- Правду, значит, я тут кой про что наслушался, что у нас уже и этим ветерком потянуло, ладаном трусливым запахло. Не верил, что это на самом деле может быть. А почему бы собственно и не быть? Татары резали, князья продавали, баре секли, попы причастниц лапали, в навозе и в грязи копошились при лучине, когда Европа уже давно жила электричеством. Да и новая, наша свеженькая мерзость не случайна - все той же богоносной гнусностью вскормлена, трусливой подлостью, жестокостью азиатской. Да вы куда ни посмотрите, вы хоть выезжали из Москвы этой заплеванной, видели, как люди живут, как они всем довольны-счастливы, как же - телевизоры, стиральные машины, "Жигули" - коробка консервная миллион стоит - как хорошо! А эти церкви - православные святыни не просто ведь разрушены, не случайно ненависть такая накопилась? Как все это загажено, по камушкам растащили, в нужники и не войдешь, а проберешься, увидишь - выложены чугунными плитами от паперти. Сам видел в деревне подле знаменитого монастыря, кстати. И это не по приказу, без доброхотства ничего такого не сделать, тут такая внутренняя страсть к мерзости, разрушению - и она во всем, она и создает то, что определяет атмосферу этой жизни - да в любой области, вкус ее и цвет.
   - Как страшно все это, - сказал Лев Ильич, так грустно ему было, хоть плачь, - как страшно, Костя. Я это у кого-то прочитал, помнится, может, в том романе, о котором мы с вами говорили? Как у нас либералы или революционеры, так обязательно Россию ненавидят, и не просто даже ненавидят, а со злорадством, сладострастием, будто он совсем и не русский - иностранец. Ну я еще того, вон, Сашу готов понять, у него идея, свой счет, пустота - сам же признался, а тут-то? Ну ради чего тогда ваш либерализм, жертвенность, неужто всего лишь чтоб мерзость выискивать да за это потом чтоб на костер идти? И верно, не сегодня это случилось-произошло, ну надо бы турист заезжий - де Кюстин какой-нибудь, клопов по русским гостиницам коллекционировал, экзотикой упивался с наслаждением, но ведь и наши гении со страстью выкрикивали свои проклятья, Россия для них всего лишь географическое понятие! А уж об отечестве, любви к нему - сколько на это вывалено грязи, причем даже не против режима и его преступлений, чаще всего это полное отрицание истории, обычаев, души народа... Вы, Костя, правы, потому что изменить завтра хоть что-нибудь, им и делать тут будет нечего. Потому и тянет дальше, вглубь - сегодняшнего мало. И опять для спекуляции... Простите, Митя, я не про вас сейчас, я очень понимаю, когда несправедливость толкает на сопротивление, но против самой сути-то почему? Почему наше проклятье, факт злосчастный, беда какая-то - пусть конкретная, пусть общая, почему она вызывает не жалость, не огорчение, почему не болью пронзает? Почему такое злорадство, злобный смех, даже восторг? Вот эти рассуждения про кладбища только что - неправда это все! - вот вам к разговору о том, что такое правда! Верно, что где-то кладбище срыли, устроили танцплощадку, где-то к своим покойникам не ходят, а там, вон, еще пуще - на могилке старую табличку сняли и поставили памятник герою революции, может и тому самому, кто того, кто там на самом деле лежит, убивал-мучил, - и такое, верю, случается. Но разве эти факты - хоть гору из них нагромозди - правда? Разве могут они дать верное представление о том, как в России относятся к памяти своих родителей? Разве через них поймешь суть - душу народа, историю разве можно так прочесть?.. Ну хорошо, может, и я в чем не прав, не знаю, в конце-концов, любить не прикажешь, но ведь либерализм подразумевает, так сказать, исправление во имя чего-то, не во имя ведь ненависти? Чтоб исправить, не ненавидеть - любить нужно. Это иностранец может приехать, свежим глазом углядеть мерзость, обличить да и поехать к себе, а в своем вафельном ватерклозете ухмыляться над чужой дикостью и варварством. Но здесь ведь другое, свое? А все равно либеральная болтовня, а не боль... От чего это так, странность эта?
