Перед Львом Ильичем, как блеснуло что-то, завеса разорвалась, до того все скрывавшая. Не нужно торопиться, сказал он себе. Мне главное ясно, а остальное потом, потом, только удержаться, чтоб не потерять...
   Он поднял голову и изумился, что пришел. Он стоял возле своего дома, распахнутая дверь открывала темный подъезд. Ну, раз пришел, подумал он, так тому и быть, что ж я буду бегать от дома.
   Он стал подниматься по лестнице, лифт был занят, он пошел дальше, какие-то люди спускались навстречу, громко так, возбужденно переговаривались. "Похороны что ль?" - подумал он почему-то. Прошел еще марш, люди толпились у открытой двери. Конечно, случилось, шум там был как на вечере в провинциальном клубе... "У Валерия... - мелькнуло в нем. - Умер кто-то..."- испугался он вдруг.
   - Левка! черт, приехал все-таки! А я думал, не повидаемся...
   Его уже тянули, тормошили, расстегивали пальто, он протиснулся вперед, люди стояли в коридоре, как в троллейбусе в час пик.
   - А я Любу спрашиваю, - сыпал Валерий, у него белая рубашка расстегнута, лицо потное, глаза влажные, блестят, - едва ли, говорит, успеет. Завтра, завтра улетаем... Ребята, Лев Ильич приехал!
   - Постой, - сказал Лев Ильич, - куда это улетаем?
   Но того уже оттащили, он исчез в толпе. Лев Ильич разделся, бросил пальто - целая гора их лежала прямо под вешалкой на сундуке, мелькали знакомые лица, где-то он их всех видел, знает, он втиснулся в комнату - и сразу увидел Любу: она сидела за разгромленным столом - бутылки, стаканы, закуска брошенная, недоеденная, вокруг гул стоял, как в туннеле, она с кем-то оживленно разговаривала, он вгляделся, тоже вроде знакомый. И тут только поднял на него глаза: "А он зачем здесь?" - подумал Лев Ильич, узнав Костю.
   3
   Он, конечно, уже догадался, вспомнил, понял все, что тут происходит. Эгоизм какой, подумал Лев Ильич, так собой занят, что позабыл о том, что происходит с товарищем, должно было произойти. А может, это и не эгоизм был, а просто поверить никак не мог, что то, о чем они болтали, спорили, обсуждали так вот, вдруг, могло реализоваться? Такая у нас консервативность мышления, не поспеваем за жизнью, все давно изменилось, ежедневно меняется, а мы все меряем прежними своими соображениями, а главное страхом. Люди-то уезжают, сотни, тысячи, десятки тысяч людей, а еще пять лет назад об этом кто думал, разве что на костер за это шли. А теперь нормально - жутко, конечно, постыдно, омерзительно, но нормальная наша жизнь - ты ж в результате получишь не какую-нибудь прописку в Москве - совсем выпрыгнешь. Главное тут в другом решись, плюнь на всю эту жизнь, прокляни ее в душе, или оплачь - это уж от опыта, темперамента или от совести - придумай себе оправдание: не только, мол, себя, шкуру свою спасаешь - Россию, за дорогих тебе людей будешь хлопотать, правду расскажешь про нашу жизнь, кричать станешь на весь свет, пока не охрипнешь. Ох, только быстро там что-то все хрипнут, голос теряют, или быстро приходит понимание, что здесь у нас акустика будет получше - отсюда и шепоток слышен, а там кричи-не кричи - лес глухой, каменный.
