Однажды духи приняли обличье уж не только совсем реальное, но одновременно примитивно-зловещее и грозно-заманчивое. Он забрался по своим делам в дровяной сарай, и там в куче старого хлама среди поломанных стульев и ободранных чемоданов нашел наган - настоящий, ржавый, с вращающимся барабаном. Он принес его отцу и молча стоял перед ним - маленький, вровень с его столом, заваленным бумагами, и со сладким ужасом думал о том, что отец сейчас расскажет ему, сколько он поубивал людей из этого нагана. Отец удивленно поднял брови, дунул в ствол, от чего над столом поднялось облачко рыжей пыли, коротко рассмеялся и так, держа наган за ствол, протянул обратно.
   "- Держи. Только не выноси из дому."
   Наган так и остался среди его игрушек, стал среди них самой ценной, пока его не нашли при обыске, и отец тогда тоже, шевельнув бровями, усмехнулся, правда, невесело. Мальчик так и не узнал, стрелял ли отец из своего нагана, хотя одна мамина история, которую он почему-то запомнил, почти убедила его в том, что едва ли этот наган и заряжали когда-то.
   Мама с отцом ехали от деда в Москву. Они были счастливы, счастья своего не скрывали, а мама к тому же радовалась, что они долго в том доме не задержались. Отец уже женой привез ее к деду показывать, оставил в залог извозчику и побежал за деньгами - расплатиться у него не было. Дед вышел из дома - огромный, хмельной, моргнул низко поклонившемуся извозчику, взял маму, как ребенка, на руки и внес в дом. А уже вечером был скандал, но без крика, а потому особенно маму напугавший. Дед по случаю женитьбы старшего сына пил целый день. К вечеру сильно нагрузился и, уж не знаю, сказал ли он чего или посмотрел на маму не так, но отец поднял с полу пудовую гирю, и дед мрачно, враз протрезвел, совсем ушел из дома и два дня не являлся. Они сидели в вагоне, мама в шуршавшем новом платье, с золотым медальоном - подарок деда на груди, раскрыла корзину с припасами, уложенными бабушкой, расстелила салфетку - она всегда старалась красиво сервировать стол, даже когда на салфетке был ломоть хлеба с селедкой, даже в лагере, куда он, Лев Ильич, приезжал к ней на свиданье: "Видел и уж никогда не забуду, как она там ела, но все равно на чистенькой тряпочке..."
   Они нежно ворковали за своим завтраком, а мимо раз и второй прошли матросы - здоровенные, перепоясанные оружием, гранатами, брякавшими о вагонные двери. Когда они прошли мимо в третий раз, а один - широколицый, скуластый, в сдвинутой на затылок бескозырке, в распахнутой рубашке, под которой на заросшей рыжими волосами груди резвилась татуировка, глянул на маму мутными пьяными глазами, отец отодвинул корзинку, вытащил из-под скамейки чемодан, долго чертыхаясь, шарил в наложенном бабушкой белье, вытащил этот самый наган, натянул студенческую фуражку и шагнул в коридор. Мама в ужасе ждала, а минут через пятнадцать, не выдержав, отправилась его искать. Он стоял с тремя матросами на тормозной площадке, все они весело хохотали и хлопали друг друга по плечам. Наган был в руке у скуластого с татуировкой.
   "Простудитесь, дамочка, - сказал он маме, - а вам теперь жить долго. Мы было решили вас шлепнуть - за этих приняли, - и он махнул наганом куда-то за спину, где летели перелески. - Хорошо, успели разговориться с товарищем, выяснили личность..."
   Они вернулись в вагон, и отец, подрагивавшими руками пряча наган обратно в чемодан, рассказал маме, что прежде чем они на него среагировали, он вытащил наган, попросил патронов к нему и рассказал, что это ему подарок от красных матросов балтфлота. Патронов для нагана у них не нашлось.
