Страница:
Алексей Варламов
Александр Грин
Глава I
РЕАЛИСТ
Все, кто видел Грина, отмечают в его внешности одну деталь – рост. «Это был очень высокий человек в выцветшей желтой гимнастерке».
[1]«Через минуту вошел высокий худой человек».
[2]«Грин был угрюм, высок и молчалив».
[3]«Это был высокий, худой, малоразговорчивый человек с суровым лицом и хмурым взглядом».
[4]
Эсеры даже дали ему партийную кличку Долговязый. А между тем роста в Грине было всего 177,4 сантиметра. Обычный, средний для мужчины рост. Впрочем, поэт Георгий Шенгели отмечает еще одну «высокость» Грина: он был – «высоко честен». [5]
В 1913 году известный библиограф С. А. Венгеров обратился к русским писателям с просьбой прислать ему небольшие автобиографии. Ныне они хорошо известны: это автобиографии Бунина, Блока, Куприна, Брюсова…
Обратился Венгеров и к Грину, и вот что тот написал о своем происхождении и детстве:
«Я родился в городе Слободском Вятской губернии в 1881 г. 11 августа, но еще грудным ребенком был перевезен в Вятку, где и жил до 16-ти лет вместе с родителями. Мой отец, Степан Евсеевич Гриневский, происходит из рода дворян Виленской губернии. Дедушка, т. е. отец моего отца, был крупным помещиком Дисненского уезда. В 1863 году отец по делу польского восстания был арестован, просидел 3 года в тюрьме, а затем пробыл 2 года в ссылке в Тобольской губернии. Имение, разумеется, конфисковали. Освобожденный общей амнистией того времени, отец пешком добрался до Вятки и здесь в конце концов основался, поступил на земскую службу, где служит и сейчас бухгалтером губернской земской больницы. Ему 71 год. Он женился в Вятке на девице из мещан, Анне Степановне Ляпковой, моей матери, умершей, когда мне было 12 лет». [6]
Семейная хроника Гриневских – как мы увидим дальше, изложенная в деталях не совсем точно, начиная с того, что старший сын Степана Евсеевича Гриневского родился не в 1881-м, а в 1880 году, – для своего времени вполне типична. Революционер-инсургент, в молодости пострадавший за свои убеждения и поступки, смирившийся, женившийся на мещанке, ставший чиновником, заживший обычной обывательской жизнью и во многом эту жизнь олицетворяющий – таким предстает отец Грина и в короткой автобиографии, и в написанной двадцать лет спустя «Автобиографической повести». Нечто подобное – «преступление и наказание» – выпало в молодости и на долю самого Грина, только, отшатнувшись от призрака революции, он ушел совсем в другую сторону. Однако тема прихода и ухода из революции стала для Грина одной из самых важных, можно сказать, родовых. Как родовая травма.
О Степане Евсеевиче Гриневском известно больше, чем о матери Грина, и оставил он и в душе, и в судьбе, и в творчестве писателя след более глубокий, нежели она. Неслучайно в произведениях Грина так часто встречаются образы овдовевших отцов и так мало образов матерей. Разве что шуточные стихи из «Автобиографической повести», которыми «со странным удовольствием» дразнила уже больная измученная работой мать своего сына:
А что касается отцовской, дворянской линии… Отец Грина был по-своему очень ярким человеком. Степан Евсеевич (Стефан Евзебеевич) Гриневский родился 5 февраля 1843 года. Он учился в Витебской гимназии и, арестованный в 1863 году по делу «об учениках Витебской гимназии, покушавшихся сформировать мятежническую шайку», в 1864 году по решению суда был выслан «бессрочно» в город Колывань Томской губернии «с лишением личных прав» (так что сообщенные Грином Венгерову сведения о тюремном заключении отца и название губернии – неточность). В 1867-м ему разрешили переехать в Вятскую губернию, где он состоял сначала под гласным, а затем под негласным надзором.