   И то и то правда. Лев Ильич давно это все для себя решил: каждая судьба уникальна, каждое соображение имеет свой резон, чего там общие рецепты выписывать. Да что уж там - столько про это обговорено, пересказано, но то все теории были, отвлеченности: есть право, нет права, надо об этом думать - не надо думать, может ли быть спасение предательством, или предательство становится спасением - внутренним компромиссом, что естественней - страх или авантюризм? Да все естественно, думал всегда Лев Ильич. У одного предел, болевой порог, как кто-то назвал, далеко запрятан, он и перед смертью об нем не догадывается, а у другого первое серьезное столкновение с жизнью, реальностью вызывает взрыв. Раньше, когда это не с ним - с дальним ли ближним - не с ним ведь! - и не замечал ничего, хоть и любил про это поболтать, а тут, когда самого ухватят за больное место, защемят - нет, мол, хватит, а пошли вы все!.. Но это еще отвлеченность - поговорили, поспорили, перегрызлись - чай пошли пить или за бутылкой сбегали. Но тут - Валерий!..
   Лев Ильич оглянулся вокруг - странное это было сборище, и верно, похоже на поминки. Он прочитал в одной книжке, в рукописи вернее - не издана она, и когда-то еще издадут! - эх, пошли бы те книжки, что в Москве - да не только в Москве! - лежат в столах, и не у писателей, ихним союзом дипломированных, а у тех, для кого то, что они пишут, - жизнь, каждый день ими открываемая, для кого фиксация того, что с ними происходит, само находит себя в литературе, действительно становится истиной,
   культурой, а раньше всего еще потому, что нет в тех книгах корысти - и внутренней, никакой продажи, это вот ценней всего будет, это сразу чувствуется. Вот в одной такой рукописи и прочел Лев Ильич, и название было прекрасное - "Лестница страха", что эта толкучка - проводы - на поминки похожа, и таким это сейчас точным показалось, жалко не раскрыл автор образ, метафору свою - да и так все ясно! Покойника вынесли уже давно, закопали - и позабыли про него после третьей рюмки, уж за здравье оставшихся пьют, и у каждого крутится в голове: я-то остался, жив покуда! Да и своего у каждого столько, вон и сегодня - то, пятое, десятое - а, ладно, гуляем сегодня! Так, взглянешь на вдову - печально, конечно, и сразу, тут же, мысли, хорошо не игривые, лезут про нее в голову, да и про него - покойника, у всех с ними свои отношения, чаще всего непростые, да еще приятеля встретил - и не виделись столько времени: как у него дела узнать, чем-то он там может помочь, надо его спросить, не позабыть... Идут себе поминки, разворачиваются, хорошо, коли поносить не начнут покойника и вдовы не застесняются, или вот еще песнь грянут - и так бывает, покойник, мол, был человек веселый, рад бы был, что так весело его провожали... И такая устойчивая родилась традиция - интеллигентские поминки, вроде бы и обычай старый, дедовский, и такой юмор ко всему на свете современный, отчаянность - ничего не страшно, да и кормят как, тоже не последнее дело, другой раз кажется, за неделю готовились... Льву Ильичу неловко стало, очень уж он азартно все это себе сформулировал, - а что там про чужое горе ему известно?
   Но тут, и верно, кто-то гитару вытащил, струны тронули, сам покойник... "Прости Господи, - подумал Лев Ильич, - я и сам хорош, дорассуждался..."
   - Тише, тише! - закричали. - Валерий будет петь!
   - Галича! - крикнули из коридора и все хлынули в комнату, затеснились, лица у всех возбужденные, женщины красивые, глаза блестят, кто-то водку разливает, стаканы передают в коридор, никак не замолчат...
   - Да ладно, наслушались...
   - Тихо, тихо! Совесть имейте - слово имениннику!
   Валерий настраивал гитару, ногу утвердил на стуле, влажные волосы упали на лоб. Красивый он какой парень, подумал Лев Ильич, не стареет. Неужто и правда никогда его больше не увижу?
   - Значит Галича? - звонко так спросил Валерий, и рванул струны. Голос у него был сильный, с хрипотцей - самый шик.
   - Облака плывут, облака,
   Не спеша плывут, как в кино,
   А я цыпленка ем табака,
   Я коньячку принял полкило.
