За Друдом продолжается охота. Арестовывают Тави в надежде на то, что это поможет его схватить. Но Друд всемогущ. Он освобождает Тави, ибо находит в ней свою мечту, и дает ей награду, которую чистотой своего сердца и верой в него («Терпи и верь», – говорит он ей) она заслужила. Эта награда даже не царская, это большее – так может награждать один Всевышний, чью функцию выполняет в романе герой Александра Грина.
   «Я тебя зову, девушка, сердце родное мне, идти со мной в мир недоступный, может быть, всем. Там тихо и ослепительно. Но тяжело одному сердцу отражать блеск этот; он делается, как блеск льда. Будешь ли ты со мной топить лед?»
   Блистающий мир в романе находится в таком отношении к Гринландии, в каком сама она находится к миру реальному. Это Гриново Царствие небесное, а Гринландия – его земная проекция. «Как все звуки земли имеют отражение здесь, так все, прозвучавшее в высоте, таинственно раздается внизу». В описании этого мира Грин очень лиричен, и дом, в который зовет он Тави, чем-то напоминает дом, который достанется булгаковскому Мастеру.
   «У меня есть дом, Тави, и не один; есть также много друзей, на которых я могу положиться, как на себя. Не бойся ничего. Время принесет нам и простоту, и легкость, и один взгляд на все, и много хороших дней. Тогда эту резкую ночь мы вспомним, как утешение».
   Герои Булгакова печалятся, когда покидают землю, и покидают ее от усталости, два состарившихся человека, да и по большому счету их полет, конечно, – описание смерти, чему соответствует реальный план романа, у Грина же Тави и Друд то радуются, то плачут, как дети, и обретают жизнь. А строчки, которые неожиданно всплывают в голове оставляющей земной мир Тави, передаются некоему поэту, которому приоткрывается блистающий мир.
   «Как все звуки земли имеют отражение здесь, так все, прозвучавшее на высоте, таинственно раздается внизу. В тот час, – в те минуты, когда два сердца терпеливо учились биться согласно, седой мэтр изящной словесности, сидя за роскошным своим столом в сутане а-ля Бальзак и бархатной черной шапочке (вспомним Мастера с его шапочкой. – А. В.), среди описания великосветского раута, занявшего четыре дня и выходящего довольно удачно, почувствовал вдруг прилив томительных и глухих строк мелькающего стихотворения. Бессильный отстранить это, он стал писать на полях что-то несвязное. И оно очертилось так:
 
Если ты не забудешь,
Как волну забивает волна,
Ты мне мужем приветливым будешь,
А я буду твоя жена.
 
   Он прочел, вспомнил, что жизнь прошла, и удивился варварской версификации четверостишия, выведенной рукой, полной до самых ногтей почтения, с каким пожимали ее.
   Не блеск ли ручья, бросающего веселые свои воды в дикую красоту потока, видим мы среди водоворотов его, рассекающего зеленую страну навеки запечатленным путем? Исчез и не исчез тот ручей, но, зачерпнув воду потока, не пьем ли с ней и воду ручья? Равно – есть смех, похожий на наш, и есть печали, тронувшие бы и нашу душу. В одном движении гаснет форма и порода явлений. Ветер струит дым, флюгер и флаг рвутся, вымпел трещит, летит пыль; бумажки, сор, высокие облака, осенние листья, шляпа прохожего, газ и кисея шарфа, лепестки яблонь, – все стремится, отрывается, мчится и – в этот момент – одно. Глухой музыкой тревожит оно остановившуюся среди пути душу и манит. Но тяжелей камня душа; завистливо и бессильно рассматривает она ожившую вихрем даль, зевает и закрывает глаза».
   Интонационно схож эпилог и у Булгакова: «Боги, боги мои! Как грустна вечерняя земля! Как таинственны туманы над болотами. Кто блуждал в этих туманах, кто много страдал перед смертью, кто летел над этой землей, неся на себе непосильный груз, тот это знает. Это знает уставший. И он без сожаления покидает туманы земли, ее болотца и реки, он отдается с легким сердцем в руки смерти, зная, что только она одна успокоит его».
   Тави улетает вместе с Друдом прочь из этого мира, но, в отличие от «Алых парусов», в романе устройством одной женской судьбы Грин не ограничился. Друд возвращается, и за ним снова начинается охота, причем на этот раз ведет ее не правительство, а заговорщики, по описанию очень похожие на конспиративную не то эсеровскую, не то масонскую организацию.