   - От обывательского равнодушия, - отмахнулся Митя, - от трусости и рабства, которые всю эту боль перекрывают. Только эта либеральная болтовня никакого отношения к самиздату не имеет. Одно дело болтовня, а другое напечатанное размноженное слово. Подумаешь, про клопов сто пятьдесят лет назад написали, - обиделись, и о сю пору ту обиду вспоминают! А что, неправда, что ли, что Россия была загажена клопами, да и сейчас? Благодарить нужно, что вам глаза открыли, а вы все про любовь к отечеству толкуете. Тоже мне отечество клопы, шпицрутены, лагеря и ложь на каждом заборе...
   Звонок резко так ударил.
   - Наденька! - Лев Ильич сорвался к дверям. - А, - удавался он, - Иван? Какой поздний гость. Заходи.
   - А тебя, вроде, не ждали сегодня... - Иван с Костей знакомился, и к Мите, - А водку без меня выхлестали?
   - Какая водка, - сказал Митя, - тут разговор такой - пить не захочешь.
   - Все разговоры разговариваете, нет делом заняться... - Иван налил себе в чашку остаток. Он был в строгом костюме, галстук на белой рубашке, спокойный, уверенно-грустный, как всегда. - Об чем спор?
   - Об том самом, - сказала Люба, она стояла у косяка, прислонилась. ("Вон оно что, - увидел Лев Ильич, - где-то там еще, значит, выпила...") - Об том, что, вместо того, чтоб за женщинами ухаживать, мы все русские проблемы решаем. Наконец мужчина пришел. Ко мне ведь пришел, Ваня, надеялся, дурачок мой еще не приехал?
   - А чего надеяться, я знал, что его нет, - невесело усмехнулся Иван.
   - А его нет, - сказала Люба, - это тебе показалось. Костя, вон, зашел познакомься, скучный человек, но ничего, молодой, им можно заняться - меня и на двоих хватит. А уж Митю трогать не будем - у него Кира есть...
   Кира как раз показалась в дверях, глаза у нее стали совсем бессмысленными - тоже, видно, и ее подпоила, со злостью подумал Лев Ильич, и молчит, хоть бы рот открыла.
   - А что мы все на кухне, - продолжала Люба, - пошли в комнату, здесь опять заведут нудягу. Посуду только берите.
   В большой комнате, она у них называлась кабинетом, хотя все они тут всегда торчали, спали, принимали гостей, горел верхний свет и настольная лампа, рядом с ней на письменном столе бутылка коньяка и большая бутыль-корзина с красным болгарским вином; на тахте, стульях разбросаны женские тряпки.
   - Вот и славно, люблю, когда баб мало, - Люба налила себе в стакан вина, Ивану опрокинула в чашку коньяк.
   - Стоп, Любаня, мне, пожалуй, сначала с ихними проблемами разобраться, а то Митя, гляжу, совсем загрустил.
   - Чего грустить, пулемет нужен - облегчить господам христианам перемещение из этого мира в иной. А то здесь слишком хорошо. Вполне богоугодное дело - им только лучше, они ж к тому и стремятся!
   - Про Льва Ильича мы все знаем, не удивит. Ну а Костя - тоже туда? - Иван держал свою чашку в руке.
   "Чего это он вдруг заинтересовался? - подумал Лев Ильич, на него не похоже? А, вот оно что, ему надо прояснить отношения Кости с Любой - что, мол, за человек, откуда?.."
   - Перестань, Иван, - сказал он, - тебе это совсем не нужно.
   - Ты за меня и это знаешь?
   - Вы, Митя, дослушайте, - отмахнулся Лев Ильич, - не обязательно соглашаться, но может, задумаетесь, - он вспомнил вдруг свой аргумент, ему дорогой. ("Хотя зачем я к нему привязался, чего я достичь хочу, я его и не знаю, а он добра желает...") - Вот, вы вспомнили про загаженную деревню, хотя там у всех холодильники и телевизоры. Верно, все загажено, сам видел. Но тут есть проблема посерьезней. Я был сейчас в командировке, жил на квартире у одной одинокой женщины, пожилой. Поселок, почти деревушка. Комнатка маленькая - не повернешься, а вся заставлена этой техникой - только полотера нет, потому без паркета живут - доски. А то бы купила и полотер. У меня, говорит, все есть, чего хочу, все могу купить. А какого мальчишки выбили у нее стекло играли в футбол, пришел сын, уже взрослый, женатый. Нет, говорит, мать, пока бутылку не поставишь, не вставлю... Вот в чем проблема, думается мне, а не в том, что у нее нет свободы слова - ту женщину я имею в виду - она ей и вовсе не нужна.