   Облака плывут в Абакан
   Не спеша плывут облака,
   Им тепло, небось, облакам,
   А я продрог насквозь, на века!...
   Он отшвырнул гитару, она хрипло так охнула, сел на стул и заплакал. И сразу тихо стало, как опомнились.
   - Лева! - крикнула Люба. - Что же ты?
   Лев Ильич протиснулся поближе, сел рядом, стул был свободный подле, руку положил Валерию на плечо.
   - Чушь все какая-то, - сказал Валерий и за руку его ухватил, - бред. Помнишь, прошлой весной я тебе свою Москву показывал? Ты помнишь, помнишь?..
   Помнил Лев Ильич, они тогда загуляли с вечера, Валерий у него остался ночевать, невеселая была история, с женой, думал, расходится, потом все обошлось, Люба ей звонила: у нас, мол, двумя этажами выше, - успокаивала, а утром вместе ушли, пиво пили, как никогда разговаривали. Глупая была история: девочка, только десятый класс кончила, где-то там встретились - Валерий читал лекции про кино, демонстрировал западные фильмы, зарабатывал деньги халтурил, у него как раз на студии начались неприятности, его собственный фильм прикрыли, новый снимать не дали. А тут любовь, страсть - первый раз так, и уж, конечно, последний - а сколько слышал Лев Ильич про такое от него - и все в первый раз, и все, конечно, в последний. Но тут семья, отец каким-то образом в курсе дела, за жениха считают - что ж, что постарше, дело житейское, зато человек с положением, - Валерий приврал еще, что там у него происходит, не рассказывал, а у нее жизнь по высокому разряду: казенная машина, дача в закрытом поселке, то, се, а Валерий тогда как раз об отъезде начал теоретизировать, про то, что еврей, вспомнил, а тут этот жлобский дом ненавистью дышит, что он наполовину еврей, им и в голову не могло прийти, а то б там дочь загрызли. И как раз совпало - сын Валерия, года на три Наденьки Льва Ильича постарше, поступал в университет, явно завалили, парень талантливый - математик, носом не вышел. Я, говорит Валерий, сам, понимаешь, сам предал своего парня. Отец ее, куркуль, обещал помочь, ерунда, мол, сыну, как же, нужно образование, а там у него везде свои ребята, все сделаем, один звонок, пусть только бороду не отпускает, очень, мол, на этот счет у них строго. А его Борька к тому времени закусил удила, если, говорит, не захочешь уезжать, я что-нибудь такое натворю - один уеду. И уже какие-то у него свои связи, дела, участвует в демонстрациях у посольств, - тот как прослышал, не про демонстрации - куда там! - про боевое настроение будущего математика, проблемы которого он собирался решить "звонком", а вернее, про его еврейскую кровь, - все сразу и сломалось, к Валерию и выходить перестал. "Там у них строго насчет этого", - сказал Валерий. А девчонка горит, у них начиналось все шикарно: рестораны, в Ленинград поездка, мастерские художников, актеры высший разряд! Да и девчонка, верно, красавица, избалованная - ни в чем отказу никогда не знала, а тут скисла, плачет, поняла, видно, что папочка всерьез грозит оргвыводами, тут не покапризничаешь - основы колеблются. "Зачем мне это все?" - это Валерий спрашивает. И верно, незачем, сказал ему тогда Лев Ильич.