   «В течение пяти месяцев шесть замкнутых молчаливых людей делали одно дело, связанные общим планом и общей целью; этими людьми двигал руководитель, встречаясь и разговаривая с ними только в тех случаях, когда это было совершенно необходимо. Они получали и расходовали большие суммы, мелькая по всем путям сообщения с неутомимостью и настойчивостью, способными организовать великое переселение или вызвать войну. Если у них не хватало денег или встречались препятствия, рассекаемые, единственно, золотым громадным мечом, – треск телеграмм перебегал по стране… Вначале маршруты шестерых, посвятивших, казалось, всю жизнь свою тому делу, для которого их призвал руководитель, охватывали огромные пространства. Их пути часто пересекались. Иногда они виделись и говорили о своем, получая новые указания, после чего устремлялись в места, имеющие какое-либо отношение к их задаче, или возвращались на старый след, устанавливая новую точку зрения, делающую путь заманчивее, задачу – отчетливее, приемы – просторнее. Они все были связаны и в то же время каждый был одинок».
   Во главе заговора стоит Руна, «душа которой подошла к мрачной черте». Она «искала смерти пламенному сердцу невинного и бесстрашного человека… она гибла и защищалась с холодным отчаянием, найдя опору в уверенности, что смерть Друда освободит и успокоит ее».
   Руну находит некий загадочный инфернальный человек, называемый в романе Руководителем, чьи глаза «выражали острую, почти маниакальную внимательность, равную неприятно резкому звуку; …кривая линия бритого рта окрашивала все лицо мрачным светом, напоминающим улыбку Джоконды». [293]
   Он называет себя единомышленником Руны: «Я, как и вы, – враг ему, следовательно, – друг ваш … Друд более жить не должен. Его существование нестерпимо. Он вмешивается в законы природы, и сам он – прямое отрицание их. В этой натуре заложены гигантские силы, которые, захоти он обратить их в любую сторону, создадут катастрофы. Может быть, я один знаю его тайну; сам он никогда не откроет ее. Вы встретили его в момент забавы – сверкающего вызова всем, кто, встречая его в толпе, далек от иных мыслей, кроме той, что видит обыкновенного человека. Но его влияние огромно, его связи бесчисленны. Никто не подозревает, кто он, – одно, другое, третье, десятое имя открывают ему доверчивые двери и уши. Он бродит по мастерским молодых пьяниц, внушая им или обольщая их пейзажами неведомых нам планет, насвистывает поэтам оратории и симфонии, тогда как жизнь вопит о неудобоваримейшей простоте; поддакивает изобретателям, тревожит сны и вмешивается в судьбу. Неподвижную, раз навсегда данную, как отчетливая картина, жизнь волнует он, и меняет, и в блестящую даль, смеясь, движет ее. Но мало этого. Есть жизни, обреченные суровым законом бедности и страданию безысходным; холодный лед крепкой коркой лежит на их неслышном течении; и он взламывает этот лед, давая проникать солнцу в тьму глубокой воды. Он определяет и разрешает случаи, по его воле начинающие сверкать сказкой. Мир полон его слов, тонких острот, убийственных замечаний и душевных движений без ведома относительно источника, распространившего их. Этот человек должен исчезнуть».
   Так «Блистающий мир» превращается ближе к концу в роман идеологический, едва ли не политический. Вопрос о человеческом существовании и свободе человека поставлен в нем с той же остротой, что в замятинском «Мы». Творческим людям, тем, кто ощущает связь со сверхчувственным миром, противопоставлены ненавидящие их руководители, желающие уничтожить ту силу, которая насылает вдохновение и нашептывает стихи. Это отчаянная схватка обывате лей и творцов, на которых делится мир Александра Грина, – и так к концу романа проясняется образ Друда, [294]который есть не что иное, как воплощение творческой энергии, своего рода Муза мужского рода, ненавистная тем, кто творческих способностей лишен. «Бездарными глупцами» называет их Тави. Не между богатыми и бедными, не между добрыми и злыми проходит, по Грину, водораздел, а между одаренными и неталантливыми, между теми, кто способен внимать шепоту Друда, и теми, кто его не слышит, между музыкальными людьми и немузыкальными – вот «страшный суд» над человечеством под председательством Александра Грина [295]и вот его приговор: тот, кто называет себя Руководителем и воплощает всю земную власть и силу обывателей, терпит фиаско. Он не может поймать Друда и уходит. Творчество неуничтожимо. И Друд по этой логике должен быть непобедим. Но когда в «Большой советской энциклопедии», изданной в 1952 году, писали: «Воспевая „сверхчеловека“ ницшеанского типа, Грин тенденциозно противопоставляет своих героев – „аристократов духа“, людей без родины – народу, который предстает в его произведениях в виде темной, тупой и жестокой массы», это была полуправда, которая порой бывает хуже лжи. Да, героев человеческому обществу Грин противопоставлял, но чистого, победного ницшеанства у него нет и сверхчеловека он не воспевает, а скорее оплакивает.
