Две девочки – одной из которых семнадцать лет, а другой двенадцать – охотно эту роль на себя берут, и так Давенант попадает в дом к богачу Футрозу. Тот дает ему денег, снимает для него квартиру, покупает хорошую одежду, обещает интересную работу, и кульминацией этого счастья становится день, который проводит Давенант в доме Футроза с его дочерьми и их друзьями. Он выигрывает в состязании по стрельбе приз – серебряного оленя и чувствует себя необыкновенно счастливым.
   А затем все в одночасье обрывается. На сцене появляется отец Давенанта, этакий Федор Павлович Карамазов, только написанный Грином. Нищий бродяга Франк Давенант, прослышав о необыкновенном везении своего сына, которого бросил, когда ребенку было пять лет, и которого с тех пор не видел, приходит к нему, требует денег, вина, а затем советует соблазнить старшую из дочерей, чтобы выклянчить у Футроза побольше денег, и обещает научить, как это сделать. В этом черном человеке есть нечто от Гинча, от Геза или даже Блюма из раннего рассказа «Трагедия на плоскогорье Суан», но со зрелой и по-своему оригинальной философией, которую Давенант-старший излагает сыну.
   «Есть два способа быть счастливым: возвышение и падение. Путь к возвышению труден и утомителен. Ты должен половину жизни отдать борьбе с конкурентами, лгать, льстить, притворяться, комбинировать и терпеть, а когда в награду за это голова твоя начнет седеть и доктора захотят получать от тебя постоянную ренту за то, что ты насквозь болен, вот тогда ты почувствуешь, как тебе достались высота положения и деньги, конечно. Да так ради чего же ты так искалечился? Ради собственного дома, женщин и удовольствий. Еще можешь утешаться тем, что несколько ползущих вверх дураков будут усердно твердить твое имя, пока не подползут усесться либо рядом с тобой, либо еще повыше. Тогда они плюнут тебе на голову. Понимаешь, о чем я говорю?
   – Я понимаю. Вы – неудачник.
   – Неудачник, Тири? Смотри, как ты повернул… Ты ошибся. Мой вывод иной. Да, я неудачник – с вульгарной точки зрения, – но дело не в том. Какой же путь легче к наслаждениям и удовольствиям жизни? Ползти вверх или слететь вниз? Знай же, что внизу то же самое, что и вверху: такие же женщины, такое же вино, такие же карты, такие же путешествия. И для этого не нужно никаких дьявольских судорог. Надо только понять, что так называемые стыд, совесть, презрение людей есть просто грубые чучела, расставленные на огородах всяческой „высоты“ для того, чтобы пугать таких, как я, понявших игру. Ты нюхал совесть? Держал в руках стыд? Ел презрение? Это только слова, Тири, изрекаемые гортанью и языком. Слова же есть только сотрясение воздуха. Есть сладость в падении, друг мой, эту сладость надо испытать, чтобы ее понять. Самый глубокий низ и самый высокий верх – концы одной цепи. Бродяга, отвергнутый – я сам отверг всех, я путешествую, обладаю женщинами, играю в карты и рулетку, курю, пью вино, ем и сплю в четырех стенах. Пусть мои женщины грязны и пьяны, вино – дешевое, игра – на мелочь, путешествия и переезды совершаются под ветром, на палубе или на крыше вагона – это все то самое, чем владеет миллионер, такая же, черт побери, жизнь, и, если даже взглянуть на нее с эстетической стороны, – она, право, не лишена оригинального колорита, что и доказывается пристрастием многих художников, писателей к изображению притонов, нищих, проституток. Какие там чувства, страсти, вожделения! Выдохшееся общество приличных морд даже не представляет, как живы эти чувства, как они полны неведомых „высоте“ струн! Слушай, Тири, шагни к нам! Плюнь на своих благотворителей! Ты играешь унизительную роль деревянной палочки, которую стругают от скуки и, когда она надоест, швыряют ее через плечо». Возразить на это невозможно.