Поскольку вступать на государственную и общественную службу Гриневскому было запрещено, Степан Евсеевич работал помощником управляющего в частном фотоателье, которое держали знакомые поляки, потом был конторщиком на пивном заводе, а через два года после женитьбы, последовавшей в 1872 году, подал прошение вятскому губернатору о выдаче свидетельства, разрешающего поступление на государственную службу. Ходатайство было удовлетворено, и в течение многих лет отец Грина работал в губернской земской больнице, занимая самые разные должности, от письмоводителя до бухгалтера, и снискал в городе уважение и почет. Долгое время он оставался католиком (хотя и состоял, естественно, в церковном браке и детей крестил по православному обряду), а в 1891 году принял православие сам. [8]
На его долю выпали нелегкая жизнь, очень непростые отношения с детьми, самым «трудным» из которых оказался первенец.
В 1903 году, когда двадцатитрехлетний беглый солдат Александр Степанович Гриневский был в первый раз арестован в Севастополе за противоправительственную деятельность, вятские полицейские, по просьбе севастопольских, допросили его отца. То ли желая помочь сыну и смягчить его участь, то ли действительно так думая, старший Гриневский в своих показаниях стал говорить о врожденной психической и умственной ненормальности молодого революционера:
«Александра я считаю психически ненормальным… ненормальность умственных способностей у Александра, по моему мнению, явилась наследственной; отец мой был ипохондрик, два брата отца, мне дяди, были умственно помешаны, но находились ли они в домах умалишенных – сказать не могу…» [9]
Вероятно, именно одного из этих дядей имел в виду сам Грин, когда писал в «Автобиографической повести»: «После убитого на Кавказе денщиками подполковника Гриневского – моего дяди по отцу – в числе прочих вещей отец мой привез три огромных ящика книг».
Как и почему был убит подполковник Гриневский денщиками и связано ли это было с его умственным расстройством, остается мрачным семейным преданием в духе Достоевского, писателя Грину очень близкого фантастичностью своего реализма. Но известно, что в феврале-марте 1914 года в течение месяца Александр Грин лечился в частной психиатрической клинике доктора Трошина (и по этой причине не смог приехать на похороны отца, умершего 1 марта). Известны и его взрывоопасный характер, и приступы бешенства. И в жизни, и в творчестве, и в отдельных персонажах Грина, таких, как Лебедев-Гинч из «Приключений Гинча», Гез из «Бегущей по волнам», в героях «Крысолова», «Каната», «Фанданго» или «Серого автомобиля» было что-то болезненное, умопомрачительное, и, может быть, именно такое состояние ума подтолкнуло его к созданию собственного фантастического мира. Но и время, в которое жил Грин, было болезненным. Недаром в эти же годы Мережковский говорил одному начинающему писателю:
– У вас биографически: вы не проходили декадентства.
– А что это значит?
– Я – бог. Нужно пережить безумие. А вы здоровый… [10]Грин не был декадентом, но общую атмосферу безумия начала века очень по-своему, по-гриновски выразил.
Он родился в один год с Андреем Белым и Александром Блоком, умер в одно лето с Максимилианом Волошиным. В сущности – чистые временные рамки Серебряного века, все были дети страшных лет России, еще не знавшие, что самое страшное ждет Россию впереди. Но даже в пестрой картине литературной жизни той поры Грин стоит особняком, вне литературных направлений, течений, групп, кружков, цехов, манифестов, и само его существование в русской литературе кажется чем-то очень необычным, фантастическим, как сама его личность. И в то же время очень значительным, необходимым, даже неизбежным, так что представить большую русскую литературу без его имени невозможно.
