Жил он неподалеку от Кузнечного рынка в большой, холодной, старой барской квартире. Работы было много, и после службы он еще до глубокой ночи разбирал документы при свете крохотного огонька керосиновой коптилки. Вся квартира, нетопленая, погруженная в тьму и тишину, говорила о разрухе и лишениях. Со времен исчезнувших прежних хозяев на стене одной из комнат остался давно замолкший телефон. По своему служебному положению Яков Петрович мог бы добиться включения телефона в действующую сеть, но беда была в том, что его квартира находилась в стороне от „броневого кабеля“, связывавшего наиболее важные учреждения. Надо было прокладывать специальную соединительную линию, что представляло слишком большие трудности.
   И вот в одну из ночей, когда Яков Петрович, по обыкновению, работал у своей коптилки, случилось невероятное… Внезапно из гулкой тишины темной квартиры послышались резкие трели телефонного звонка! Эти звуки были настолько неожиданны, непривычны и нарушали обычную обстановку, что Яков Петрович не сразу понял, что произошло. Он так растерялся, что не сдвинулся с места. Но телефон продолжал настойчиво звонить. Наконец Яков Петрович вскочил и бросился в тьму навстречу призывному звону. Натыкаясь на косяки дверей и мебель, он добрался до неумолкавшего аппарата и снял трубку. К немалому изумлению, он услышал, что спрашивают именно его. Строгий голос произнес:
   – Сейчас с вами будет говорить товарищ Авров.
   Д. Н. Авров был комендант Петроградского укрепленного района, человек необычайно сильной воли, непререкаемого авторитета и огромной власти. Его приказания выполнялись беспрекословно и без промедлений. Через минуту Яков Петрович услышал голос Аврова, задавшего без всяких предисловий несколько специальных вопросов по военному снабжению. Выяснив все, что его интересовало, он закончил разговор и повесил трубку. Яков Петрович услышал кряканье, щелчок, а затем наступила мертвая тишина. После этого телефон больше не подавал признаков жизни…
   В последующие дни Яков Петрович постарался через знакомых в штабе укрепленного района разузнать, что же произошло с его телефоном. Оказалось, что Аврову срочно потребовались какие-то сведения по военному снабжению.
   Ответить на возникшие вопросы никто толком не сумел. Ему назвали Якова Петровича как специалиста по этим делам. Авров распорядился узнать, есть ли у Якова Петровича телефон. Выяснилось, что телефон имеется, но не действует.
   – Значит, надо сделать, чтобы он действовал! – лаконично решил Авров.
   Этого было достаточно для немедленного указания из штаба телефонной команде воинской части, расположенной вблизи квартиры Якова Петровича, о присоединении к прямому проводу требуемого телефона. Телефонисты отыскали проводку квартирного телефона, забрались на крышу дома и на живую нитку подключили линию к воинской части. Затем в штаб поступил рапорт о выполнении приказа. Как только разговор Аврова был окончен, телефонисты, ожидавшие на крыше, сразу же оборвали связь, и на том таинственное происшествие кончилось.
   Я заметил, что вызвал оживленное внимание Грина.
   – Знаешь, мне понравился бездействующий телефон, зазвонивший в пустой квартире! – сказал он, когда я закончил. – Я об этом напишу рассказ.
   Через некоторое время Грин как-то мимоходом сказал мне:
   – Рассказ о телефоне в пустой квартире я уже пишу!
   Никаких подробностей к этому он не добавил. Я счел неудобным расспрашивать, хотя меня очень интересовало, что получится из рассказанного мною происшествия. Я представлял себе, что Грин обратит зазвонивший телефон в какую-нибудь кульминацию психологического конфликта.
   Довольно долго я ничего не слышал о готовящемся рассказе. Потом Грин вдруг поведал мне:
   – С рассказом о телефоне в пустой квартире получается что-то совсем другое… Но бездействующий телефон все-таки будет звонить!» [350]
   И написал. И зазвонил. Однако как далеко увел его вымысел от реальности! Вместо товарища Аврова на том конце провода оказалась загадочная девица, дочь старика-крысолова, продававшая тайком от отца на питерской толкучке книги. Вместо революционной воли – подвалы старого банка. А какую замечательную, в духе времени, вещь можно было бы сделать на этом материале! Но Грин предпочел мистику. На первый взгляд – еще один пример ухода от революционной действительности. На самом деле – приближение к ней. Только с другого конца.