   - Да что вы мне свои рождественские сказки рассказываете! - взорвался вдруг Митя. ("Тоже, что ль, пьяный?" - удивленно посмотрел на него Лев Ильич.) - Стекло разбили, сын у матери бутылку требует - нашли проблему! Вы мне тогда мою проблему разъясните, раз истиной обладаете. У меня тоже мать - да не в деревне, здесь в Москве, в почтовом ящике. И отец здесь - на Новодевичьем, вот вам, кстати, ухоженное кладбище - влазит в вашу концепцию? Так вот, я у нее бутылку не требую, а она на меня стучит - понимаете, что это такое? Стучит! И не от того, что ее затаскали, ноги-руки выкручивают - ладно б, она сама к ним ходит, наводит, без меня по моим ящикам шарит - куда их любительству, профессионалка! Вы б это мне объяснили...
   - Мотать тебе отсюда нужно - и побыстрей, - вставил Иван.- Пусть их сами решают свои проблемы. Ты из-за них в лагерь загремишь, а они и не заметят за своим моральным совершенствованием. Уехали б тоже - пусть бы все отсюда уехали, а уж мы как-нибудь...
   - Как - уезжать? - испугался Лев Ильич. - Вы ж здесь своим делом занимаетесь - Россию спасаете-исправляете?
   - Ничего, мы ее и оттуда спасем, даже лучше, - сказал Митя и не улыбнулся. - По крайней мере видеть не будем тех, кого надо спасать, а то, верно говорите, ненависть появляется... А жрите-ка вы сами свое дерьмо, если оно так вам нравится! А мне еще пожить охота, как люди живут - по-человечески, да я и заслужил - каждый день ждешь стука в дверь!..
   - Хватит, - сказал Иван, - а то наши девочки, а их у нас мало! - совсем заскучали. Люба-то где?
   Люба вошла в другом уже платье, вечернем, на открытой груди бусы.
   - Итак, поскольку муж в командировке, отсутствует, - сказала она, глядя мимо Льва Ильича, - кидаемся в разгул. Опять же серьезный повод, чтобы мальчики нас не позабыли, мало ли куда их закинет. Программа такая: за мной ухаживает Митя, за Кирой - Ваня, а Костю мы будем держать на скамейке для запасных - поможет, кто заскучает. Давайте, Митя, для начала выпьем на "ты".
   Кира неожиданно засмеялась, громко так, все замолчали.
   Ну вот, подумал Лев Ильич, живая она все-таки, хоть смеяться может.
   - Заметано, - сказал Иван, - вон какая у нас будет остренькая ситуация. И опять, как всегда, его глаза поразили Льва Ильича - затаенно-грустные даже сейчас, когда ему коньяк явно в голову ударил. Он подошел к Кире, обнял ее, но она все смеялась, не могла остановиться. - Ну знаете, Кира, смеяться и целоваться две вещи несовместные, закон физики, между прочим... - Вот так он всегда острил - по-фельдфебельски.
   Митя с Любой пошли на кухню, Лев Ильич вдруг обозлился на Костю: "Ну чего он сидит, зачем пришел?" - забыл, что сам его и привел. Тот пристроился у стола на тахте, смотрел с интересом: "Кино ему показывают, конечно, не часто такое увидишь!.."
   - Вернулись! - провозгласила Люба, втаскивая за руку Митю в комнату. Пока, Костя, нет в вас необходимости, у тебя как, Кира? Не оплошал мой дружок?
   Иван оторвался от Киры, она лежала в кресле с закрытыми глазами.
   - Постой-ка, - сказала Люба, - слушай, Ваня, что это на тебе за жлобский галстук? Я тебе получше выберу, у Левы моего командированного есть что-то там такое, - она распахнула шкаф, вытащила галстук, Иванов развязала, швырнула на стол. - Так получше, да и про мужа нет-нет, а вспомню, вот и нравственная проблема разрешена!