Фамилия Гриневских, впрочем, имела и до Александра Степановича литературные заслуги. Тетка Грина Изабелла Аркадьевна Гриневская была поэтессой, переводчицей и автором пьесы об иранском религиозном реформаторе Бабе. Этот факт упоминает в своих мемуарах Виктор Шкловский, [11]а Леонид Борисов, автор нашумевшей в свое время повести о Грине «Волшебник из Гель-Гью», в своих воспоминаниях иронически называет Гриневскую «литературной дамой», помещавшей в дореволюционных журналах ответы на анкету «Что такое красота». [12]
На самом деле репутация Гриневской была гораздо серьезней, а художественную и нравственную ценность ее пьес отмечал Лев Толстой. Но какими были и были ли вообще личные отношения племянника и тетушки, печатавшихся в одних журналах, да и приходилась ли Изабелла Аркадьевна Александру Степановичу действительно теткой или же мистификатор Шкловский просто сочинил очередную легенду о Грине, сказать трудно, тем более что в 1906–1910 годах сам Гриневский находился на нелегальном положении и свою настоящую фамилию от всех скрывал. Гораздо важнее оказались для Грина отношения с отцом и связанный с этими отношениями образ детства, для любого писателя ключевой. Не зря Венгеров просил своих корреспондентов как можно больше о детстве писать.
«Детство мое было не очень приятное. Маленького меня страшно баловали, а подросшего за живость характера и озорство – преследовали всячески, включительно до жестоких побоев и порки. Я научился читать с помощью отца 6-ти лет, и первая прочитанная мною книга была „Путешествие Гулливера в страну лилипутов и великанов“ (в детском изложении). Мать тогда же научила писать. Мои игры носили характер сказочный и охотничий. Мои товарищи были мальчики-нелюдимы. Я рос без всякого воспитания». [13]
Это «рос без всякого воспитания» подхватывается позднее и в «Автобиографической повести»: «Я не знал нормального детства. Меня безумно, исключительно баловали только до восьми лет, дальше стало хуже и пошло хуже».
История была житейски вполне понятная. В течение семи лет супружества у Гриневских не было своих детей, так что в 1878 году они даже взяли на воспитание девочку-подкидыша, найденную на паперти вятского Александро-Невского собора, [14]в 1879 году родился мальчик, которого назвали Сашей и который вскоре умер. И когда год спустя родился и выжил следующий ребенок, также названный Александром, его забаловали донельзя и потом пожинали горькие плоды этого баловства. В одной из современных статей, посвященных Грину, читаем: «Дома он получил самое отвратительное с точки зрения психологов воспитание: его то безудержно нежили, то беспощадно били или бросали без присмотра». [15]Насчет беспощадного битья – это, скорее всего, перехлест, но то, что последовательности в воспитании ребенка было мало, факт.
Девяти лет Сашу Гриневского отдали в подготовительный класс вятского земского Александровского училища. Учился он неплохо, но с самого первого года учебы журнал инспектора был полон записей о дурном поведении реалиста Гриневского: вел себя неприлично, бегал по классу и дрался, баловался, передразнивал на улице пьяного, обижал девочку и не сознавался в этом, был удален с урока, по выходе из училища толкался и кидался землей, употреблял неприличные выражения.
Позднее Грин несколько иронически написал о том, что ему просто не везло, его шалости не выходили за пределы обычных детских проказ, но он всегда становился козлом отпущения: «Если за уроком я пускал бумажную галку – то или учитель замечал мой посыл, или тот ученик, возле которого упала сия галка, встав, услужливо докладывал: „Франц Германович, Гриневский бросается галками!“ …Если я бежал, например, по коридору, то обязательно натыкался или на директора, или на классного наставника: опять кара.
Если я играл во время урока в перышки (увлекательная игра, род карамбольного бильярда!), мой партнер отделывался пустяком, а меня как неисправимого рецидивиста оставляли без обеда».
Архив училища, впрочем, свидетельствует об ином. Школьные наставники хорошо разбирались в детях. В конце года, когда педсовет подводил итоги, в решении учителей было сказано, что в целом весь класс вел себя вполне благопристойно и «те чисто детские привычки и поступки, кои учениками принесены были с собой из семьи, не могли иметь в себе характера, вызывающего на меры внушений и строгости». [16]
А далее в документах реального училища следовал замечательный пассаж, прямо касающийся будущего писателяромантика: «Среди товарищей резко выдавался только Гриневский, выходки которого были далеки от наивности и простоты… Поступки Гриневского обращали на себя внимание даже училищного начальства. Поведение Гриневского находим бы нужным аттестовать баллом „3“». [17]
Тройка по поведению грозным сигналом прозвучала для родителей, которым было прямо сказано, что «если они не обратят должного внимания на дурное поведение своего сына и не примут со своей стороны мер для исправления его, то он будет уволен из училища». [18]
Меры принимались – они-то и возмущали позднее Грина, заставляя его писать о деспотизме и жестокости отца – но успеха не имели именно по контрасту с тем, как воспитывали ребенка до школы.