   Сын и не возражает. Он умоляет отца покинуть город и не портить ему жизнь, но Франк Давенант находит странное удовольствие в том, чтобы нагадить, и не скрывает этого. Он отправляется к Футрозу клянчить деньги, говоря, что его послал сын, и Давенант, сгорая от стыда, понимает, что больше никогда не переступит порог этого дома. Единственное, о чем он мечтает, – увидеть в последний раз семью Футроза, уехавшую на несколько дней в Лисс в театр, и для этого идет пешком, выбиваясь из сил, но в тот самый момент, когда видит дочерей Футроза у входа в театр и бросается к ним, он падает и оказывается в больнице «Красного Креста» с воспалением мозга. На этом заканчивается первая часть.
   О «Дороге никуда» неплохо написал современный писатель Макс Фрай, а точнее тот, кто за этим псевдонимом скрывается.
   «„Дорога никуда“ – возможно, не самая обаятельная, но самая мощная и разрушительная из книг Александра Грина. Наделите своего героя теми качествами, которые вы считаете высшим оправданием человеческой породы; пошлите ему удачу, сделайте его почти всемогущим, пусть его желания исполняются прежде, чем он их осознает; окружите его изумительными существами: девушками, похожими на солнечных зайчиков, и мудрыми взрослыми мужчинами, бескорыстно предлагающими ему дружбу, помощь и добрый совет… А потом отнимите у него все и посмотрите, как он будет выкарабкиваться. Если выкарабкается (а он выкарабкается, поскольку вы сами наделили его недюжинной силой) – убейте его: он слишком хорош, чтобы оставаться в живых. Пусть сгорит быстро, как сухой хворост – это жестоко и бессмысленно, зато достоверно. Вот по такому простому рецепту испечен колдовской пирог Грина, его лучший роман под названием „Дорога никуда“». [479]
   Во второй части, там, где Давенант выкарабкивается, у него другое имя – Джемс Гравелот. Он – хозяин гостиницы, которую ему подарил некто Стомадор. Подарил просто так, потому что плохо шли дела и Стомадор ни на что не надеялся. Отчасти это снова вариант чуда, как в «Алых парусах», но более будничного. Юный Гравелот-Давенант сумел хорошо повести дело, гостиница его процветает, а сам он имеет репутацию порядочного человека. Но однажды (у Грина это часто встречающийся мотив: нарушаемое внезапным событием ровное течение жизни либо в лучшую, либо в худшую сторону, и композиционно эта ситуация зеркально отражает то, что было в первой части, когда перед Тирреем явились дочери Футроза), так вот, однажды нелегкая заносит в гостиницу компанию молодых людей высшего света: циничного богача Ван-Конета, его любовницу Лауру Мульдвей и их друзей. Между благородным Гравелотом и негодяем Ван-Конетом вспыхивает ссора. Ван-Конет, собирающийся жениться из-за денег («Я женюсь на своей обезьянке и залезу в ее защечные мешочки, где спрятаны сокровища»), цинично отзывается о некой паре влюбленных, покончивших с собой, и эта история горячо обсуждается Давенантом и его служащими. Делает же Ван-Конет это для того, чтобы произвести впечатление на присутствующую при сем молодую девушку по имени Марта, которая работает в гостинице, и специально для ее ушей Ван-Конет говорит о покончивших с собой:
   «„Должно быть, утолив свою страсть, оба поняли, что игра не стоит свеч“.
   Марта покраснела под прищуренным на нее взглядом Ван-Конета и без нужды переместила тарелку».
   А дальше следует замечательная по накалу сцена:
   «– Сногден, как зовут тех ослов, которые продырявили друг друга? Как же вы не знаете? Надо узнать. Забавно. Не выходите замуж, Марта. Вы забеременеете, муж будет вас бить…
   – Георг, – прервала хлесткую речь Лаура Мульдвей, огорошенная цинизмом любовника, – пора ехать. К трем часам вы должны быть у вашей невесты.
   – Да. Проклятие! Клянусь, Лаура, когда я захвачу обезьянку, вы будете играть золотом, как песком!