   Иван только молча смотрел на нее, не шевельнулся, пока она проделывала перед ним все эти манипуляции.
   Лев Ильич знал, что главное теперь ни во что не влезать, она специально дожидается его реплики.
   - Очнись, Кира, - не унималась Люба, - молодое мясо, конечно, лучше старого, да жаль, быстро варится, нынешний мужик и загореться не успеет. Поэтому старое теперь в цене, хоть и жевать его искусство требуется профессионализм.
   - Прожуем, - сказал Митя, - нам не к спеху.
   - Браво! Будем считать, что образование щенка под мастера началось десятый класс закончил. Итак, приступим ко вступительным в университет, - она щелкнула кнопкой магнитофона. - Танго! - объявила громко и сразу подошла к Мите.
   Он тем временем налил себе полный стакан вина из большой бутыли, выпил, вытер бороду и поцеловал Любу прямо в обнаженную грудь. Иван вытащил Киру из кресла, она глаз так и не открывала.
   Теперь танцевали две пары: Иван целовал Киру, не отрывался, а Любины волосы смешались с бородой Мити. Костя налил себе вина.
   - Может, достаточно? - сдался Лев Ильич.
   - Батюшки! - охнула Люба, остановив Митю. - Надо ж, муж приехал, явился без предупреждения! Что в таком случае происходит?
   - А пусть обратно едет, - буркнул Иван. - В другой раз за три дня чтоб сообщал.
   - Не гуманно, - сказал Митя, - да и не по-русски, тут без физических мер воздействия не обойдешься.
   - Ну что ж, - Люба высвободила руку, щелкнула выключателем - теперь только на столе горела лампа, - будем считать, что в университет вы кое-как поступили, прошли конкурс. Но ведь еще надо диплом защитить... Тут как раз танго кончилось, джаз взревел.
   Она вышла на середину комнаты, одно движение - молния дзинькнула, платье распахнулось - на ней не было рубашки, темные трусики и темный низкий лифчик, она шевельнула плечами и кинула платье на тахту.
   Кира не только глаза - и рот раскрыла.
   - Огня! - закричал Митя, он хотел зажечь верхний свет, Люба перехватила его руку. - Как ты думаешь, Иван, может мне подождать сматываться, лучше со своей деятельностью завяжу? Лев Ильич прав - вот она абсолютная истина, - он говорил хрипло, задыхаясь.
   Иван как бы споткнулся, будто сломалось в нем что-то, бросил Киру. Все теперь глядели на Любу, не отрываясь.
   - Нда, - выговорил Митя, - есть женщины в русских селеньях, - он перехватил Любину руку повыше, другой рукой обнял ее за спину... Она развернулась и свободной рукой ударила его по лицу.
   Лев Ильич встал и пошел на кухню.
   В комнате начался шум, ревел магнитофон, потом музыка оборвалась, еще погалдели и вывалились в коридор.
   Люба уже в пальто, наброшенном на плечи, под ним незастегнутое платье, заглянула в кухню.
   - Я тебе этого, Лева, никогда не прощу, - сказала она. И дверь хлопнула...
   - Они на аэродром поехали, в Шереметьево, - сказал входя Костя. - Наверно, будут Валерия провожать... Как вы с ней живете? Отойти нужно - так только хуже... А Иван этот кто такой?
   Лев Ильич не ответил, пошел в комнату, принес бутыль с вином, налил себе и Косте по большому стакану, выпил, сразу еще налил, отхлебнул и снова стал пить с жадностью, пока в голове не зашумело. Он заставил себя допить до конца.
   - Надо ж так, - Лев Ильич наконец поставил стакан на стол. - Я как открыл сегодня глаза - вас увидел. И целый день вы передо мной. Какой черт нас связал веревочкой?
   - Поверили, стало быть?
   - Как? - не понял Лев Ильич. - Во что поверил?
   - То вы все про Бога выспрашивали - абстракция это для вас, разумеется, а уж когда про черта вспомнили - значит дело пошло всерьез.