«Я испытал горечь побоев, порки, стояния на коленях. Меня в минуты раздражения за своевольство и неудачное учение звали „свинопасом“, „золоторотцем“, прочили мне жизнь, полную пресмыкания у людей удачливых, преуспевающих… Мать болела, отец сильно и часто пил, долги росли; все вместе взятое создавало тяжелую и безобразную жизнь. Среди убогой обстановки, без сколько-нибудь правильного руководства, я рос при жизни матери; с ее смертью пошло еще хуже».
Через много лет, после того как Грин опубликовал «Автобиографическую повесть», одна из его сестер вступилась за отца и обвинила писателя в клевете: «Сколько я помню свою семью – не помню, чтобы рука отца поднялась для битья кого-либо из нас, ни издевательства над нами, ни угроз выгнать из дому, а тем более Александра, который был долгожданным сыном, любимцем и первенцем… Жили по тогдашнему времени хорошо. Помню, квартира была всегда из 4-х комнат… и отец не был алкоголиком, он был чудесной души человек, и не правда, что он спился, и не правда, что умер в нищете, НЕ ПРАВДА!» [19]
«Все это неправда. Не знаю – зачем так понадобилось унизить отца? Неужели думал, что это принесет отцу ореол мученичества, из которого он вышел? Или это просто литературный оборот?» [20]
На самом деле, если внимательно и беспристрастно прочитать «Автобиографическую повесть», за внешней раздражительностью Гриневского-старшего встает образ человека, глубоко любящего своих домашних, бесконечно им преданного и прожившего тяжелую жизнь во имя других. Грин сохранил детскую обиду на отца, который мог влепить ему затрещину за непонятливость, хотя при этом Степан Евсеевич никогда не отказывался помогать ребенку делать домашние задания; мог оставить его без обеда или заставить простоять на коленях, мог оскорблять, говоря: «Тебя мало убить, мерзавца!», «Что скажут такие-то и такие-то?», и с точки зрения педагогики был, несомненно, плохим воспитателем, но этот же человек был готов душу за сына положить, пойти на прямое преступление – речь об этом еще пойдет – и, читая страницы, посвященные Степану Евсеевичу, помимо обиды Грина и по воле его таланта, начинаешь испытывать сочувствие к человеку, жившему не столько по своему хотению, сколько по долгу.
Все дело в том, что сын у него был очень непростой. Отношения у Саши Гриневского не складывались ни с кем – ни с домашними, ни с учителями, ни с учениками. Но именно последним обязана русская литература появлению псевдонима Грин.
«Меня дразнили двумя кличками: „Грин-блин“ и „Колдун“. Последняя кличка произошла потому, что, начитавшись книги Дебароля „Тайны руки“, я начал всем предсказывать будущее по линиям ладони.
В общем, сверстники меня не любили; друзей у меня не было».
Переход довольно странный: какая связь между гаданиями по руке и нелюбовью сверстников – разве что участь Кассандры. Очевидно, что Грин многого не договаривал в своих беллетризованных мемуарах и давал лишь те объяснения, которые отвечали его литературным целям.
После окончания подготовительного класса дела его были так плохи, что отец вынужден был забрать мальчика на год из училища, и Грин провел этот год дома, по собственному признанию «не очень скучая о классе».