   "Они сейчас на ком-то другом отыграются, - сказал отец. - В соседнем вагоне батюшку углядели - попа с попадьей..."
   И уж конечно, отыгрались, конечно, тут же и шлепнули - вот что самое-то здесь, пожалуй, существенное. Поп подвернулся, уж несомненно классово чуждый. Да ему и потрудней было бы, не в пример отцу сориентироваться и доказать свою принадлежность. Когда оружие заряжено, оно непременно должно выстрелить - и это не литературный закон. Но тут весь фокус был в том, что этот наган и не заряженный, без патронов, но ведь выстрелил! Понял ли отец в тот раз или потом, коль вспоминал про это, что из его, ставшего моей игрушкой, нагана, шлепнули тогда классового чуждого попа с попадьей, что он только от себя отвел руку - или утешал себя тем, что у него нет и никогда не было патронов? Но ведь тогда в поезде он не просто проявил находчивость, он тем матросам рассказал правду, ему на самом деле подарили наган в Кронштадте, он и верно был к тому времени - дело было в восемнадцатом году - уже большевиком и даже 25 октября оказался в Смольном и возле Зимнего побывал... Не знаю, как он вспоминал эту историю, но я только счастлив был, что наган у меня не задержался, хотя уж и такой дорогой, страшной для меня ценой...
   Разумеется, я ничего не понимал тогда про отца и про то, с кем он сражался в своем кабинете. Я даже не знаю, знал ли он в себе этих духов, демонов, или они, войдя в него, не оставили в нем и места для сопротивления себе. Я и духами их, конечно, не называл, но отчетливо чувствовал, что дом населен чудовищами, сказочными злыми существами, которым однажды открыли дверь, а уж на то, чтоб выставить их, силы не было.
   Я понял про них и тогда про себя их назвал значительно позже, когда отца уже посмертно реабилитировали, вернулась из лагеря мама, мой дядя - я его три дня назад похоронил... Да. Тогда я и получил в университетском хранилище книги отца - он был историком, много писал о Франции. Любопытное это было чтение: два десятилетия спустя разговор с отцом, который уже не мог состояться. Я листал исследования чисто классического, лабораторного опыта якобинского террора - от анализа самой природы характера вождей революции. Автор утверждал необходимость для ее героев авантюризма, цинизма, явно сомнительной нравственности до продажности включительно. Именно в этих их качествах для осуществления своих планов и надежд и нуждалась революция, вознесшая, скажем, мирного буржуа, преуспевающего адвоката Дантона на свой гребень - гениальный оратор доказал способность к лжи и преступлениям, а потому и остался в пантеоне истории. В связи с этим такой явственной была мысль отца о неизбежности термидорианского перерождения этих самых вождей революции - тех, кого в конце концов сожрала толпа, так легко становящаяся игралищем страстей и честолюбий. Так утверждал автор... Все очень академично, хотя и слишком страстно для историка, размышляющего над событиями полуторавековой давности. Но почувствовал ли я в этих книгах его личность - то, что и было мне важно? Страха, предчувствия конца, во всяком случае, понимания его неизбежности - там было сколько угодно. "Они хотят сломать эшафоты, потому что боятся, что им самим придется взойти на них", - цитировал отец Сен-Жюста. Им самим - вот что здесь самое важное, вот в чем был страх, пафос, вот о чем шептали и визжали демоны, выползавшие из углов нашего дома. А то, что шлепнули кого-то - да не кого-то! - с первых же дней нашей революции считали их тысячами, а там сотнями тысяч, да еще при отце пошел счет на миллионы - кто их там считал! Шлепали, ставили к стенке, брали на мушку, списывали в расход, отправляли к Духонину, разменивали, ликвидировали... А что миллионы людей изгонялись из построенных их дедами домов, что весной подснежники и ландыши пахли тлением и казалось оскорбительным, что земля зеленеет, когда она должна быть только красная от крови? Думал он об этом, касалось это его? Нет, должен был я себе сказать, потому что не смог найти в тех книгах и намека на покаяние, а только громогласные, всего лишь его - только их! - предупреждавшие цитации: "Великий народ революции подобен металлу, кипящему в горниле. Статуя свободы еще не отлита. Металл еще только плавится. Если вы не умеете обращаться с печью - вы все погибнете в пламени..." Это Дантона он цитировал. А они, разумеется, не умели обращаться с печью - а кто умел-то, такого умельца и не было в истории, Сталин разве? Ей - этой дьявольской печи - было мало миллионов жертв, которых они не спрашивали, нужна ли им была статуя. Достаточно было собственной в том уверенности. И страх был только от того, что топить эту печь было уже нечем. Приходила их пора...