   Финал романа печален и неожидан, как лопнувшая струна. Сразу после ухода вмиг превратившегося в старика Руководителя Руна идет по улице и видит своего врага, лежащего на улице в луже крови.
   «Безмолвно, глубоко и тяжко вздыхая, смотрела Руна на этого человека, уступая одну мысль другой, пока, молниями сменяя друг друга, не разразились они полной и веселой отрадой. В этот момент девушка была совершенно безумна, но видела, для себя, с истиной, не подлежащей сомнению, – того, кто так часто, так больно, не ведая о том сам, вставал перед ее стиснутым сердцем».
   Как и почему погиб Друд, какая сила швырнула его о землю, остается непроясненной загадкой, которую можно как угодно толковать. Иногда пишут о том, что на самом деле Друд не погиб, и Руна либо по ошибке принимает за него другого человека, либо – это разбивается Друд Руны, ложный Друд, а настоящий, Друд Тави, остается целым.
   «Финальная сцена романа, в которой Руна видит разбившегося человека, зачастую трактуется как смерть Друда. Однако можно сказать, что здесь погибает лишь „Друд Руны“, который принципиально „нежизнеспособен“: совершается падение того божества, которое она пыталась создать, – и завершается падение ее самой, оказавшейся неспособной к „полету“, – заключает Ю. Царькова. – Отказавшись от пути, предложенного Руной, Друд выбирает „страну Цветущих Лучей“, не желая перестраивать мир и подчинять людей своей воле. В мире Руны, Дауговета и Руководителя, чуждом веры, настаивающем на дихотомии „естественного“ и „сверхъестественного“, пытающемся „освоить“ и „присвоить“ Чудо, все чудесное неизбежно оказывается антигуманным и враждебным, поскольку ограничивает возможности человека, лишая его свободы. Вместе с Тави Друд уходит по „призрачной дороге“ в мир, в котором нет границ, где главным становится внутренняя свобода человека и творческая игра, в котором всё есть чудо». [296]
   Подобное предположение о спасении Друда и гибели кого-то другого, на первый взгляд, не лишено оснований, тем более что позднее, в рассказе «Встречи и приключения», Грин напишет от имени героя-повествователя, в котором нетрудно увидеть черты самого автора: «Тогда же я послал телеграмму Друду в Туз близ Покета, получив краткий ответ от его жены Тави: „Здравствуйте и прощайте“. Ничего более не было сообщено нам, причем несколько позже Гарвей получил известие от доктора Филатра, гласившее, что Друд отсутствует и вернется в Тух не раньше июля».
   И все же едва ли мысль о том, что Друд остался жив, присутствовала в сознании Грина в 1923 году. Это все более поздние, хотя бы и любопытные интерпретации. Да и сама Н. Н. Грин, по свидетельству В. Ковского, говорила: «Отчего погибает Друд? Я думаю – от потери „чувства невесомости“…Его не убивают». [297]
   Друд погибает. Литература факта вступает в свои права. И торжествует… но победу ли?
   «Вот он – враг мой. Земля сильнее его; он мертв, да; и я вновь буду жить как жила», – говорит Руна, глядя на поверженное сильное красивое тело. А после прижимает к губам его руку со словами:
   «Прости…В том мире, где теперь ты, нет ненависти, нет страстей; ты мертв, и я отдохну».
   Этот прощальный поцелуй странным образом напоминает, а точнее композиционно противопоставлен поцелую Тави, когда та склоняется над мертвым Торпом и, как констатирует автор, «этот поцелуй был единственным поцелуем Торпа за всю его жизнь, ради которого ему стоило бы снова открыть глаза». Праведная Тави целует грешника Торпа. Грешная Руна – праведного Друда, и в финале именно за этот поцелуй Грин прощает Руну.