   Долго они тогда ходили по городу. "Я тебе сейчас Москву покажу, - сказал Валерий, - мимо тысячу раз ходишь, а не видишь." И правда, далеко не ходили, у дома Пашкова лестница, круглая, баллюстрадка-верандочка, Льву Ильичу и в голову никогда не приходило подняться, а там славная скамеечка - каменная, и как поднимешься - будто от всего отделился. Кремль - угловая башня, Троицкие ворота, Каменный мост, - а то, что мимо бежит, суетливо грохочет - не видишь, забываешь. А может настроение такое было, - но очень уж хорошо там стало Льву Ильичу. "Я знал, что тебе понравится, - Валерий говорит, - а парню моему уже не до этой милоты - ненависть клокочет, зацепиться ему не за что. А я за что цепляюсь, за колготки только? Ты думаешь, так у нас тогда все тихо и кончилось? Куда там. Меня мой Борька раз с ней увидел, шикарно ехали, черные машины - большой выезд одним словом. Что ж ты думаешь - узнал, или с Борькой кто ее знакомый был, но только они ее нашли, у Борьки с ней был современный разговор, ихний, нам не понять. Он и меня прирежет - ты погляди, погляди на него, я и не думал, что такие евреи бывают, а сколько там у него еврейской крови - четвертушка!.."
   Они потом свернули за угол. "Возле самого Пентагона, не доходя, - торопил Валерий, - фонтан знаешь? Да не знаешь ты, никто не знает, за решеткой, вот здесь где-то, перед библиотекой..." И верно, фонтан за чугунной решеткой, как на картине старого мастера, порос какой-то свежей жимолостью, вода тихо сочится, журчит. "Ты послушай, послушай!.. И еще одно место, если не сломали, прямо против самого Пентагона - Мастер там жил со своей Маргаритой..." Они прошли через стройку, через что-то перелезли, вдоль заборчика, толкнули калиточку - тихий такой зеленый дворик, дома двухэтажные покоем, скамейка под деревом... "Ее, что ль, сюда водил?" - спросил Лев Ильич. "Да я их всех сюда вожу - у меня маршрут один, и все остальное одно и то же. Мне товарищ показал, тот, правда, не для этого только собирал коллекцию. Такой был московский человек - не нам чета, он тут все печенками чувствовал, тоже, между прочим, уехал - попробуй объясни! Теперь на земле Обетованной, а уж такой здешний человек, я и представить города без него не могу, все кажется, вот-вот из-за угла вывернется - маленький, чернявый - цыганенок, да ты видел его у меня, Сережа... Уж как он всю эту Москву собирал, когда чего ломали, это для него было - как руку ему режут, хоть и пошучивал все, - как он там по чужим закоулкам шастает? Или получше нашел?.."
   - Помню, - сказал Лев Ильич, - у меня память дурная, я даже все, что ты мне тогда говорил, помню - и про Сережу не забыл. Это навсегда. То есть, ты, вот, все равно останешься со мной.
   Валерий поднял голову, в глазах стояли слезы.
   - Простите меня, выпил видно лишнего...
   - А по мне, ты тут единственный нормальный человек, то есть, ведешь себя естественно, - Лев Ильич глянул на Любу, очень уж она на него требовательно смотрела. - Мы вот с тобой и видимся последнее время редко, и разговариваем мало, но это не важно, мне всегда кажется, ты мне все когда-то сказал, а я, как мог, ответил, то есть, самое важное, что определяет нашу с тобой неразрывную связь. Это, знаешь, как в письмах - почему еще чужие письма нельзя читать, там ничего не поймешь, у каждого существует своя нота, на которой люди меж собой объясняются. Слова, сюжет некий, складывающийся из их отношений, это все одна внешность, а главное другое, как ты на меня когда-то посмотрел, может, пустяк, а я запомнил и другой раз на твой взгляд ответил - только ты и поймешь. Так вот, эта связь, разве она имеет отношение к географии, подумаешь, дела - одна граница, другая, третья, речки какие-то - Дунай там или еще что, море-окиян - лужа. Ты подумай про меня, а я тотчас услышу, а ты ж не можешь не подумать?..