   – Э… Э… – смущенно произнес Вейс, – насколько я знаю, ваша невеста очень любит вас.
   – Любит? А вы знаете, что такое любовь? Поплевывание в дверную щель.
   Никто ему не ответил. Лаура, побледнев, отвернулась. Даже Сногден нахмурился, потирая висок. Баркет испугался. Встав из-за стола, он хотел увести дочь, но она вырвала из его руки свою руку и заплакала.
   – Как это зло! – крикнула она, топнув ногой. – О, это очень нехорошо!
   Взбешенный резким поведением хозяина, собственной наглостью и мрачно вещающей ссору Лаурой, так ясно аттестованной золотыми обещаниями разошедшегося джентльмена, Ван-Конет совершенно забылся.
   – Ваше счастье, что вы не мужчина! – крикнул он плачущей девушке. – Когда муж наставит вам синяки, как это полагается в его ремесле, вы запоете на другой лад.
   Выйдя из-за стойки, Давенант подошел к Ван-Конету.
   – Цель достигнута, – сказал он тоном решительного доклада. – Вы смертельно оскорбили девушку и меня.
   Проливной дождь, хлынувший с потолка, не так изумил бы свидетелей этой сцены и самого Ван-Конета, как слова Давенанта. Баркет дернул его за рукав.
   – Пропадете! – шепнул он. – Молчите, молчите! Сногден опомнился первым.
   – Вас оскорбили?! – закричал он, бросаясь к Тиррею. – Вы… как, бишь, вас?.. Так вы тоже жених?
   – Все для Петронии, – пробормотал, тешась, Вейс.
   – Я не знаю, почему молчал Баркет, – ответил Давенант, не обращая внимания на ярость Сногдена и говоря с Ван-Конетом, – но раз отец молчал, за него сказал я. Оскорбление любви есть оскорбление мне.
   – А! Вот проповедник романтических взглядов! Напоминает казуара перед молитвенником!
   – Оставьте, Сногден, – холодно приказал Ван-Конет, вставая и подходя к Давенанту. – Любезнейший цирковой Немврод! Если, сию же минуту, вы не попросите у меня прощения так основательно, как собака просит кусок хлеба, я извещу вас о моем настроении звуком пощечины.
   – Вы подлец! – громко сказал Давенант.
   Ван-Конет ударил его, но Давенант успел закрыться, тотчас ответив противнику такой пощечиной, что тот закрыл глаза и едва не упал. Вейс бросился между ними.
   В комнате стало тихо, как это бывает от сознания непоправимой беды.
   – Вот что, – сказала Вейсу Мульдвей, – я сяду в автомобиль. Проводите меня».
   Все заканчивается вызовом на дуэль, но стреляться ВанКонету не хочется, и против Давенанта затевается интрига: Марту и ее отца подкупают, а Давенанту в гостиницу под видом двух ящиков книг приносят контрабандный товар. Следом появляются таможенники, Давенант успевает в последний момент скрыться, попадает на корабль, который опять-таки везет контрабанду, вступает в бой с таможенниками, убивает как минимум шестнадцать человек и оказывается в тюрьме, где ему грозит смертная казнь.
   Психологизма здесь меньше, чем в первой части, но действия гораздо больше. О случившемся становится известно тем, кто принимал участие в судьбе юноши, – Орту Галерану и Стомадору. Они пытаются его освободить, делают подкоп, но когда ценой невероятных усилий им удается добраться до камеры, в которой находится их протеже, оказывается, что Давенант болен, у него распухла нога из-за раны, полученной в бою, и выйти на волю он не может.
   «– Все-таки прости жизнь, этим ты ее победишь. Нет озлобления?
   – Нет. Немного горько, но это пройдет».
   Это очень важные слова, которые отражают идею произведения и противопоставлены тому, что говорит отец Давенанта в первой части романа: «Мы с Гемасом здорово выпили вчера. Знаешь, ты ему понравился. Это человек с головой. Он говорит: „Я понимаю вашего сына, но он летит и будет лететь, как бабочка на огонь, пока не спалит крылья“. И – добавлю я сам – пока, корчась и издыхая, не проклянет все лукавые огни мира!»