   Словами «земля сильнее», «отдохну», «покоем» заканчивается роман, и в небольшом эпилоге, что потом снова отзовется в «Мастере и Маргарите», на сей раз в образе поэта Ивана Бездомного (ученика Мастера, подобно тому, как есть ученик, тоже плохой поэт у Друда – Стеббс) и в метаморфозах его судьбы, сообщается, что Руна совершенно выздоровела, вышла замуж за Квинсея, «твердой рукой протянувшего ей новые, не менее чудесные цветы жизни, и возвращение жизнерадостности, – и все, чем дышит и живет человек, когда судьба благоприятна ему. Только иногда, обращая взгляд к небу, где вольные черты птиц от горизонта до горизонта ведут свой невидимый голубой путь, Руна Квинсей пыталась припомнить нечто, задумчиво сдвигая тонкие брови свои; но момент гас, и лишь его тень, светлым эхом возвращаясь издали, шептала слова, – подслушанные ли где, или возникшие чужой волей? – быть может, слышанные еще в детстве:
 
Если ты не забудешь,
Как волну забывает волна…»
 

Глава XII
«ВОЛШЕБНИК ИЛИ СУМАСШЕДШИЙ»

   «„Блистающий мир“ – одна из наших блестящих литературных неожиданностей – камень из творческой пращи, прилетевший к нам издалека и оставляющий след даже на бурном море нашей современности, полном таких непредвиденных и вдруг широко раздвинувшихся перспектив», [298]– писал в духе времени молодой поэт Д. И. Шепеленко, речь о котором пойдет чуть ниже.
   Роман был опубликован в «Красной ниве». На полученный гонорар Грин закатил пир на пятьдесят с лишним персон.
   «Он сделал поистине грандиозное угощение. По тем временам, когда только-только прошел голод, хлеб давали еще по карточкам, это произвело прямо-таки ошеломляющее впечатление. Был снят целый зал ресторана и приглашено более полусотни гостей. Самые изысканные закуски и блюда сменялись на столе. Дорогие вина, сохранившиеся невесть как еще с дореволюционных времен, вызывали общее удивление… Наверное, все, что мог тогда дать „Блистающий мир“, было проедено и пропито в этом зале!» – писал один из участников банкета. [299]
   На самом деле все, конечно, пропито и проедено не было. По воспоминаниям Нины Николаевны Грин, Александр Степанович привез домой множество бумажных ассигнаций, хранить которые смысла не было, потому что из-за инфляции через месяц они могли обесцениться. Вера Павловна Калицкая, неизменный советчик молодой пары, сама жившая в ту пору весьма обеспеченно благодаря успешному замужеству, посоветовала обменять ассигнации на золотые пятирублевки на «черной бирже», которая располагалась на Васильевском острове.
   Они накрыли стол белой скатертью, разложили деньги полукругом, и Грин предложил жене «сделать из „Блистающего мира“ не комоды и кресла, а веселое путешествие».
   «– Не будем думать о далеких завтрашних днях и сегодняшних нуждах, а весело и просто поедем в Крым. Ты никогда не была там, а я был и люблю его. Едем в Крым и, пока не истратим всего этого блеска, не вернемся». [300]
   Ехали в мягком вагоне, жили в дорогом частном пансионе, которые как раз с началом нэпа стали возрождаться в Крыму, расплачивались своими золотыми, были в Севастополе, Балаклаве, Ялте; Грин с удовольствием показывал молодой жене места своей юности – Графскую пристань, где его арестовали, севастопольский базар, возил северянку на водопад Учан-Су, в Ливадию и Алупку и только тюрьму, в которой просидел два года, смотреть не захотел.
   «Скажу тебе – невеселое это место, съедающее прекрасные минуты короткой человеческой жизни, – горько смотреть. Вспомнить – можно, смотреть нет». [301]
   «Долго бродили по городу, смотрели на него и удивлялись – что в этом цветущем белом городе, легко взбегающем на прибрежные кручи, дает такое сильное впечатление? Все ли пережитое им, но не обугрюмившее его лица; улыбка ли мудрости и простоты, лежащая на нем», – вспоминала Нина Николаевна много лет спустя.