В 1891 году он вторично поступил в первый класс, занимался скверно со средней оценкой три с половиной балла, а во втором классе проучился всего два месяца и был исключен. Прочитав шуточные стихи Пушкина «Собрание насекомых», маленький «реалист» в подражание Пушкину сочинил о своих учителях:
В «Автобиографической повести» говорится, что эти стихи гуляли по училищу и в конце концов попали в руки школьного начальства. Причем выдал Гриневского его одноклассник и земляк, поляк по национальности Маньковский, который две недели изводил начинающего поэта угрозой «донесу – не донесу», а потом, на уроке немецкого, поднял руку и сказал:
– Позвольте, господин учитель, показать вам стихи Гриневского.
Учитель позволил, прочел, покраснел, побледнел, Гриневского вызвали в учительскую комнату, а дальше последовала – как пишет Грин – сцена в духе гоголевского «Ревизора» или – как могли бы продолжить мы теперь – носовского «Незнайки», сочинявшего вирши про жителей Цветочного города: «Как только чтение касалось одного из осмеянных – он беспомощно улыбался, пожимал плечами и начинал смотреть на меня в упор».
Это, вероятно, тоже беллетристика – сцена публичного унижения одного за другим учителей в глазах друг друга и уж тем более в глазах учащегося, скорее всего, придумана для того, чтобы сделать ситуацию драматичнее. Точно так же выдуман и эпизод с предательством – согласно записи в школьном журнале, учитель сам увидел у Гриневского пасквильные стихи, и написаны они были не за две недели до катастрофы, а на самом уроке. Да и те ли это были стихи, которые приводит в своей повести Грин, большой вопрос, но то, что стихи существовали и именно они стали главной причиной изгнания мальчика из училища, подтвердил много лет спустя на допросе в полиции в связи с арестом сына Степан Евсеевич.
«С детства у него была мания к стихотворству. Будучи 10-летним реалистом, он написал пасквильное стихотворение на всех преподавателей. Это обстоятельство и послужило главным поводом к его исключению из реального училища». [21]
Отец старался его спасти. «Отец бегал, просил, унижался, ходил к губернатору, везде искал протекции, чтобы меня не исключали.
Училищный совет склонен был смотреть на дело не очень серьезно, с тем чтобы я попросил прощения, но инспектор не согласился.
Меня исключили».
Вся эта история напоминает историю еще одного исключенного из-за конфликта с учителями русского школьника и также будущего писателя Михаила Пришвина, описанную последним в автобиографическом романе «Кащеева цепь». Но там, где реалист Пришвин романтизирует, подчеркивает мужество и независимость, моральную победу своего главного героя в противостоянии с учителем географии В. В. Розановым, романтик Грин нарочито снижает образ: «Он говорил, а я ревел и повторял: „Больше не буду!“»
Да и «бегство в Америку», описанное в обоих произведениях, разнится в тоне повествования. У Пришвина это торжество, героическая робинзонада и никаких слез (хотя в реальной жизни были как раз слезы и никакой героики), у Грина – бесславное возвращение домой за куском пирога: «Я сидел долго. Стало смеркаться; унылый зимний вечер развертывался вокруг. Ели и снег… Ели и снег… Я продрог, ноги замерзли. Калоши были полны снега. Память подсказывала, что сегодня к обеду яблочный пирог».
В гимназию беглеца не взяли, и в октябре 1892 года Степан Евсеевич подал прошение о том, чтобы его мальчика приняли в число учеников третьего отделения Вятского городского училища, которое пользовалось в городе самой скверной репутацией.
«Городское училище было грязноватым двухэтажным каменным домом. Внутри тоже было грязно. Парты изрезаны, исчерчены, стены серы, в трещинах; пол деревянный, простой – не то что паркет и картины реального училища.
Здесь встретил я многих пострадавших реалистов, изгнанных за неуспешность и другие художества. Видеть товарища по несчастью всегда приятно…
Вначале, как падший ангел, я грустил, а затем отсутствие языков, большая свобода и то, что учителя говорили нам „ты“, а не стеснительное „вы“, начали мне нравиться».
Нравы среди учеников были такие, что боялись их во всем городе.
«Лучше всех об этом выразился Деренков, наш инспектор.