   - Не было покаяния, - повторил Лев Ильич и налил себе водки. - Иначе он бы не почувствовал себя хозяином в городе, по которому иной раз гулял со мной так свободно и широко он всегда шагал, шутил с девчонками, задирал мальчишек, раскланивался с десятком прохожих - всех-то он знал и его все знали. А ведь это был тот самый город, что уж давно пошвырял своих сыновей в ту печь на невиданную переплавку, порой разбавляя тот живой хворост медью колоколов, сброшенных с колоколен взорванных соборов - но ей всего было мало, она жаждала крови.
   Но однажды я узнал, чего еще он боялся, и тогда демоны, романтически звеневшие для меня трубами, позвякивавшие уздечками, гремевшие копытами разгоряченных бешеной скачкой лошадей, обернулись жалкими бесенятами, фальшиво наигрывавшими пошленький вальс на разбитом рояле. Мне помог случай... Ты еще не спишь?
   - Нет, что ты, - сказала Вера и посмотрела на него подавленно и безнадежно, - ты очень художественно все изображаешь, я только пока что не могу понять твоего азарта...
   - Мне помог случай, - повторил Лев Ильич. - Как-то, уже после реабилитации отца я разговорился с теткой - его двоюродной сестрой, тоже отбухавшей свои восемь лет. Я хотел поехать в Витебск, откуда отец был родом, чтоб там навести кой-какие справки, просил ее совета - кого б там поискать, сказал, что помню такой разговор, будто бы когда-то в тамошнем музее революции была целая экспозиция про отца, дядю и даже про деда. Дед, мол, из простых рабочих, кузнец, но потом стал привилегированным рабочим - такой классический персонаж рабочей аристократии, боролся с предпринимателем за копейку, а дети пошли в большевики. И вот, в той экспозиции целый исторический роман об этой пролетарской семье. Во мне еще тогда нет-нет, да тоненько так труба позванивала. И потому я был несколько обескуражен реакцией тетки - она, всегда сумрачная и замкнутая, хохотала как безумная. "Ты что?" - спросил я. "Ну насмешил - пролетарская семья, кузнец, боролся за копейку?.." И рассказала. Дед не зря так редко бывал у нас в Москве, его не случайно так странно встречали, никому не показывали, а потому всякий его приезд и кончался скандалом. Была пора чисток, когда все эти коммунисты выворачивали перед ячейками свое белье, а оно редко у кого оказывалось чистым, а уж у отца-то как было замарано! У деда имелся большой собственный дом в центре Витебска, а кроме того публичный дом в слободе и еще такой же где-то, чуть ли не в Минске. Вел он жизнь широкую и разгульную, швырял деньги, покупал, менял и перепродавал живой товар, да и сам всегда снимал пробу. Знаменитый был человек в Витебске - Исаак Гольцев. И была у него дама - Юдифь ее звали, вот потому и вспомнилось мне, завязалась тут вся эта история. Женщина явно незаурядная, экзотической внешности и поразительного разнообразия способностей - может, и правда, на твою Юдифь похожа? Там уж такая драма через это была, удивительно, как дед бабушку совсем не прибил - все у нее на глазах, а она сначала характер проявила. Юдифь, видно, тоже сначала была в том веселом доме, потом тапершей на рояле бренчала, потом экономкой, а потом дед ее еще возвысил. Или, уж не знаю, может и она его к рукам прибрала, только к самой революции все те дома оказались записанными на ее имя. Может быть, и фиктивно, потому как по уставу мужчина не мог быть содержателем публичного дома. Так ли, нет ли, но и дед, и отец с дядей только тем и спаслись. Потому отец так боялся деда и упоминания о нем, потому, когда там в музее открыли экспозицию, он тут же туда помчался, чтоб прикрыть ее - "из скромности", а на самом деле, чтоб лишний раз не напоминать о себе. "Если тебе так приспичило что-то узнать про деда, - сказала мне тетка, - разыщи Юдифь, она тебе кое-что порасскажет, показать уж едва ли сможет..."