   Итак, начинается мистика. Человек в пустом доме слышит чьи-то легкие шаги. Он гасит свет и затаивается, но шаги неумолимо приближаются. Как в детской страшилке. Или в рассказах Э. По, но уже безо всяких оскорбительных намеков на подражание.
   Кто-то идет сквозь анфиладу темных комнат. Осталось три комнаты, две, одна. Он снова едва удерживает готовый сорваться крик… Но вместо чудовища раздается женский голос, который зовет его за собой: «Идите, о, идите скорей!..Спешите, не останавливаясь; идите, идите, не возражая… Сюда, скорее ко мне!»
   Он идет на этот голос, просит женщину показаться ему, но слышит только голос, идет дальше и, за мгновение до того как упасть в провал с высоты 12 метров, поскальзывается. Это его спасает. А женщина исчезает, и кто она, непонятно.
   Новый бред настигает его. В огромной зале ему мерещатся сотни голосов, как если бы там собрались богатые гости из прошлого – банкиры, продажные женщины, просто женщины, он слышит звон бокалов, звуки музыки.
   Вслед за этим герой становится тайным свидетелем тайного разговора двух неизвестных.
   «– Он умрет, – сказал неизвестный, – но не сразу. Вот адрес: пятая линия, девяносто семь, квартира одиннадцать. С ним его дочь. Это будет великое дело Освободителя. Освободитель прибыл издалека. Его путь томителен, и его ждут в множестве городов. Сегодня ночью все должно быть окончено. Ступай и осмотри ход. Если ничто не угрожает Освободителю, Крысолов мертв, и мы увидим его пустые глаза!
   Я внимал мстительной тираде, касаясь уже ногой пола, так как едва услышал в точности повторенный адрес девушки, имени которой не успел сегодня узнать, как меня слепо повело вниз, – бежать, скрыться и лететь вестником на 5-ю линию».
   Но дом не выпускает его. Его преследуют какие-то люди, новые анфилады, этажи, лестницы, переходы, все мелькает перед его глазами. «Иногда я метался, кружась на одном месте, принимая покинутые двери за новые или забегая в тупик. Это было ужасно, как дурной сон, тем более что за мной гнались, – я слышал торопливые переходы сзади и спереди, – этот психически нагоняющий шум, от которого я не мог скрыться. Он раздавался с неправильностью уличного движения, иногда так близко, что я отскакивал за дверь, или же ровно следовал в стороне, как бы обещая ежесекундно обрушиться мне наперерез. Я ослабевал, отупел от страха и беспрерывного грохота гулких полов».
   Наконец через крышу ему удается выбраться на улицу. Однако испытания на этом не заканчиваются. Те призраки, которые населяют огромный дом, настигают его и здесь и стараются остановить, не дать ему перебраться на ту сторону Невы, пока мосты еще не разведены.
   Сначала это семилетний ребенок, который цепляется за его руку и не отпускает, потом на Конногвардейском бульваре он видит девушку, ту самую, к которой спешит.
   «Она хотела пробежать дальше, но я мгновенно узнал ее силой внутреннего толчка, равного восторгу спасения. Одновременно прозвучали мой окрик и ее легкое восклицание, после чего она остановилась с оттенком милой досады.
   – Но ведь это вы! – сказала она. – Как же я не узнала! Я могла пройти мимо, если бы не почувствовала, как вы всполохнулись. Как вы измучены, как бледны!
   Великая растерянность, но и величайшее спокойствие осенили меня. Я смотрел на это потерянное было лицо с верой в сложное значение случая, с светлым и острым смущением. Я был так ошеломлен, так внутренне остановлен ею в стремлении к ней же, но при обстоятельствах конца пути, внушенных всегда опережающим нас воображением, что испытал чувство срыва, – милее было бы мне прийти к ней, туда.
   – Слушайте, – сказал я, не отрываясь от ее доверчивых глаз, – я спешу к вам. Еще не поздно…
   Она перебила, отводя меня в сторону за рукав.
   – Сейчас рано, – значительно сказала она, – или поздно, как хотите. Светло, но еще ночь. Вы будете у меня вечером, слышите? И я вам скажу все. Я много думала о наших отношениях. Знайте: я вас люблю.