   Крылья спалил, но не проклял. Как герой, так и его создатель. Только последняя была у него просьба: «Стомадор, обратись к первой женщине, которую встретишь. Если она стара, она будет мне мать, если молода, – станет сестрой, если ребенок, – станет моей дочерью».
   Этой женщиной оказывается Консуэло, несчастная жена Ван-Конета. Так закольцован сюжет романа.
   Консуэло предпринимает отчаянную попытку спасти Давенанта, ей удается добиться отмены казни и пересмотра приговора, но на хеппи-энд Грин не пошел: гангрена Давенанта необратима.
   «– Зачем умирает чудесный человек, ваш друг? Я не хочу, чтобы он умирал.
   Она встала, утерла слезы и протянула руку Галерану, но тот привлек ее за плечи, как девочку, и поцеловал в лоб.
   – Что, милая? – сказал он. – Беззащитно сердце человеческое?! А защищенное – оно лишено света, и мало в нем горячих углей, не хватит даже, чтобы согреть руки».
   «„Дорога никуда“ стала дорогой тех, кто отягчен эмоциями, чья душа от этого стоит незащищенной, одинокой, никому не нужной глубоко. Эти люди погибают, им нет места и пути на земле», – писала Нина Грин. [480]
   «В „Дороге никуда“ происходит непрерывное крушение романтических иллюзий героев, – охарактеризовал этот роман В. Е. Ковский. – Давенант воображал отца „мечтателем, попавшим в мир иной под трель волшебного барабана“, а увидел прожженного мошенника; вместо дружбы с прелестными девушками его ждет одиночество и тюрьма; люди, им облагодетельствованные, его же обкрадывают; женщина, за честь которой он вступился, предает; чистая и пылкая любовь Консуэло адресована негодяю Ван-Конету; надежда Галерана встретить в Футрозах верную память о прошлом не оправдывается – для них знакомство с Давенантом обратилось в „древнюю пыль“…
   И рядом со всеми этими катастрофами звучит спокойная проповедь Галерана: „Никогда не бойся ошибаться, ни увлечений, ни разочарований бояться не надо… Будь щедр. Бойся лишь обобщать разочарование и не окрашивай им все остальное. Тогда ты приобретешь силу сопротивляться злу жизни и правильно оценишь ее хорошие стороны“». [481]
   Это почти завещание. Или наставление. И на фоне того, что происходило в стране и что ее ждало, звучало более чем современно и было не уходом от действительности, но сшибкой с нею. Боем, каким был бой Давенанта с таможенниками, в каждом из которых, по мысли героя, сидит маленький Ван-Конет. И вот этого печатать в толстых журналах никто не осмелился.
   Грин отдал роман в издательство «Федерация» весной 1929 года.
   В своих мемуарах Н. Н. Грин писала:
   «О гонораре А. С. сговорился с Алекс. Николаев. Тихоновым и никого никогда он не вспоминал с таким отвращением, как торговавшегося с ним кулака».
   Грин требовал 250 рублей за печатный лист, потом снизил цену до 200. Сговорились на 187 рублях 50 копейках за лист. Когда Грин пришел в издательство подписывать договор, увидел, что там обозначена цена 180. Долго он ругался с Тихоновым, но тот не уступил.
   «„Я подпишу договор по 180 р., принужден к этому, а мои 7 р. 50 к. пусть пойдут Вам на гроб“, – сказал Грин на прощание». [482]
   За «Дорогу никуда» на Грина обиделась Вера Павловна Калицкая. Она сочла, что в образе негодяя Ван-Конета Грин изобразил себя, а в образе Консуэло ее. Хотя даже если это и так, чего было тут для нее обидного, неясно.
   А между тем как раз в тот год, когда была написана «Дорога никуда», был арестован по делу Геолкома муж Калицкой Казимир Петрович, и Грин предложил Вере Павловне похлопотать за арестованного у Горького.