   - Чего там думать... - еще один подошел, водку налил в большой фужер, кусок колбасы намазал маслом, рука у него была тяжелая с перстнем на толстом пальце, где-то и его видел Лев Ильич, не мог вспомнить, здоровенный такой малый. В американских джинсах, лицо красное, потное - пьяный, а так, видать, красавец - чернокудрый, с бараньими глазами, Лев Ильич когда еще пробирался коридором, обратил на него внимание - какую-то он даму в длинных серьгах прижал в углу, вольно так, чуть ли не руками с ней объяснялся, - Нам не думать - ехать надо, пожили, говнеца похлебали, кому сладко, пусть дальше хлебают, да в Магадан сплавают за своими облаками, как в твоей песне, Валерий, в которой Галич перед отъездом расплакался. Там им кино покажут, и не коньяк с цыпленочком табака - кошек скоро начнут жрать, юшкой собственной закусывать. Туда и дорога.
   Лев Ильич крепко держал за руку Валерия.
   - Ты пойми меня, - заторопился он, ему свою мысль договорить было дорого. "Совсем, совсем ведь не увидимся больше!" - билось в нем, - эти расстояния чепуха, не потому, что аэропланы летают - сел и через три часа в Париже, как в Калугу съездить, - может и будет так, да не в нашей уже жизни, я про другую связь, ей и название простое, - он опять взглянул на Любу: "Какие у нее красивые глаза, - подумалось ему, - когда добрые и свои. Батюшки, спохватился он, да она совсем пьяная..." Но тут уж ему не до того стало. - Это любовь, Валерий, - сказал он, - ей и писем не нужно, слов, обязательных встреч - ты же вспомнишь про меня, как ты про это позабудешь!..
   Лев Ильич вдруг смутился и замолчал. А ведь неправду я говорю, подумал он, не случайно все - и то, что видеться мы почти совсем перестали, и что я только что плакал в церкви, а он всю эту ораву собрал. Но что-то все-таки есть, вот и он заплакал, как вспомнил Галича, и про свою скамейку - пусть там с бабами начинались у них сюжеты, что я ему за судья? Или есть все-таки разница между им, сразу же для дела приспособившим те московские закоулки, и тем его Сережей, собиравшим их неизвестно для чего? Может у меня с Сережей любовь, хоть я его и не знаю, а не с моим многолетним приятелем?
   - Значит, мало того, что бежите, шкуру спасаете, еще наплевать хотите на все, что здесь оставляете: и на могилы родителей, - небось здесь закопали, и на землю, что вас вскормила, читать-писать выучила, и на книжки - вас же пытались людьми сделать, а то бы до сих пор все по деревьям лазили, на хвостах раскачивались, а уж на всех оставшихся, которым, как изволили выразиться, в Магадан плыть, - про них что уж и говорить, - так, что ли?
   Это Костя сказал, Лев Ильич сразу узнал его голос, запомнил с поезда, такая в нем звенела внутренняя энергия, раскручивалась. Он по-прежнему сидел рядом с Любой, бледный, руки на столе сжаты в кулаки.
   Тот с кольцом длинно так на него посмотрел, поболтал водкой в фужере, выплеснул в рот, кусок колбасы с маслом туда же кинул, прожевал и старательно вытер рот рукой.
   - Вон кто оказывается у тебя сидит, Валерий, это тебе напоследок полезно поглядеть-запомнить, а то, вон, твой дружок что-то все тебе лопочет про память, которая поверх границ оказывается летает. Не забудь. А пока даю справочку. Первое. По деревьям это вы лазили, когда мы уже Библию записали и Храм построили. Это раз. Про ваши книжки я еще в детстве позабыл - дешевое слюнтяйство, лживое. Могилу моего отца мы еще вас заставим разыскать - носом будете пахать землю - отсюда до Тихого океана, пока не найдете. А мать я сам сжег, не в землю ж эту поганую опускать, и пепел ее перед отъездом выковыряю вам не оставлю. А на вас, тут оставшихся, кто все это глотает, трусливо, рабски оправдывают свою жизнь - ничтожную или драгоценную, это уж как угодно! - на вас я и плевать не стану, слюну пожалею. Ишь ты, про отцовские могилы вспомнил! Надо ж - страна, единственная, между прочим, где на кладбищах устраивают стадионы, где каждого десятого дали зарезать среди бела дня, а они - все в барабаны от восторга стучали, а по ночам от страха тряслись, радовались, что не к нему, а к соседу протопали!...