   Произошло подобное остановке стука часов. Я остановился жить душой с ней в эту минуту. Она не могла, не должна была сказать так. Со вздохом выпустил я сжимавшую мою, маленькую, свежую руку и отступил. Она смотрела на меня с лицом, готовым дрогнуть от нетерпения. Это выражение исказило ее черты, – нежность сменилась тупостью, взгляд остро метнулся, и, сам страшно смеясь, я погрозил пальцем.
   – Нет, ты не обманешь меня, – сказал я, – она там. Она теперь спит, и я ее разбужу. Прочь, гадина, кто бы ты ни была.
   Взмах быстро заброшенного перед самым лицом платка был последнее, что я видел отчетливо в двух шагах».
   И он снова бежит по пустому голодному городу и в последний момент успевает перебежать уже поднявшийся мост и достигает заветного дома. После этого наступает провал, а когда герой приходит в себя, то видит, как «из двери вышел человек в сером халате, протягивая отступившей девушке небольшую доску, на которой, сжатая дугой проволоки, висела огромная, перебитая пополам черная крыса. Ее зубы были оскалены, хвост свешивался».
   И только теперь, в конце рассказа становится понятно, что все, что с ним происходило, все, кого он слышал и даже видел, включая ребенка и девушку на Конногвардейском бульваре, похожую на дочь старика, – все это были крысы, которые хотели его уничтожить, а эта, зловещая, черная и есть тот самый Освободитель, о котором говорили двое неизвестных в коридоре старого банка.
   История как война крыс и людей – вот что такое написанный в 1923 году «Крысолов». Но крысы важны не сами по себе, а как примета и суть времени.
   Ключ к разгадке рассказа дается в стилизованном фрагменте древней книги «Кладовая крысиного короля», принадлежащей перу некоего Эрта Эртруса, еретика, сожженного на костре в Бремене четыреста лет назад:
   «… „Коварное и мрачное существо это владеет силами человеческого ума. Оно также обладает тайнами подземелий, где прячется. В его власти изменять свой вид, являясь, как человек, с руками и ногами, в одежде, имея лицо, глаза, и движения подобные человеческим и даже не уступающие человеку, – как его полный, хотя и не настоящий образ. Крысы могут также причинять неизлечимую болезнь, пользуясь для того средствами, доступными только им. Им благоприятствуют мор, голод, война, наводнение и нашествие. Тогда они собираются под знаком таинственных превращений, действуя как люди, и ты будешь говорить с ними, не зная, кто это. Они крадут и продают с пользой, удивительной для честного труженика, и обманывают блеском своих одежд и мягкостью речи. Они убивают и жгут, мошенничают и подстерегают; окружаясь роскошью, едят и пьют довольно и имеют все в изобилии. Золото и серебро есть их любимейшая добыча, а также драгоценные камни, которым отведены хранилища под землей“.
   – Но довольно читать, – сказал Крысолов, – и вы, конечно, догадываетесь, почему я перевел именно это место. Вы были окружены крысами».
   Едва ли в русской литературе есть такое фантасмагорическое и точное описание не только бессонницы и голода, но и чувств человека, захлестнутого революцией и разрухой. Когда-то революция в образе эсеров сделала Грина писателем, теперь она же в образе большевиков давала ему новые сюжеты и темы. В этом смысле он, конечно, был революционным писателем, и революция мимо него никак не прошла. Но удельный вес таких рассказов у Грина невелик, и, при всем уважении к Гринландии, к выдумке и мечтам Александра Степановича, об этом можно лишь пожалеть. [351]
   Точно так же и образ самого крысолова занимает в тексте немного места, тем важнее звучит название рассказа, относящее творчество его автора к целому направлению мировой литературы. Замечателен скупой портрет истребителя крыс, по контрасту с которым напишет своего юношу-крысолова, музыканта-крысолова с лицом, как «причастное вино», Шенгели.
 
А он прошел по зеленым лугам,
И было лицо его
Такое, какое снится нам
В детстве, под Рождество…
 
   У Грина же это воин, боец без малейшей примеси артистизма: «Острый нос, бритые, тонкие, с сложным упрямым выражением губы, яркие, бесцветные глаза и клочки седых бак на розоватом лице, оканчивающемся направленным вперед подбородком, погруженным в голубой шарф, могли заинтересовать портретиста, любителя характерных линий».