   «Дорогой Саша, спасибо тебе за участие. Пожалуйста, сходи к Алекс. Макс. Только если это тебе не неприятно. Все так затихло, так заглохло, что это начинает действовать на нервы. Писем от К. П. не имею, свиданий не дают. Говорят, что пока идет следствие, не дадут. Вот о чем, если можно, попроси Ал. Макс.: не может ли он узнать – когда кончится следствие и в чем же собственно дело. Невинность безусловная и полная, но хотелось, чтобы выяснили они это поскорее». [483]
   Калицкий был вскоре освобожден за недоказанностью обвинения. А у Гринов жизнь становилась все хуже. Кончились те четыре ласковых, хороших года, которые они провели в доме на Галерейной улице. Квартиру пришлось оставить и переехать подальше от моря. Подступала бедность, из которой им уже не суждено было выбраться до самой смерти Александра Степановича.
   Летние месяцы 1929 года они провели в Старом Крыму, небольшом уединенном городе, окруженном ореховыми рощами. Там они сняли комнату в маленьком саманном доме с двускатной железной крышей, принадлежавшем агроному Шемплинскому. Описание этого дома содержится в книге крымского поэта Николая Тарасенко «Дом Грина». В этой же книге приводится воспоминание о Грине вдовы Шемплинского Марии Васильевны:
   «Запомнился цвет лица. Нездоровый, землистый. Жесты скупые. Чужих здесь не было, держался свободно, самим собой. Часто улыбался. Его „выдавало“ выражение глаз: то высокомерное, то детски доверчивое. Чувствовалось: человек честный, негнущийся, ни на какую фальшь не пойдет…
   Запомнилась одна его фраза – своей необычностью и серьезным тоном. По какому поводу была сказана, уже и не помню, а звучит так: „Мы, матушка, или всей душой, или – всей спиной к людям“». [484]
   Осенью Грины вернулись в Феодосию, откуда Александр Степанович писал Ивану Алексеевичу Новикову, писателю, который был редактором «Дороги никуда» в «Федерации» и стал самым верным другом Грина в последние годы его жизни:
   «Дорогой Иван Алексеевич!
   Сердечно благодарю Вас за хлопоты. Оба Ваши письма я получил и не написал Вам доселе лишь по причине угнетенного состояния, в каком нахожусь уже почти два месяца.
   Я живу, никуда не выходя, и счастьем почитаю иметь изолированную квартиру. Люблю наступление вечера. Я закрываю наглухо внутренние ставни, не слышу и не вижу улицы.
   Мой маленький ручной ястреб – единственное „постороннее общество“, он сидит у меня или у Нины Николаевны на плече, ест из рук и понимает наш образ жизни». [485]
   Этот ястреб одна из самых известных птиц в русской литературе. С ним на плече Грин сфотографировался и из всех своих фотографий любил больше всего именно эту. Гуль был куплен за рубль у уличного мальчишки. Новый хозяин приучил беспомощного птенца брать мясо из рук, а потом выпускал его летать, и ястреб возвращался, радуя Грина одной из последних оставшихся ему радостей. Но однажды с птицей случилось несчастье. Ястреб попался в зубы кошке, и на теле у него возникли две большие раны. Грины пытались его выходить, перевязывали, давали самую питательную еду, и он постепенно поправился, но летать уже больше не смог и на всю жизнь остался калекой. Александр Степанович очень привязался к нему, много с ним возился, тренировал и все хотел, чтобы к птице вернулась способность летать, но жизнь ястреба оказалась недолгой. Однажды он упал в холодную воду и простудился. Они пытались его выходить, согревали в вате, давали пить и есть, но птица от всего отказывалась.
   «Под вечер Александр Степанович предложил покормить Гуля насильно. Решили поить молоком. Александр Степанович принес корзину в столовую, стал вынимать Гуля и вдруг сказал сдавленным голосом:
   – Он давно умер, совсем холодный. Бедная ты наша птица, страдалица, лишенная счастья летать».
   О Гуле Грин написал рассказ, где все происходит иначе, чем в жизни.
