну одним словом, телом, и то, вон Соне не всегда удавалось - кому она такая нужна, над ней только посмеяться можно, тем более конкуренция - Луиза. И из квартиры ее гонят - Капернаумовы, и дети Катерины Ивановны на ней, а они вот-вот по миру пойдут, на ту же дорожку - все несчастья у нее. Но это все равно - у нее та Книга в кожаном переплете, подержанная, старая лежит на комоде - помнишь, из которой она ему про Лазаря читала? - вот в чем ее сила. Ты ведь это понял? Потому она такая ясная, она на любой вопрос Раскольникова знает, что ответить, он ничем ее не поразит, не уничтожит, не сломит - она самое главное знает. И Мери такая же. А другая Луиза - красивая, отчаянная, роскошная такая женщина. Но... злая, ей кошмары средь бела дня мерещатся, она пропала. Вот я о чем... Ну кого бы ты, папа, выбрал? Это ж не для тебя, для них - кого твоя любовь может спасти? Вот я тебя о чем спрашиваю. Кого?..
   13
   На этот раз он был осмотрительнее, а может, просто опытней: не ткнулся на первую попавшуюся скамейку, на самом виду, на ходу, на первое бросившееся в глаза место, которое потом, ночью пришлось уступить старику с мешком, провонявшим рыбой, он прошел подальше, походил меж рядами скамеек, на которых сидели, лежали, с бесконечным тупым ожиданием глядевшие на него и его не видевшие люди. Так тут было и год, и десять, и двадцать, и тридцать лет назад. Так, наверно, было и пятьдесят лет тому, когда он не мог всего этого видеть. Россия-то была не на новых, возникших на залитом асфальтом костях особнячков, проспектах, где разгуливали сейчас по весеннему яркие, длинноволосые франты, останавливались сверкавшие черным лаком машины, а из них, воровски озираясь, выпрыгивали краснорожие, с бегающими белыми глазами, торопливо проходя в высокие подъезды одинаковых, как их машины, шляпы, костюмы, рубашки, галстуки, исподнее - домов... Да, наверно, и это было не совсем так, там же сердце бьется под тем выданным с одного склада исподним, а о чем плачет ночами душа, когда тело, под казенным, хоть и пуховым одеялом, трясут судороги жалких, корыстных ли, честолюбивых, плотских страстей, или увлажняется мерзким трусливым потом, вспоминая кабинет, куда обладатель всего этого богатства был вызван в тот день с докладом, перехваченный там взгляд, предвещающий конец всему - машине, атласному одеялу, шелковому исподнему... "Душа-то все равно христианка", - сказал ему отец Кирилл.