   Лев Ильич замолчал, выпил водку и отломил кусок копченой рыбы.
   - Бедный Лев Ильич, - сказала Вера. Она опять лежала на спине с закрытыми глазами. - Бедный, бедный человек... Ты все это на себя хочешь повесить?
   - А на кого ж, я один был у отца, а у дяди Яши две дочери.
   - Не получится из меня Раскольникова, - сказала Вера, все так же не открывая глаз,- прокололась с первой же "пробой"...
   И опять такая безутешность ему послышалась, что он сел к ней, наклонился и увидел широко раскрытые, ясные, холодные глаза.
   - Ты что? - спросил он, вздрогнув от неожиданности.
   - Ничего. Скверная я баба, подлая. А ты хороший. Хоть раз в жизни встретила такого человека. И на том спасибо.
   - Ты о чем, Верочка? - с тоской спросил Лев Ильич, никак он тут ничего не понимал.
   - Давай еще кофейку попьем, а то уж и утро скоро, а мне сегодня рано на работу, да ехать отсюда, и еще дела...
   Они пили кофе, допили водку. Лев Ильич раздвинул шторы: чуть брезжил рассвет - крыши, крыши в снегу открылись его глазам.
   На подоконнике лежала книга в мягком кожаном переплете. Он раскрыл ее.
   - Батюшки! Вот это книга! - охнул он восхищенно.
   - А у тебя нет?.. Хочешь я подарю тебе? Это моя... Да, да, обязательно, а то что ж тебе подарить...
   - Что ты, Верочка, я, правда, мечтал о Евангелии, хоть о любом, а тут со всеми приложениями, - листал он Книгу, - толкования, карты - вот издают!.. Ну что ты, такой подарок...
   - Дай-ка ее мне. Я тебе надпишу. Есть ручка?
   Вера раскрыла Книгу и прямо на форзаце быстро, не думая, стала писать.
   Лев Ильич взволнованно смотрел на нее. Он опять всю эту ночь был занят только собой, а с ней что-то происходило, произошло, он не мог взять в толк, о чем она ему все время говорила, не договаривая, чего-то от него ждала, но так и не дождалась...
   - Возьми, - сказала Вера. - Дай я тебя поцелую.
   И сразу выскользнула из его рук, завернула в бумагу остатки рыбы и вышла из комнаты.
   Он раскрыл Евангелие. Поперек форзаца четким, летящим почерком было написано:
   "Владыко дней моих! дух праздности унылой,
   Любоначалия, змеи сокрытой сей,
   И празднословия не дай душе моей
   Но дай мне зреть мои, о Боже, прегрешенья,
   Да брат мой от меня не примет осужденья,
   И дух смирения, терпения, любви
   И целомудрия мне в сердце оживи.
   На память о нашей встрече - во дни печальные Великого поста.
   Храни тебя Бог!
   Вера."
   ...Она вошла уже в пальто.
   - Пойдем отсюда. Только бутылку забери, а то неловко.
   Они тихонько вышли, дверь щелкнула. Неожиданной эта ночь оказалась для Льва Ильича.