– Постыдитесь, – увещевал он галдящую и скачущую ораву, – гимназистки давно уже перестали ходить мимо училища… Еще за квартал отсюда девочки наспех бормочут: „Помяни, Господи, царя Давида и всю кротость его!“ – и бегут в гимназию кружным путем».
Но вообще-то, несмотря на поздний юмор и иронию воспоминаний, учеба в училище была для Грина очень тяжелой полосой в жизни. После смерти матери, последовавшей в январе 1895 года (то есть когда Грину было четырнадцать с половиной, а не двенадцать лет, как сообщал он Венгерову, и не тринадцать, как писал в «Автобиографической повести»), отец в мае того же года женился на вдове почтового чиновника Лидии Авенировне Борецкой, у которой был девятилетний сын от первого брака. Вряд ли это была сильная любовь, скорее, и с той и с другой стороны новое супружество было вынужденным шагом и браком по расчету, но отношения с мачехой у Грина не сложились. Как некогда про гимназических учителей, он сочинял про нее сатирические стихи, часто ссорился, отец разрывался между сыном и новой семьей и вынужденно вставал на сторону последней. А потом и вовсе стал снимать для Александра комнату.
«Я должен сказать, что моя настоящая жена, мачеха Александра, последнего знает очень мало, так как с первых же дней он с нею ругался и я удалил его от себя», [22]– показывал он на допросе в 1903 году, и очевидно, что здесь было не только желание уберечь Лидию Авенировну от допросов в полиции, но и констатация действительного положения дел. Может быть, этой скорой женитьбы не мог Грин простить ни тогда, ни позднее своему родителю (неслучайно вдовые отцы у Грина в «Алых парусах», «Золотой цепи», «Бегущей по волнам», «Дороге никуда», и в рассказах «Рене», «Новогодний праздник отца и маленькой дочери» и «Крысолове» вторично не женятся) и потому так сгущал краски. Точно так же тенденциозно описывал он Вятку, свои скитания, мытарства и неприкаянность, создавая художественный образ никому не нужного, отвергнутого подростка, хотя, в сущности, ничего плохого ни город, ни отец ему не сделали.
И все же, возвращаясь к выражению «литературный оборот», употребленному возмущенной Екатериной Степановной Маловечкиной, сестрой Грина, [23]по отношению к тону его воспоминаний об отце, надо признать, что со стороны сестры это был не просто оборот, а точно найденная формулировка. Когда Грин в начале тридцатых годов создавал необычную для себя и своей поэтики и вполне традиционную по литературным меркам критического реализма «Автобиографическую повесть» с ее простыми российскими реалиями и русскими именами – это были его вынужденная попытка вписаться в новое время и одновременно желание переложить на автобиографическое повествование мотивы недавно законченного, чисто «гриновского» романа «Дорога никуда», где среди прочего рассказывается о сложных отношениях между отцом и сыном.