   «Когда я спросила Александра Степановича, почему он так написал, он ответил:
   – Мне хотелось, чтобы так случилось…» [486]
   Все это немножко похоже на его собственное желание полететь. И на его собственную смерть.
   «История одного ястреба» была напечатана в 1930 году. В том же году Грин пишет и публикует один из самых последних своих рассказов «Зеленую лампу». Сюжет его безыскусен и прост и на первый взгляд кажется вторичным по отношению к тому, что создано раньше. И тема старая – провокация как двигатель жизни.
   «Мне надоели обычные развлечения, а хорошо шутить можно лишь одним способом: делать из людей игрушки», – слова, которые мог бы произнести и Хоггей из «Погасшего солнца», и Консейль из «Сердца пустыни», произносит возвращающийся из дорогого ресторана хорошо одетый господин по фамилии Стильтон, обнаружив на улице замерзающего голодного безработного Джона Ива.
   Место действия – Лондон. Год – 1920-й. (Тот же, что и в «Крысолове».) У Стильтона на счету 20 миллионов фунтов, он изведал все, что может изведать в своей жизни сорокалетний холостой мужчина. Все ему приелось, и он делает безработному Иву следующее предложение: в течение многих лет тот должен не покидать комнаты в центре Лондона, каждую ночь ставить на подоконник зеленую лампу, получать за это 10 фунтов ежемесячно и ждать, пока на него, может быть, не свалится богатство.
   Ив почитает себя счастливчиком, вытянувшим лотерейный билет, а Стильтон объясняет своему другу, такому же богатому, как он, мотивы своего поступка: «Когда вам будет скучно, приходите сюда и улыбнитесь. Там, за окном, сидит дурак. Дурак, купленный дешево, в рассрочку, надолго. Он сопьется от скуки или сойдет с ума… Игрушка из живого человека – самое сладкое кушанье».
   Проходит восемь лет, и в больницу для бедных, находящуюся на лондонской окраине, привозят старика, который сломал ногу, оступившись на черной лестнице темного притона. Ему делают операцию, и наутро нищий, разорившийся миллионер Стильтон узнает в прооперировавшем его хирурге Джона Ива, свою живую игрушку, человека, который не терял времени даром и выучился на врача.
   «Один из последних рассказов Грина „Зеленая лампа“ мы могли бы отнести к разряду программных. Недаром его название в английской интерпретации – Green lamp – фонетически соотносится с Greenland (каламбур, вполне доступный при поверхностном знании языка). Метафора, на которой построен рассказ, – свет лампы (искусственный, случайный) становится символом надежды, призрачной, малоутешительной, но помогающей жить и творить. Эта метафора (скорее даже аллегория) приводит нас к мысли, что литература, мифотворчество и шире – вообще искусство – единственный возможный ориентир в мире зла, единственный источник света. Для кого-то (для того же Готорна, например) он освещал дорогу к Богу. Грину этот свет служил маяком в его идеальном мире, мире, где есть Бог, в отличие от того, в котором ему приходилось физически существовать», – заключает Алексей Вдовин. [487]
   С точки зрения творческого пути Грина «Зеленая лампа» была важной вехой. В ее свете было отчетливо видно, что он никуда не сворачивал, но продолжал упрямо идти своей «никудышной дорогой».

Глава XVII
«СУД, НУЖДА, ВИНО, ГОРЕЧЬ И ЛЮБОВЬ»

   Слова, вынесенные в название этой главы, – цитата из комментария Нины Грин к ее переписке с мужем.
   «1930. Феодосия. Опять А. С. из-за безденежья едет один в Москву. Зиму провели отчаянно. Книги не продавались, с „Мыслью“ шел безнадежный суд. Летом (в июле) поехали в Москву вдвоем, прожили тяжело 2 месяца, досуживаться с „Мыслью“ поехали в Ленинград, где жилось бесконечно тяжело: суд, нужда, вино, горечь и любовь. А. С. так много пил и, клянясь каждый день, что не будет больше, снова пил, что я сказала ему, что нашла себе место и уйду от него, если он не даст мне отдыха». [488]
   Об их жизни в Питере в тот год сохранилось воспоминание Вл. Смиренского, поэта, литературоведа и бескорыстного биографа Грина, к которому Нина Николаевна относилась весьма отрицательно, имея на это чисто личные, женские причины, речь о которых впереди.