   «А севастопольский базар тех времен! Живая картина! Под огромными зонтиками кучи разнообразнейших товаров; базар блистал сочной яркостью серебристо-разноцветных рыб, фруктов, овощей, цветов; а сзади, как фон, голубая бухта, где сновали или стояли на причале разные мелкие суда – от лодок до шхун с белыми, желтыми, розовыми парусами. Базар пел, кричал, завывал и по-южному беззаботно веселился, – в ее строках, чем-то напоминающих описание Грином Лисса или Зурбагана, чувствуется несомненный литературный талант. – Какие голоса! Какие рулады торговцев и живописнейших торговок – песня, да и только! Казалось бы, весь город радуется существованию этой своей утробы… Нам после усталости, серости и скудности много лет голодавшего Петрограда, его вялого климата казалось, что и всем здесь так хорошо, как нам». [302]
   А между тем это был тот самый Крым, который три года назад большевики освободили от Врангеля, залив кровью тысяч белых офицеров. И едва ли Грин мог этого не знать и не содрогаться. Вспомним еще раз в мемуарах Вержбицкого: «Ты одобряешь матросов, которые привязывают камни к ногам офицеров и бросают их на съедение рыбам?»
   Тот страшный Крым описал в своем «Солнце мертвых» Шмелев, чей единственный сын был убит там большевиками, с Крымом была связана судьба поэта и художника Максимилиана Волошина, оставившего хрестоматийные строки:
 
И там и здесь между рядами
Звучит один и тот же глас:
«Кто не за нас – тот против нас.
Нет безразличных: правда с нами».
А я стою один меж них
В ревущем пламени и дыме
И всеми силами своими
Молюсь за тех и за других.
 
   Ничего подобного у Грина не найти. Нина Николаевна вспоминает, что когда в другой свой приезд в Ялту они наняли извозчика и тот принялся рассказывать господам, в которых опытным глазом увидел бывших, «страшные истории, происходившие в этих местах в первые года революции», она и Грин слушали не слишком внимательно: «рассказы его воспринимались ухом, а не сердцем, которое радовалось окружающей красоте. И так изо дня в день». [303]
   Едва ли тут был страх, скорее – нежелание в «страшные истории» погружаться. Грин был сыт политикой по горло. Он, перефразируя Волошина, был не за тех и не за других. Одни его к тюрьме подвели, другие в тюрьме держали. Он за них не молился, но от них уходил. Вот почему его оппозиционность к советскому строю не имела ни капли примеси открытого или даже скрытого противостояния или тайной симпатии к эмиграции, куда уехали многие из его литературных друзей, к Белому движению, монархии, антисоветскому подполью. [304]Политически Грин был лояльнее всех русских писателей вместе взятых и позволял себе лишь иногда аккуратные литературные выпады. Он только хотел, чтобы ему не мешали жить и писать. А история за ним насмешливо гналась:
   «И так как в эти счастливые дни у нас не хватало времени и сил даже газету прочесть, то случившееся было для нас полной неожиданностью: Александр Степанович, зайдя вечером в погребок за белым вином, вернулся в большом возбуждении с газетой в руках:
   – Керзон предъявил нам ноту, – взволнованно сообщил он, – должно быть, в ближайшие дни начнется война. Город в панике; все автомобили нарасхват. Я пойду искать какую-нибудь машину: а ты быстренько соберись в дорогу. Немедленно возвращаемся в Москву.
   Часа через три, когда у меня уже все было готово к отъезду, вернулся Александр Степанович, уставший и нервный, машины не достать, все разобраны теми, кто лучше знает Ялту или давно живет в ней. Бегут и старожилы и курортники… Все волновались; слухи, один другого страшнее, переходили из уст в уста», [305]– ситуация чем-то напоминающая перепуганный цирк в «Блистающем мире».
   В неопубликованных фрагментах воспоминаний Нины Николаевны встречается любопытная фраза Грина, относящаяся к этим событиям: «Знаешь, надо сматываться, иначе мы будет отрезаны от Союза». [306]В контексте благополучного для Грина 1923 года она вполне понятна – никогда ему не было в жизни так хорошо, как эту в пору.
   Керзон не напал, Гринам удалось уехать; находясь проездом в Москве, зашли к Арцыбашевым, которые, в отличие от Гринов, мечтали уехать за границу (и в том же, 1923 году уехали в Польшу), и разница между двумя литературными «богемщиками» десятых годов была очевидна: Грин – успешлив, относительно богат, счастливо женат и с оптимизмом смотрит в будущее, Арцыбашев – «вахлаковат», свою славу пережил и никому в молодой советской литературе не интересен.