«Автобиографическая повесть» Грина, его «охранная грамота», была написана с оглядкой на автобиографическую трилогию Горького «Детство», «В людях», «Мои университеты», и во многом, рисуя образ затхлого провинциального города, Грин следовал сложившейся традиции мрачно изображать русскую дореволюционную жизнь, скитания незаурядного молодого человека, среду босяков, несправедливость, грязь. «А больше всего был Максимом Горьким», – сообщал он еще раньше Венгерову
Эсеры даже дали ему партийную кличку Долговязый. А между тем роста в Грине было всего 177,4 сантиметра. Обычный, средний для мужчины рост. Впрочем, поэт Георгий Шенгели отмечает еще одну «высокость» Грина: он был – «высоко честен». [5]
В 1913 году известный библиограф С. А. Венгеров обратился к русским писателям с просьбой прислать ему небольшие автобиографии. Ныне они хорошо известны: это автобиографии Бунина, Блока, Куприна, Брюсова…
Обратился Венгеров и к Грину, и вот что тот написал о своем происхождении и детстве:
«Я родился в городе Слободском Вятской губернии в 1881 г. 11 августа, но еще грудным ребенком был перевезен в Вятку, где и жил до 16-ти лет вместе с родителями. Мой отец, Степан Евсеевич Гриневский, происходит из рода дворян Виленской губернии. Дедушка, т. е. отец моего отца, был крупным помещиком Дисненского уезда. В 1863 году отец по делу польского восстания был арестован, просидел 3 года в тюрьме, а затем пробыл 2 года в ссылке в Тобольской губернии. Имение, разумеется, конфисковали. Освобожденный общей амнистией того времени, отец пешком добрался до Вятки и здесь в конце концов основался, поступил на земскую службу, где служит и сейчас бухгалтером губернской земской больницы. Ему 71 год. Он женился в Вятке на девице из мещан, Анне Степановне Ляпковой, моей матери, умершей, когда мне было 12 лет». [6]
Семейная хроника Гриневских – как мы увидим дальше, изложенная в деталях не совсем точно, начиная с того, что старший сын Степана Евсеевича Гриневского родился не в 1881-м, а в 1880 году, – для своего времени вполне типична. Революционер-инсургент, в молодости пострадавший за свои убеждения и поступки, смирившийся, женившийся на мещанке, ставший чиновником, заживший обычной обывательской жизнью и во многом эту жизнь олицетворяющий – таким предстает отец Грина и в короткой автобиографии, и в написанной двадцать лет спустя «Автобиографической повести». Нечто подобное – «преступление и наказание» – выпало в молодости и на долю самого Грина, только, отшатнувшись от призрака революции, он ушел совсем в другую сторону. Однако тема прихода и ухода из революции стала для Грина одной из самых важных, можно сказать, родовых. Как родовая травма.
О Степане Евсеевиче Гриневском известно больше, чем о матери Грина, и оставил он и в душе, и в судьбе, и в творчестве писателя след более глубокий, нежели она. Неслучайно в произведениях Грина так часто встречаются образы овдовевших отцов и так мало образов матерей. Разве что шуточные стихи из «Автобиографической повести», которыми «со странным удовольствием» дразнила уже больная измученная работой мать своего сына:
да щемящие строки из рассказа «Зурбаганский стрелок»: «Мое прощание с матерью было тяжело тем, что она, сдерживаясь, заплакала в тот момент, когда отец закрывал дверь, и мне было поздно утешить ее…» – вот и все, что можно сказать об этой женщине, которая умерла от чахотки на тридцать девятом году жизни год спустя после рождения пятого ребенка. Но то, что потерявшему в отрочестве мать Грину всегда не хватало женской, материнской любви и ласки и эта смерть сильно повлияла на его характер, то, что он всю жизнь этой любви искал, несомненно. Это тот самый случай, когда значимо не присутствие человека, но его отсутствие. Вероятно, она была не очень хорошей матерью, хотя не нам о том судить. В воспоминаниях Нины Николаевны Грин, жены писателя, записанных, очевидно, со слов самого Грина, про Анну Степановну говорится, что, «всегда раздраженная, она часто предсказывала ему бродяжью жизнь: „Вот увидишь, будешь бродяжкой, голодным таскаться. Не хочешь учиться, быть послушным, под забором сдохнешь“». И чуть дальше: «Последние два года перед смертью она стала потихоньку от мужа и знакомых пить водку. За водкой бегал Саша». [7]
Ветерком пальто подбито,
И в кармане – ни гроша,
И в неволе —
Поневоле —
Затанцуешь антраша!
Вот он, маменькин сыночек,
Шалопай – зовут его;
Словно комнатный щеночек, —
Вот занятье для него!
Философствуй тут как знаешь,
Иль как хочешь рассуждай, —
А в неволе —
Поневоле —
Как собака, прозябай!