   В. Перельмутер, предваряя публикацию «Искусства» Шенгели в журнале «Октябрь», обращал внимание читателей на следующее обстоятельство: «В совпадении идей обыкновенно принято искать некую закономерность. На совпадение дат внимания, как правило, не обращают. Между тем история любит рифмовать.
   Поэма Шенгели написана в июле. Поэма Цветаевой прочитана в Коктебеле в июле. Крысолов увел детей из немецкого городка Гамельна, что близ Гановера, в июле. Жители Гамельна отметили семисотлетие этого события в июле 1984 года». [352]
   К этому можно было бы добавить, что основные события в рассказе Грина также приходятся на июль. Июль 1920 года. А о подлинном крысолове, прообразе гриновского старика, уж точно не имеющего никакого отношения ко всем этим литературным традициям и перипетиям, пишет все тот же Арнольди, поведавший Грину историю про волшебный телефон: «… Крысолов был человек хорошо всем известный… Он был „частным предпринимателем“, владельцем „предприятия“ по борьбе с грызунами. Попросту говоря, он выполнял работы по уничтожению крыс и мышей. Мы называли его Крысолов и неизменно приветствовали его появление, зная, что он всегда успеет заплатить за выпитое пиво быстрее, чем мы сумеем достать свои кошельки. К тому же это было, по нашему убеждению, вполне допустимо потому, что он являлся представителем „частновладельческого сектора“ и, следовательно, располагал соответствующей материальной базой.
   Несомненно, ассоциации Грина связывались именно с этим Крысоловом, но какое тот мог иметь отношение к зазвонившему телефону?» [353]
   И в самом деле, какое?
   Арнольди в своих воспоминаниях высказывает предположение, что Грин заменил историю со звонком всемогущего товарища Аврова Якову Петровичу на старика «Крысолова», потому что «необычайная история с телефоном имела очень обычное объяснение, и это могло оказаться непривлекательным для Грина».
   Но дело, конечно, не в этом. В истории с Авровым обычного мало. Прокладывать специально кабель ради одного короткого разговора вместо того, чтобы послать за Яковом Петровичем машину – чего уж тут обычного? Товарищ Авров всемогущ, ему все подвластно и для него все возможно. Его поступок – жест неограниченной власти. Точно так же всемогущ гриновский Крысолов. Именно эту идею мистической власти выразил Грин в своем рассказе. Власти, которая рождается из голода, разрухи, нетопленных домов. Власти, которая способна победить власть крыс, но никакого политического содержания в этом сюжете нет. Грин подчеркнуто аполитичен, война, революция, крысы – все это для него одно: стихия, смута, в которой тяжело приходится обычному человеку, но чувства свои, любовь, заботу, нежность он сохраняет и тем спасается, не превращаясь в крысу сам. И даже, пытаясь спасти другого, спасает себя. Выходит из одиночества, из которого не могли выйти герои его ранних рассказов. Побеждает «дьявола оранжевых вод». Когда-то у Грина была «мистика бомбы», ей на смену пришла «мистика власти». То было не только его личное движение, но движение всей страны, и в этом смысле в начале двадцатых Грин ненадолго оказался в «мейнстриме», что очень хорошо почувствовал один из самых лучших и проницательных издателей того времени – И. Лежнев (Альтшуллер), чей образ запечатлен в «Театральном романе» Булгакова.
   «Крысолов» был напечатан в журнале «Россия», где впоследствии печаталась «Белая гвардия» – так заочно встретились два великих произведения о разрухе в умах и сердцах и о ее преодолении через образ Дома.
   Там же, в «России», должна была появиться, но так и не была опубликована, третья рецензия А. Г. Горнфельда на прозу Грина. Об этом рассказывается в статье Ю. Первовой и А. Верхмана: «Он (Горнфельд. – А. В.)просил Лежнева взять ее целиком, а тот настаивал на сокращении: „Помилуйте, пол-листа, и об одном Грине! Статья, конечно, прекрасна, но места не хватает!“ – писал Лежнев критику. Горнфельд сократить отказался, и она осталась в его фонде, в архивах Ленинградской Публичной библиотеки.
   Лежнев боялся. В одном из разговоров с Грином Исай Григорьевич сказал о возможности ночного стука в дверь.
   Что же писал Горнфельд в своей статье?