   «Люблю Мишеньку как приятеля, но не люблю Арцыбашева-писателя. Он – писатель – умрет вместе со своей физической смертью, как Л. Андреев, потому что противоестественен», – говорил Грин жене. [307]
   Там же, в Москве, в письме сотруднику «Красной нивы» И. Касаткину Александр Степанович главной причиной спешного отъезда из Ялты называл опасную болезнь тещи и просил у издательства 5 тысяч рублей аванса, [308]весь «золотой блеск» романа истратив, ибо в Крыму ни в чем себе не отказывал.
   С авансами выходило по-разному, в одних издательствах давали, в других нет – прежнего упорства в выколачивании денег из мерзавцев-издателей у Грина не было, но в 1923 году Грины купили четырехкомнатную квартиру в Петербурге и сообща сделали в ней ремонт. Сами ходили покупать обои, стекла, дверные ручки, краски. Грин выбирал цвета обоев с той же придирчивостью, с какой Грэй – шелк парусов для Ассоль. «Для своей комнаты серебристо-серые обои, блестящие, без отчетливого рисунка, и широкий бордюр в темно-синих орнаментах, такие же гладкие светлые маме и в столовую, только бордюры разные, а мне он выбрал белые в широкую голубую полоску, – с удовольствием вспоминала Нина Николаевна эти подробности тридцать лет спустя. – Тут я впервые увидела, что Грин живописно хозяйственен». [309]
   Из-за этого ремонта странник Грин даже не поехал летом 1923 года на Северный океан. Дом значил для него больше, чем скитания, и его можно было понять – на сорок четвертом году жизни он впервые обзавелся своей квартирой, деньгами, молодой женой. Да и она до той поры знала только «квартиры своих родителей да матери первого мужа».
   Казалось бы, вот оно, счастье, пусть даже с легким привкусом мещанства, как у Доггера из «Искателя приключений», но Грину это благополучие не мешало и охоты писать не отбивало. Скорее наоборот.
   «1922–1924 годы были наиболее плодотворны в творчестве Грина. Я считаю с 1921 года, года нашей женитьбы, так как манеры Александра Степановича работать в молодые годы я не знала, но он сам о себе молодом говорил: „Я был заряжен темами, сюжетами, образами, словами, мог писать много и часто“. Такого Александра Степановича я уже не знала. В нем уже не было пожара, треска, неожиданности. Пламя творчества горело ровно, сильно и спокойно. Иногда даже как бы физически ощутимо для меня. В эти годы Александра Степановича любезно встречали в редакциях и издательствах. Мы пользовались плодами этого хорошего отношения, жили покойно и сыто…» [310]
   Покойное счастье дома засветилось в его до сей поры бездомной прозе. В марте 1923, нумерологически счастливого для себя года Грин опубликовал один из самых чудесных, печально-светлых и обаятельных своих рассказов, «Словоохотливого домового», где изображен классический любовный треугольник – двое мужчин и одна женщина, которые любят друг друга, стараются не причинить друг другу зла и погибают от любви, а бедный домовой, за ними наблюдавший и рассказывающий их историю, не может ничего понять.
   «Она пыталась ловить руками рыбу в ручье, стукала по большому камню, что на перекрестке, слушая, как он, долго затихая, звенит, и смеялась, если видела на стене желтого зайчика. Не удивляйся, – в этом есть магия, великое знание прекрасной души, но только мы, козлоногие, умеем разбирать его знаки; люди непроницательны».
   Так счастливо начинается эта история и совсем иначе, печально заканчивается:
   «– Они умерли, умерли давно, лет тридцать тому назад. Холодная вода в жаркий день. Сначала простудилась она. Он шел за ее гробом, полуседой, потом он исчез; передавали, что он заперся в комнате с жаровней. Но что до этого?.. Зубы болят, и я не могу понять…
   – Так и будет, – вежливо сказал я, встряхивая на прощание мохнатую, немытую лапу. – Только мы, пятипалые, можем разбирать знаки сердца; домовые – непроницательны».
   Этот рассказ был опубликован в «Литературном листке» «Красной газеты». Это одна из вершин гриновского творчества, одна из тех его вещей, которая безо всяких скидок входит в золотой список века, и к ней мы еще вернемся. Здесь важно лишь заметить, что неслучайно дом домового в рассказе оказался разорен.