   - Это в какого - пакостного, тьфу! - с рогами, с копытами?
   - Пустяки какие, - отмахнулся Костя, - это что, тут по-страшней бывает.
   - А это представление - ну, только что было, - не то еще, значит?
   - Опять пустяки - бабьи шалости, одна литература, к тому ж невысокого разбора. Сами и виноваты.
   - Неуж похлеще видывали?
   - Да вы про что?
   - Все про того же, - который с рогами-копытами.
   - Приходил, - тихо сказал Костя. - Только не такой, как вы думаете, - он глядел прямо в глаза Льву Ильичу, что-то такое страшное пролетело меж ними, бесформенная черная пустота открылась Льву Ильичу на мгновение, пахнуло холодом, сыростью. У него руки вспотели.
   А ведь и правда, подумал Лев Ильич, что ж он не защитил ее, не прекратил безобразие, мерзость эту - он же муж, хозяин дома, отомстить, значит, хотел? Она ведь потому и гуляла, что была дома, что он был рядом, всегда знала, что он поймет, что бы не случилось, поймет, а тут... Нет, это не литература, не шалость...
   - Понял, - усмехнулся Костя, - оно и есть начало премудрости - страх Господень.
   У Льва Ильича дрожали руки, никак не мог зажечь спичку.
   - Так вот они, господа русские интеллигенты и проявляются, - говорил Костя. - Сначала натворят, сделают мелкую пакость, а потом начинают страдать, а уж страдание неимоверное, будто произошло что-то, и правда, космическое. Иной раз, действительно, приходит в голову, Бог придумал Россию, чтоб человек однажды и навсегда такую гадость увидел - уж не позабудет! - до чего никакое животное не дойдет - и не от темперамента, не от чувств, эмоций, а от душевного извращения.
   - Бедная Россия, - сказал Лев Ильич, он начал в себя приходить, ему теперь жарко стало, - евреи ее ненавидят, русские презирают, христиане считают дьявольским наваждением - страшным уроком человечеству...
   - Что ж, в этом высшая справедливость. Не человеческая, конечно, когда считают, что за подвиг тут же тебе и награда положена, причем в точном соответствии с потерями, как в дурацких физических законах. Высшая, провиденциальная, которую человек, может, когда-то и научится понимать. А национальное - это все то же самое мирское, поверхностное, душевное, в лучшем случае - но никак не высшее. А потому от него нужно отрешиться, навсегда отказаться - выбросить, это всего лишь к земле тянет.
   - Этого я никак не пойму, - печально сказал Лев Ильич, - да и как понять, что то слово... что не Бог со мной говорит, а Он иной раз ко мне так вот и обращается, я слышал... - он сам смутился такой откровенности. - Что ж и это меня к земле тянет?
   - Он же с вами не по-русски говорит, - засмеялся Костя, - не по-еврейски.
   - А как же? - удивился Лев Ильич. - Я сегодня слышал, ну может, не по-русски - по-церковно-славянски...
   - Почему тогда вы услышали, а Митя или этот ваш Иван - они ничего не поняли? Как же так - не задумывались?
   - Магнитофон ревел, - сказал Лев Ильич, - они и не расслышали. Мне он тоже все другие голоса заглушил. Бог, видно, не может перекричать такую технику. Или не хочет?.. - И он представил себе машину, такси, летящую сейчас по ночному шоссе, мокрый снег из-под колес, рев самолетов за окном ресторана, мокрые пьяные губы в Митиной бороде, широкую спину Ивана... "Отомстил, значит, подумал Лев Ильич, кому только отомстил?.." Не было у него сейчас сил что-то делать, кидаться следом и что потеряно навсегда, пытаться разыскать - сгорело в нем все давно. И опять холодом пахнуло, как из старого погреба, где одна сырость и мыши.
   - ...Разные вещи, - услышал он Костю. - Одно дело география, а другое биография, вернее судьба. Или, скажем, так: земля и небо. Так вот, отечество это земля, а истина - небо. Что ж тут может быть общего?
   - Хоть бы день этот когда-то кончился, - подумал вслух Лев Ильич, а про себя сказал: "Поздно мне, ой, поздно, нет уж сил разобраться во всем этом."