   „… В произведениях Грина поражает прежде всего тон; это – тон глубокой сосредоточенности и чрезвычайной значительности. …Для него это не рассказ о других, это роковое событие из его собственной жизни.
   …Грин пытается раскрыть картину мира. Для этого он создает мир, и мы должны его принять целиком или целиком отвергнуть, но каждая подробность этого создания необходима. …Вместе со своими героями он верит в правду человеческих отношений, отвергая угрюмую отъединенность“». [354]
   «Крысолов» с его пафосом преодоленного одиночества – тому лучшее доказательство.
   В двадцатые годы на рассказ посмотрели сквозь пальцы. Разве что Г. Лелевич, обозревая журнальную прозу, писал, повторяя зады дореволюционной критики: «„Русский современник“ и „Россия“ переполнены фантастикой самой разнообразной. Вот, например, – фантастика старого подражателя заграничным „писателям ужаса“ Грина. Его рассказ „Крысолов“ (№ 3 „России“) отличается от фантастических новелл Эдгара По и Вилье-де-Лиль-Адана, главным образом, меньшей талантливостью, меньшим мастерством и более бредовым характером вымысла… иного сорта фантастика Каверина, который – в рассказе „Бочка“ – ухитрился весь земной шар поместить в огромную пустую винную бочку… Если Грин спасается от своей неспособности художественно показать нашу современность в фантастику жуткую, то Каверин спасается в фантастику легкомысленную. Грину страшно, Каверину весело. Но и этот страх, и это „веселье“ одинаково далеки от здорового мироощущения, одинаково болезненны и упадочны…» [355]
   В тридцатые спохватились. Литературный критик А. И. Роскин, возмущавшийся тем, что Грин работает «исключительно на „импортном сырье“, с поразительной настойчивостью оберегая свои произведения от всякого вторжения российского материала», писал о «Крысолове»: «В сборнике есть только одна новелла на „отечественном сырье“ – „Крысолов“. Здесь читатель наталкивается на упоминание о 1920 годе, голодном Петрограде и Сенной площади. Именно только упоминание, и то и в этой новелле Грин, бросив, кстати, несколько ехидных фраз по адресу реалистического духа советской литературы, использует это сырье для создания полуфантастического фона событий вполне уже фантастических… Вот и все, что счел нужным сказать Грин об эпохе, заполненной событиями всемирноисторического значения». [356]
   В 1950 году В. Важдаев с присущей борцам с космополитизмом обостренной проницательностью обронил в своем обвинительном акте: «Идея рассказа в том, что только через „крещение“ ирреальным, через познание его и приятие может очиститься человек от „скверны“ жизни и стать достойным счастья». [357]
   «Крысолов» – это действительное доказательство того, что лучшие свои произведения Грин писал тогда, когда скрещивал фантазию и действительность. Перенеси он действие этого рассказа в любой из своих городов – хоть в Покет, хоть в Лисс, хоть в Гель-Гью – все пропало бы. «Крысолов» хорош и силен именно своим петербургским контекстом. Об этом неплохо сказала Вера Панова: «„Крысолов“ замыкает цепь величайших поэтических произведений о старом Петербурге-Петрограде, колдовском городе Пушкина, Гоголя, Достоевского, Блока, – и зачинает ряд произведений о новом, революционном Ленинграде». [358]
   То же самое можно сказать и про написанный несколько позже рассказ «Фанданго», который Грин также отослал в «Россию» Лежневу, но тот не смог его опубликовать, так как в 1925 году «Россия» закрылась, а ее издатель уехал за границу.
   «Фанданго» провалялся без движения два года и был опубликован лишь в 1927 году с предисловием автора: «Настоящий рассказ есть, конечно, фантастический, в котором личный и чужой опыт 1920—22 годов в Петрограде выражен основным мотивом этого произведения: мелодией испанского танца „Фанданго“, представляющего, по скромному мнению автора, высшее (популярное) утверждение музыки, силы и торжества жизни. Автор».
   Это предисловие имеет форму камуфляжа, «Фанданго» – рассказ менее всего фантастический. Место действия опять Петроград. И время – все тот же голод и холод «петербургских зим». И тема его – как люди выживали.