   Вот оно, думал Лев Ильич, что ему ответишь, ведь не услышит, не поймет, да и нужно ли говорить? Тогда, значит, две правды существует, или сколько людей столько и правды?..
   - Но как же все-таки так, - сказал он, ему вдруг жалко стало этого парня, будто он горбатый калека, - как же так, вы и верно, прожили здесь всю жизнь, откуда такая злоба? Ну, понимаю, понимаю, - заспешил он, - отец, еще что-то, не забудешь, но неужто ничего хорошего у вас не было, что памятью увезете, что оставите, о чем там, когда не достанешь - далеко, заплачете?
   - Как же оставлю, - усмехнулся тот. - Эх! Сколько мы тут семечек набросали - поглядите какие девочки набежали вашего друга проводить - небось запомните! А еще какие всходы будут от той сладкой памяти, пока всю эту рабскую трусливую кровь не перебьет... - он налил себе еще водки.
   - Ну да, - сказал Лев Ильич, - когда так - разъезжаться нужно, тут не дотолкуешься.
   - Вот мы и объяснились - вам направо, а нам - налево, так что ли, Валерий? Давай-ка выпьем лучше, чтоб летелось, да с глаз долой - из сердца вон. Запомнилась премудрость - здешняя, посконная.
   - С глаз долой - это хорошо, - сказал Костя, спокойный, холодный стал у него голос, - нагляделись на всю эту животную мерзость, а вот из души не следовало бы выпускать, это большая наука понять, как человек сначала слез с дерева, а потом носом в навоз уперся, захрюкал от удовольствия, что джинсы натянул, думает, от этого человеком стал. Нет, не стал! Потерял облик человеческий. Обезьяна по мне лучше, она по деревьям прыгает, едва ли сук, на котором ночью сидит, станет ломать, да и ту, кто ее вскормил, за грудь не укусит. Чего вы от него хотите, - повернулся он ко Льву Ильичу, краска на щеках появилась, - когда тут не чувства - одни эмоции, да и то простейшие, две-три элементарных, вон и ученая собака с родословной в три листа ногу поднимает, не стесняется... Здесь другое - как это могло случиться? - да не про то, что уезжают - скатертью дорога, баба с возу - кобыле легче, и так ведь говорят, коли посконное вспоминать... Откуда, как вы сказали, эта злоба, отсутствие всякого желания понять, не только к себе - к другому хоть когда-то прислушаться? Ишь, про свои страдания вспомнил, - что ж меряться будем, у кого больше?
   - А что ж, и померяемся, - тот с кольцом еще раз глянул на Валерия, - он головы не поднимал, махнул рукой и еще один фужер с водкой опрокинул в рот. С чего начнем: с погрома в Кишиневе или с сорок девятого, после великой победы славного года?
   - Да нет уж, - сказал Костя, - не будем меряться - кровью захлебнетесь, еще не улетите, здесь останетесь воздух наш отравлять, сказано, скатертью дорога. Да и не на базаре мы, это только в больную голову могла залететь такая мысль - кровь на литры или на килограммы мерять, не про Троцкого же со Свердловым, не про Ягоду и не про Райхмана вспоминать...
   "Но все-таки вспомнил", - с огорчением отметил Лев Ильич и тут же устыдился - самому та самая мысль пришла в голову. Тоже, стало быть, и у меня на литры пошел счет - вон до чего докатился!
   - Я все другое хочу понять - как, каким образом?.. - Костя себе тоже налил водки. - А простой ответ, между тем, - он все ко Льву Ильичу обращался. - Мы с вами днем, помните, еще в поезде говорили о том, что Бога нет, что Христа здесь предали - вот оно и отыгрывается, человек теряет свой образ и подобие, а много ли прошло - два поколения! И уже опять на деревьях виснут, хвостом помахивают, в собственной навозной куче копаются...