   Молча прошли квартал, остановились у троллейбусной остановки. Где-то он и вчера здесь же был, рядом... Вера вдруг взяла его за руку.
   - Лев Ильич, сделай мне... доставь мне одну радость. Напоследок... Я знаю, тебе будет трудно, не захочется, но сделай - вдруг я еще...
   - О чем ты все, Верочка, мне так стыдно, что я всю ночь говорил о себе...
   Она не слушала его.
   - Я знаю, что тебе не хочется, но постарайся для меня, приходи сегодня вечером, как она просила...
   Лев Ильич не успел ответить, Вера схватила его второй рукой за рукав пальто, потом оттолкнула...
   - Саша!
   - Какой Саша? - вздрогнул Лев Ильич и обернулся.
   Прямо на них шел высокий, в расстегнутом пальто, без шапки чернокудрый красавец с бараньими глазами, весело улыбался, но тут он, видно, разглядел Льва Ильича, узнал, и того обожгло, он даже почувствовал, как его ударила злоба, ненависть. И Лев Ильич тоже его узнал - он и тогда, там, когда провожали Валерия, так же вот глянул на него.
   Саша чуть поклонился Вере и круто свернул в сторону.
   - Как неприятно! - Вера закусила губу. - Как это скверно...
   - А в чем дело? Я его знаю.
   - Это близкий друг Лепендина, он сейчас живет у нас, мы здесь рядом - вон, в переулке... В такую рань, мы вместе, и меня не было дома...
   - Может, мне догнать его, что-то сказать?
   - Ну что ты! В конце концов, мы могли с тобой встретиться случайно, как и с ним...
   15
   Лев Ильич понимал, что делает глупость, неловкость, что это никому не доставит радости, что сегодняшний вечер несомненно кончится печально. Или он устал, а потому не мог принимать каких бы то ни было решений, делать выбор от чего-то и во имя чего-то отказаться, или отдаться течению несших его событий и случайностей, бездумно уверовав в то, что, стало быть, так и быть должно; или дело было в том, что в нем гремели, перекатывались, нарастая и проникая его, слова, рядом с которыми все остальное воспринималось уж такой чепухой...
   Он просидел целый день в редакции, в "тихой комнате", где обычно уединялись сотрудники для спешной работы. Поначалу он действительно решил было писать - надо было заткнуть рот Крону, да и хотелось отделаться от висящего на нем, заранее надоевшего, совсем не нужного ему очерка. Он положил перед собой бумагу, повозился с ручкой - промыл ее, наполнил чернилами, долго сидел над чистым листом, вывел название, потом подумал и зачеркнул его, написал снова, опять перечеркнул, скомкал лист, да и забыл об очерке... Он достал из кармана Евангелие, еще раз прочел строки, написанные Верой: "...Но дай мне зреть мои, о Боже, прегрешенья, Да брат мой от меня не примет осужденья, И дух смирения, терпения, любви И целомудрия мне в сердце оживи..." Раскрыл Евангелие - книгу было приятно держать в руках, раскрывать, переворачивать страницы - и все для него исчезло.
   Он читал послания апостола Павла - так открылась ему Книга - подряд, одно за другим. Он давно не перечитывал Евангелия, но, как выяснилось, к его изумлению, хорошо его помнил. И тем не менее он читал его заново, как в первый раз, испытывая ни с чем не сравнимое ощущение счастья прикосновения к чуду. А между тем, все вокруг него было грубой прозаической реальностью - и неуютная жилая комнатушка с продавленным диваном, голым столом, накрытым заляпанной чернилами ядовито-зеленой бумагой, глухая ободранная стена против мутного окна, брошенная на подоконник, забытая кем-то старая хозяйственная сумка, он сам - не спавший ночь, уставший и надорванный. Но все это только живее и поразительнее делало горевшие перед ним строки, открьшавшие такую россыпь драгоценностей: сокровища поэзии, красноречия, мудрости и духовного утешения. Его потрясал ясный взгляд, бесстрашие и широта мысли, при невероятной глубине прикосновения к самому таинственному из того, что было в открывавшейся духовному зрению Истине. И при этом, кстати, еврей из евреев, сын фарисея и сам фарисей, выросший в языческом городе, с детства впитавший языческую философию - "первый из грешников"...