   И тут звонок брякнул, он встал и его развернуло о косяк: "А я просто пьян!" - обрадовался Лев Ильич.
   Надя бросилась к нему, спрятала мокрое лицо на груди, горько-горько так заплакала.
   - Все, папочка, никогда больше, все-все теперь, я понимаю - все!..
   - Давайте расходиться, Костя, - сказал Лев Ильич, - извините меня.
   Он укрыл Надю одеялом и долго еще сидел возле нее, пока она не утихла, только всхлипывала. Потом поцеловал, потушил свет и плотно прикрыл дверь в ее комнату.
   4
   Ему снилось, что он в провинциальном зоопарке: такие несчастные, жалкие звери, все спят - их и не расшевелишь, и почему-то вместе - или это молодняк? Хотя какой молодняк: старые волки, грязные, с облезлой шерстью - или это собаки? мерзкие кошки, такие шныряют по помойкам, - а уж не тигрята ли, раз их посадили в клетку? А рядом лежал лев - груда желтой шерсти - грязной, потертой, траченой уже молью, грива закрывала голову - как старый, выброшенный диван с поломанным валиком. А может, это вовсе и не зоопарк, а правда, помойка, что видна из их окна? И никого - людей нет, пустой зоопарк. От этого и страшно было так Льву Ильичу... И тут он увидел толпу: возле одной клетки стояли плотно, молча, как на похоронах. Лев Ильич подошел, но за спинами не разглядеть, а их не раздвинуть, как каменные. Он все-таки начал протискиваться. Пропускали его неохотно - он был им чужим, и неловко, словно правда забрел на чужие похороны и любопытствует. Но молчали мрачно, и даже не презрение почувствовал Лев Ильич, а будто нет его, как на пустое место на него глядели - не видели, да и как им глядеть, не поймешь, что за люди - безликие, глаз нет, только черные, каменные спины. Он еще протиснулся - и различил клетку. "Пустая она, что ли?" - подумал Лев Ильич. Но тут увидел: в углу на задних лапах-ногах стояла обезьяна, держалась руками за прутья. Тоже неподвижно стояла, как и толпа, и молча глядела на всех. "А что она, говорить, что ль, должна?" - удивился сам себе Лев Ильич. Только обычно они двигаются, прыгают или ходят с такой странной неуклюжей ловкостью... И вдруг он понял, почему на нее так смотрят, выставились - она ж похожа... На кого только, никак он не мог вспомнить. Он стал еще настойчивей протискиваться, человек перед ним обернулся: красные губы в черной бороде раздвинулись, и он засмеялся - громко так, звонко, и вся толпа засмеялась, оборотившись на Льва Ильича, показывали пальцами то на него, то на обезьяну и хохотали. Звон стоял в ушах от их хохота, он хотел зажать уши, а руки не поднимаются, стиснули его. И обезьяна зашевелилась, руки к ушам подняла, закрыла их, повторяя жест, который Льву Ильичу не удалось сделать. И тут он узнал ее! "Лев Ильич! - услышал он знакомый голос, он все это время ждал его, надеялся, что услышит, и в зоопарк пошел, как чувствовал, что там встретятся. И обезьяна в клетке кинулась на голос - из угла к другой решетке. "Да это ж я! - вырвалось было у Льва Ильича, но он не смог крикнуть. - Нет, я здесь, это обязьяна, она просто похожа на меня, а я здесь, здесь!.." Но рта он раскрыть не мог, и так стыдно стало Льву Ильичу, что там в клетке он голый, что все смотрят на него, и она, значит, смотрит, видит... "Вы спите, что ль, Лев Ильич?.." - все громче и громче звенел в ушах голос.
   Он, наконец, собрался с силами, рванулся и отбросил одеяло. В комнате было темно, сквозь штору едва проникал свет, видно, рано еще, а телефон звонил и звонил, наверно, давно.
   Он прошлепал по комнате, взял трубку и услышал, как тот самый голос, который он только что слышал в зоопарке, спросил его: "Я вас разбудила, Лев Ильич, извините меня, я боялась, вы уйдете... А мне очень, очень хотелось бы вас где-то..."