   Смиренский писал: «В жизни Грина бывали тяжелые периоды, свойственные многим русским талантам. Он страдал тяжелой и страшной болезнью, которая в просторечье именуется „запоем“. В дни таких провалов Грин мрачнел, облик его менялся, глаза тускнели. Остановить его в эти периоды было почти невозможно.
   Он предчувствовал приближение своих припадков и в такие моменты не доверял себе, боялся оставаться один. Его тянуло к вину с неудержимой силой. Несколько раз он приходил ко мне рано утром и, волнуясь, убеждал идти с ним.
   – Все равно куда, – торопливо упрашивал он, – куда вы хотите, только я не могу быть один. Жена ушла по своим делам, в номере мне делать нечего – скучно, а если пойду бродить один, – я не могу вернуться.
   В эти минуты Грин очень напоминал мне одного из своих героев – Августа Эсборна, который в ночь своей свадьбы вышел из дома на одну минуту, – и исчез на целую жизнь.
   Конечно, я сопровождал Грина, и он сразу же веселел, начинал посвистывать или рассказывал мне какую-нибудь еще не написанную новеллу. Но бывали случаи, когда он не заставал меня дома и не мог удержаться от пагубной страсти. Тогда он вечером являлся ко мне, усталый и мрачный (вино его не веселило) – и упрашивал проводить его, непременно до самой двери, „чтобы жена видела, что я был у вас“.
   И было совершенно ясно, что только она, эта застенчивая и милая женщина, и была для него единственным сдерживающим центром». [489]
   «Трепач!», «Трепач он первого сорта!», «Это было страшно – по глупости и пошлости. Это равно Борисову!» – написано рукой Нины Николаевны на полях рукописи воспоминаний Смиренского. [490]И хотя это по-женски нелогично, но тем не менее очень понятно. Пьянство Грина было настолько болезненной темой, что никому не позволяла Нина Грин ее касаться. Только она могла об этом писать. Писать так, как Смиренскому и не снилось.
   «Александр Степанович пьет. Пьет четвертый месяц подряд. Я задыхаюсь в пьяных днях. Так долго терпеть его пьянство мне ни разу еще не приходилось за всю нашу совместную жизнь – страдаю. Знаю, что ему тяжело, во много раз тяжелее, чем мне, но не могу не протестовать, хотя и договаривались когда-то о свободе его пьянства в Москве и Ленинграде. Александр Степанович оправдывал мне его тем, что это состояние помогает ему просить в долг, что трезвый он не спросит там, где спросит пьяный. А мне кажется, что наша жизнь катится под откос… Помню: часов в двенадцать дня пришел домой совершенно пьяный и окровавленный – где-то упал, обо что-то ударился головой. Шляпа была полна крови, лицо в кровавых струях… Иду с ним, а он так шатается, что даже я мотаюсь. Довела его до скверчика на Михайловской площади. Уселись на скамью. Слезы сами лились из моих глаз. Вокруг не было никого, и я их не стеснялась. „Саша, Саша, как мало ты меня жалеешь!“ – говорила я, плача. И он неожиданно заплакал. Выражались слезы пьяненько, но что-то в них было и от здорового духа Александра Степановича. Эти слезы меня в сердце ударили – не могу видеть мужских слез. Сидели, молча, погруженные в свои, должно быть, неодинаковые мысли. Я поднялась: „Пойдем, Сашенька“. – „А может, я лучше пройдусь, я очень пьян?“ – „Нет, дорогой, пойдем лучше домой, мы оба несчастные“. Дома он лег спать, а вечер прошел в какой-то странной душевной тихости, словно мы оба очнулись после долгой болезни. На следующий день Грин снова был пьян».