   Он обернулся, когда его больно дернули за плечо - над ним стояла Ксения Федоровна, ее рысьи глазки-щелочки шарили по столу.
   - Ты уж не оглох ли, милок?
   Лев Ильич захлопнул книжку.
   - Кричу, стучу, заснул, что ли?.. Там тебя опять девочка спрашивает.
   - Какая девочка?
   - Вот еще, буду я всех твоих по именам помнить... Да не туда - в телефоне она тебя ждет...
   Лев Ильич не сразу узнал Надин голосок.
   "Папочка! Я тебя хочу видеть... Можно сегодня? Ты когда освободишься?.."
   Лев Ильич вернулся в комнату, сел к столу, снова раскрыл Евангелие, но читать уже не смог. Он что-то должен был сделать, а вот что, никак не вспоминалось. "Поспать бы..." - поглядел он на диван. Он было прилег, закрыл глаза, но мысль о том, что ему что-то необходимо, а если он не вспомнит, что-то произойдет, что ни в коем случае произойти не должно, не давала уснуть. Он вскочил, прошелся по редакции, стрельнул сигарету у мчавшегося по коридору курьера - студента-заочника, всегда терявшего все, что ему поручали отнести, путавшего адреса и обычно приводившего Крона в неистовство.
   - Ты куда? - спросил Лев Ильич, глядя на него с удовольствием.
   Курьер улыбнулся, показав два ряда веселых звонких зубов, и подмигнул Льву Ильичу.
   - Забыл. Ну никак не могу вспомнить, куда он меня послал. А он час назад послал. Срочно. Я час и бегаю вокруг редакции. Что делать?
   - Кто послал?
   - Да Крон, будь он неладен. Ведь сожрет, а? - неизвестно чему радовался курьер.
   - Давай, я узнаю, - нашел себе дело Лев Ильич, и тут вспомнил, ухватил мысль, которая его так мучила. - Спасибо тебе.
   - Мне? - захохотал курьер. - Ну, даете...
   Лев Ильич толкнул дверь в кабинет Крона. Тот говорил по телефону, был бледен от злости, кого-то о чем-то просил.
   - Послушай, Борь, - сказал добродушно Лев Ильич, когда тот бросил трубку, - куда наш курьер делся?
   - Что? - закричал Крон. - Куда делся!.. А тебе что? - спросил он вдруг подозрительно.
   - Чего ты орешь? - по-прежнему добродушно спросил Лев Ильич. - Мне его нужно в Общество послать.
   - Какое еще "общество"? - Крон схватился руками за голову. - Ну можно ли работать в этом сумасшедшем доме? И машинистка куда-то исчезла...
   "Правда, куда это Таня делась?" - с тревогой подумал Лев Ильич, он уж раза два к ней заглядывал.
   - В Общество по распространению, - с идиотской улыбкой ответил Лев Ильич. - А у тебя головка болит, перебрал вчера что ли?
   - Курьер в Президиуме Академии, мне, вон, только что звонили, что его до сих пор там нет, а мне нужно срочно завизировать материал - человек уезжает на полгода заграницу - и все летит! А этот кретин где-то шляется... Есть приказ, между прочим, запрещающий без моего ведома посылать его куда бы то ни было. В Общество вы самостоятельно можете сходить. Вы, кажется мне, только и делаете, что куда-то ходите... Материал готов?
   - Ну что ты, Боря, это сложная работа. Я думаю книгу про это написать.
   Крон даже застыл от такой наглости.
   - К-книгу?.. В понедельник я ставлю вопрос на редколлегии о том, что вы не выполнили задания по командировке. У меня еще кое-что есть на...