   У героя «Фанданго», в отличие от героя «Крысолова», есть имя. Александр Каур занимается посреднической деятельностью, связанной с куплей-продажей картин, он хорошо знает романские языки, и мелодия фанданго, это «ритмическое внушение страсти, страстного и странного торжества… транскрипция соловьиной трели, возведенной в высшую степень музыкальной отчетливости» для него – воспоминание о дореволюционном Петербурге, о том веселом времени, когда он ходил по ресторанам и «был весел по праву человека находиться в любом настроении» – нота настолько ностальгическая, а право до такой степени отнятое, что непонятно, как весь этот пассаж на излете нэпа пропустили. Фанданго для него – средство отгородиться от того, что его окружает в революционном городе.
   «Я боюсь голода, – ненавижу его и боюсь. Он – искажение человека. Это трагическое, но и пошлейшее чувство не щадит самых нежных корней души. Настоящую мысль голод подменяет фальшивой мыслью».
   Новый мир ему чужд и непонятен даже на уровне языка, он в нем иностранец. Однажды на улице Каур подходит к человеку этого нового мира, задает ему самый простой вопрос и получает ответ почти платоновский:
   «– Гражданин, не дадите ли вы мне пару досок?
   – Что такое? – сказал тот после долго натянутого молчания. – Я не могу, это слом на артель, а дело от учреждения.
   Ничего не поняв, я понял, однако, что досок мне не дадут и, не настаивая, удалился».
   В сущности, в этом коротком диалоге вся формула гриновского поведения в советскую эпоху. Не понял и удалился. Точнее даже не формула, а – обманный жест. На самом деле – все понял и удалился.
   «Фанданго» – рассказ эстетский. В отличие от «Крысолова», на первый план здесь выходит не мистика, а искусство, которым занимается главный герой, и благодаря этому образу Грину удается выразить свои представления о живописи – мотив, с годами все более часто проникающий в его прозу.
   Вот как описывается одна из картин, которую заказали купить гриновскому протагонисту: «Это был болотный пейзаж с дымом, снегом, обязательным, безотрадным огоньком между елей и парой ворон, летящих от зрителя. С легкой руки Левитана в картинах такого рода предполагается умышленная „идея“. Издавна боялся я этих изображений, цель которых, естественно, не могла быть другой, как вызвать мертвящее ощущение пустоты, покорности, бездействия, – в чем предполагался, однако, порыв.
   – Сумерки, – сказал Брок, видя, куда я смотрю. – Величайшая вещь!»
   Кауру унылое искусство реализма так же ненавистно, как снег, мороз, лед – «эскимосские радости чужды моему сердцу».
   Милы его сердцу совсем другие полотна: «Это была длинная комната, полная света, с стеклянной стеной слева, обвитой плющом и цветами. Справа, над рядом старинных стульев, обитых зеленым плюшем, висело по горизонтальной линии несколько небольших гравюр. Вдали была полуоткрытая дверь. Ближе к переднему плану, слева, на круглом ореховом столе с блестящей поверхностью, стояла высокая стеклянная ваза с осыпающимися цветами; их лепестки были рассыпаны на столе и полу, выложенном полированным камнем. Сквозь стекла стены, составленной из шестигранных рам, были видны плоские крыши неизвестного восточного города.
   Слова „нечто ошеломительное“ могут, таким образом, показаться причудой изложения, потому что мотив обычен и трактовка его лишена не только резкой, но и какой бы то ни было оригинальности. Да, да! – И тем не менее эта простота картины была полна немедленно действующим внушением стойкой летней жары. Свет был горяч. Тени прозрачны и сонны. Тишина – эта особенная тишина знойного дня, полного молчанием замкнутой, насыщенной жизни – была передана неощутимой экспрессией; солнце горело на моей руке, когда, придерживая раму, смотрел я перед собой, силясь найти мазки – ту расхолаживающую математику красок, какую, приблизив к себе картину, видим мы на месте лиц и вещей.
   В комнате, изображенной на картине, никого не было. С разной удачей употребляли этот прием сотни художников. Однако самое высокое мастерство не достигало еще никогда того психологического эффекта, какой, в данном случае, немедленно заявил о себе. Эффект этот был – неожиданное похищение зрителя в глубину перспективы так, что я чувствовал себя стоящим в этойкомнате. Я как бы зашел и увидел, что в ней нет никого, кроме меня. Таким образом, пустота комнаты заставляла отнестись к ней с точки зрения личного моего присутствия. Кроме того, отчетливость, вещность изображения была выше всего, что доводилось видеть мне в таком роде».