   - Нет, нет, Верочка! - кричал Лев Ильич и сжимал трубку. Он даже не удивился, просто обрадовался. - Я не сплю, я очень рад вам, мне тоже необходимо вас повидать!..
   Они договорились встретиться днем, сегодня он мог и не сидеть в редакции, так только надо было зайти.
   Люба не приезжала: может, и правда провожают Валерия, подумал Лев Ильич, а потом прямо на работу? Но куда ж она в том самом платье? Хотя ей ведь не с утра, еще заедет домой, переоденется... "А мне-то что, какое мое дело..."
   Он оделся и пошел было из комнаты - тяжко ему тут стало: все как вчера ночью разбросано, шкаф открыт, он подошел к столу, выдвинул ящик, достал свою рукопись - начатую работу, полистал. Тут тоже немного было радости: год, как он ее сел писать, а она все так и была "начатой", да и что, о чем - сам толком не знал... На столе бутылка из-под коньяка, грязные стаканы, галстук Ивана в пятнах от вина, - будто и не сон этот зоопарк, так оно и было. Он бросил рукопись обратно, задвинул ящик и пошел прочь.
   Побрился, выпил холодного чая, оставил Наде записку - пусть спит, куда ей сегодня в школу, взял пальто и тихонько вышел. На площадке оделся, вызвал лифт - он не мог бы сейчас пройти мимо квартиры Валерия.
   И на улице все та же пакость...
   Жуть какая, вспомнился ему сон, да и скверная эта история, не к добру. Идти ему, собственно, некуда было: в редакцию рано, до двенадцати там и делать нечего, а куда еще? Во как жизнь повернулась, размышлял Лев Ильич, шагая по улице, полвека прожил в этом городе, миллион знакомых, друзья, родня, а как дошел до стенки - и податься некуда.
   "А почему до стенки?" - подумал он. Что нового вчера случилось, такого, чего не было три дня до этого или месяц? Дом всегда был... раньше, то есть, вот от этого и пляши. Был дом, куда он все складывал - радости, печали, заботы, свои доморощенные открытия... Нет, не так, перебил он себя, это все литература третьесортная, это все слова пустые. И он вспомнил, из какого странного материала сооружался его дом, а стало быть, вся жизнь, вчера обернувшаяся такой гнусностью, рассыпавшаяся. И верно, странный это был материал...
   А что случилось, снова остановил он себя. Что такого уж нового, невиданного произошло, что можно бы считать концом, а значит и началом новой жизни? Другое дело, если к этому прицепиться, счесть поводом, забрать свой чемоданчик... "Какой еще чемоданчик?.." А такой: все эти годы, сказанное, передуманное, невысказанное, свои слезы, никому не видные, обиды, подарки, которые никто не заметил - попробуй, запихни их! - да еще много чего в тот чемоданчик... Опять же не то, снова во всем этом была литература и порочный круг, из которого не выпрыгнешь... Я же нашел уже вчера то, что показалось главным, от чего надо плясать, коль верно хочешь добраться до истины? То неимоверно трудное, что себе и не скажешь, а решишься, определишь для себя выбор, сделаешь первый шаг, соберешь все силы для следующего - вот второй-то особенно нужен. Первый - это еще так, нечто неосознанное - ненужное или случайное, нога сама пошла, а голова не подумала, может и сердце еще не дрогнуло, а дрогнуло - так ты и не услышал, не понял. А вот второй шаг - он уже поступок, принятое решение, за него придется отвечать. Сделаешь этот второй шаг и там - далеко-далеко, в конце пути - увидишь, да нет, не свет еще, а узкую полоску, как бывает в поле, когда солнце закатилось, небо все затянуто тучами, идешь по пыльной дороге, дождем еще не прибитой, сейчас, думаешь, тучи опустятся, гром грянет, торопишься, страшно, пусто на душе, выбираешь, путаешься - куда бежать: к лесочку, к ближней деревне или в овраг прятаться? И вдруг там - далеко-далеко, где сошлось небо с землей, блеснет что-то, а потом обозначится узкая алая полоска. И на душе сразу полегчает, отпустит, становится светлее: вон куда надо - дождь, гром, овраг ли, лесочек - все равно, так вот и быть должно...