   - У тебя есть на меня материал? - невинно спросил Лев Ильич. Оперативный? Так он для суда не годится - это косвенные улики, - и не давая ему ответить, повернулся к двери. - Выпей пива, Боренька, проверенное средство, враз полегчает, - он плотно прикрыл дверь...
   - Жми в Президиум Академии, - шепнул он дожидавшемуся его в "тихой комнате'' курьеру. - Крон только что стол не грызет от бешенства, и "сове" на глаза не попадайся. Плохо твое дело.
   - Да я знаю! Обязательно выгонят! - хохотал курьер. - Ну точно же выгонят, а?
   - Не перепутай - в Президиум, на Ленинском... - бросил ему вслед Лев Ильич.
   - Послушайте, Лев Ильич, - вернулся курьер, - идемте пива выпьем. Я вам две бутылки поставлю за блестяще проведенную операцию!
   - В другой раз. Сейчас ты там на Крона нарвешься, я ему тоже посоветовал пива, чтоб головка не болела.
   - Да? - сверкнул зубами курьер. - Ну, даете...
   Лев Ильич подошел к телефону и набрал номер Маши. Подошел Игорь, и они сразу договорились, что тот зайдет к нему в конце дня.
   "Форма одежды парадная?" - улыбнулся в трубку Игорь.
   - Форма одежды? - переспросил Лев Ильич, и тут вот он и вспомнил, что ему ж сегодня надо снова идти к Юдифи, Вера так настойчиво его об этом просила... - Белый верх, темный низ. Или наоборот. Только приходи.
   С Таней он встретился, когда им привезли зарплату. Лев Ильич отдал ей деньги.
   - Пойдем пообедаем?
   - Спасибо, я уже,- почему-то покраснела Таня.
   - На тебя Крон зубы точит, что где-то ходишь.
   - Ну и пес с ним, - небрежно отмахнулась Таня.
   Лев Ильич с изумлением уставился на нее.
   - Однако успехи... - сказал он и опять, как вчера, огорчился.
   Надя пришла к нему в "тихую комнату" за полчаса до конца рабочего дня. Он снова читал Евангелие, и ему казалось, слышит глуховатый, проникающий, только ему, изнутри говоривший голос - "Как в обратной перспективе!" - мелькнула счастливая мысль: "Те, которых весь мир не был достоин, скитались по пустыням и горам, по пещерам и ущельям земли. И все сии, свидетельствованные в вере, не получили обещанного: потому что Бог предусмотрел о нас нечто лучшее, дабы они не без нас достигли совершенства..."
   Она словно еще выросла за эти дни - в цветастом платочке, в дешевом, под кожу, пальто, темные, прямо нарисованные брови блестели от таявшего на них снега, а глаза живые, сначала смущенные, затаенно-веселые, тут же сверкнули тревогой.
   - Ты не болеешь - ты такой бледный, худой?
   Как у нее все на лице написано, - думал Лев Ильич, - тяжело придется, или это быстро уходит?..
   - Какая ты красивая, Наденька, и совсем большая...
   - А я на каблуках, мамины туфли надела, она разрешила. Так ты, правда, не болеешь?
   - Что я барышня, что ли, болеть. Как у тебя?
   - Пап, ты что решил? Я говорила с мамой, она не хочет со мной разговаривать - не мое, говорит, дело. Ты в кого-то влюбился, пап?
   В дверь всунулась Ксения Федоровна, ощупала Надю глазками-щелочками .
   - К тебе посетитель. Через десять минут, учти, буду закрывать редакцию. Приказ Крона.
   - Перестань, Ксения Федоровна, что за детский сад, - разозлился Лев Ильич.
   - Иди сам и объясняй ему какой сад, а я человек маленький. Пусть сюда, что ль, придет - посетитель?..
   - На сову похожа, - Надя прыснула в кулак.
   - А ты откуда знаешь? - удивился Лев Ильич. - Это ее так один наш паренек прозвал.