   - Ну затянул, чего вспомнил - про царя-гороха, давай уж про Ярилу, кто там еще? Даждь-бог с Перуном - давайте, давайте! - катайтесь на святках с горки ледяной, блинами закусывайте - христиане православные! Да евреям, которые у вас тут полезными останутся, пускайте на Пасху перья из подушек, особенно выкрестам - тут самая сладость проявить свои гражданские чувства, патриотизм, смелость - мы великий народ! Вот для этого пусть и остаются.
   - Перестань, Саша, - Валерий встал и пошел к дверям, там уходили, прощаясь с ним.
   И тут Лев Ильич увидел мальчика: он значит все время тут и стоял, слышал! Тоненький, в джинсах, вытертых до белых пятен, большие, серые глаза горели он на Сашу глядел с восхищением. Красивый какой, подумал Лев Ильич, на Валерия похож, нет, получше будет, и вдруг так больно ему стало, защемило сердце, он даже рукой схватился: как насквозь его проткнули. Нет, это не поминки, подумалось ему, не похороны - хуже. Там все естественно, все равно жизнь какая-то. Закопали - он же здесь остался, и не метафора это, не поэзия могила есть! - здесь он. И вранье все это про русские кладбища, видел он, сколько людей туда приходит на праздники, в родительские дни, как с могилками возятся: кто песок, камушки, оградку доморощенную - все, у кого что есть тащат, как выпивают там на травке, на самодельных скамеечках, закусывают, а об чем они говорят со своими покойниками, про что молчат, о чем молятся - то уж никому не известно. А другие факты, противоположные - забвение, равнодушие, цинизм - что ж, что факты, пусть гора фактов, разве они говорят о чем, больше о том, кто их собирает, выискивает, а к душе народа какое это имеет отношение? И стадионы - перекопанные кладбища, что это тоже к русским людям претензии? Да все тогда сюда вали - во всем виноваты... Но ведь он здесь остается покойник навеки остается!
   Вокруг каждого из нас существует магнитное поле, думал Лев Ильич, связи настоящие, истинные и случайные, слова сказанные и не вымолвленные, отношения всякие - и не реализовавшиеся, добрые поступки, побуждения - да мало ли что хорошего исходит от него за целую человеческую жизнь! Человек умер, похоронили его - все это остается, так или иначе, но проявляется, длится, пусть память короткая, забудут про него, но кто-то ведь не забудет, цветочки принесет, - а это ведь, ой, как много, когда он один приходит, никто про то не знает, он тогда с вечностью разговаривает! А тут все это завтра исчезнет, в квартире дырка будет, пустота, окна станут слепыми, а он, Лев Ильич, каждый раз, как к дому вечером подходил, глядел на эти окна, его-то окна выходят во двор, глядел и не думал, зачем, просто отмечал - дома Валерий, знал, жена в его комнате никогда без него не сидит, раз горит лампа - знал и настольную, и большую, ничего этого теперь не будет, не останется! А сколько этих дырок по Москве, это мы еще пока считать не начали, да тут не статистика - не на литры же! пройдет лет пять, ой, как мы почувствуем эту демократическую арифметику! "А что ж ты, в таком случае про свою память, для которой не существует границ и горных цепей? - спросил он себя. - Поминки! в них хоть и безобразие, а тоже резон есть - разрядка вполне естественная... Так я повинился уже перед собой, это Люба на меня смотрела, не мог же я видеть, как он заплакал..." Да и другое это, его, с ним останется: то живое, хоть и смерть, а здесь мертвое - пусть живы все. Нет, все равно неправда, что баба с возу, вот этот мальчик, горящий как свеча, как он здесь, у нас нужен с его чистотой, пусть и с ненавистью она ж на попранной справедливости замешана, нашей виной вскормлена, а как нам уже завтра будет нехватать его чистоты и горения - вот про что думать, плакать над чем!..