А что касается отцовской, дворянской линии… Отец Грина был по-своему очень ярким человеком. Степан Евсеевич (Стефан Евзебеевич) Гриневский родился 5 февраля 1843 года. Он учился в Витебской гимназии и, арестованный в 1863 году по делу «об учениках Витебской гимназии, покушавшихся сформировать мятежническую шайку», в 1864 году по решению суда был выслан «бессрочно» в город Колывань Томской губернии «с лишением личных прав» (так что сообщенные Грином Венгерову сведения о тюремном заключении отца и название губернии – неточность). В 1867-м ему разрешили переехать в Вятскую губернию, где он состоял сначала под гласным, а затем под негласным надзором.
Поскольку вступать на государственную и общественную службу Гриневскому было запрещено, Степан Евсеевич работал помощником управляющего в частном фотоателье, которое держали знакомые поляки, потом был конторщиком на пивном заводе, а через два года после женитьбы, последовавшей в 1872 году, подал прошение вятскому губернатору о выдаче свидетельства, разрешающего поступление на государственную службу. Ходатайство было удовлетворено, и в течение многих лет отец Грина работал в губернской земской больнице, занимая самые разные должности, от письмоводителя до бухгалтера, и снискал в городе уважение и почет. Долгое время он оставался католиком (хотя и состоял, естественно, в церковном браке и детей крестил по православному обряду), а в 1891 году принял православие сам. [8]
На его долю выпали нелегкая жизнь, очень непростые отношения с детьми, самым «трудным» из которых оказался первенец.
В 1903 году, когда двадцатитрехлетний беглый солдат Александр Степанович Гриневский был в первый раз арестован в Севастополе за противоправительственную деятельность, вятские полицейские, по просьбе севастопольских, допросили его отца. То ли желая помочь сыну и смягчить его участь, то ли действительно так думая, старший Гриневский в своих показаниях стал говорить о врожденной психической и умственной ненормальности молодого революционера:
«Александра я считаю психически ненормальным… ненормальность умственных способностей у Александра, по моему мнению, явилась наследственной; отец мой был ипохондрик, два брата отца, мне дяди, были умственно помешаны, но находились ли они в домах умалишенных – сказать не могу…» [9]
Вероятно, именно одного из этих дядей имел в виду сам Грин, когда писал в «Автобиографической повести»: «После убитого на Кавказе денщиками подполковника Гриневского – моего дяди по отцу – в числе прочих вещей отец мой привез три огромных ящика книг».
Как и почему был убит подполковник Гриневский денщиками и связано ли это было с его умственным расстройством, остается мрачным семейным преданием в духе Достоевского, писателя Грину очень близкого фантастичностью своего реализма. Но известно, что в феврале-марте 1914 года в течение месяца Александр Грин лечился в частной психиатрической клинике доктора Трошина (и по этой причине не смог приехать на похороны отца, умершего 1 марта). Известны и его взрывоопасный характер, и приступы бешенства. И в жизни, и в творчестве, и в отдельных персонажах Грина, таких, как Лебедев-Гинч из «Приключений Гинча», Гез из «Бегущей по волнам», в героях «Крысолова», «Каната», «Фанданго» или «Серого автомобиля» было что-то болезненное, умопомрачительное, и, может быть, именно такое состояние ума подтолкнуло его к созданию собственного фантастического мира. Но и время, в которое жил Грин, было болезненным. Недаром в эти же годы Мережковский говорил одному начинающему писателю:
– У вас биографически: вы не проходили декадентства.
– А что это значит?
– Я – бог. Нужно пережить безумие. А вы здоровый… [10]Грин не был декадентом, но общую атмосферу безумия начала века очень по-своему, по-гриновски выразил.
Он родился в один год с Андреем Белым и Александром Блоком, умер в одно лето с Максимилианом Волошиным. В сущности – чистые временные рамки Серебряного века, все были дети страшных лет России, еще не знавшие, что самое страшное ждет Россию впереди. Но даже в пестрой картине литературной жизни той поры Грин стоит особняком, вне литературных направлений, течений, групп, кружков, цехов, манифестов, и само его существование в русской литературе кажется чем-то очень необычным, фантастическим, как сама его личность. И в то же время очень значительным, необходимым, даже неизбежным, так что представить большую русскую литературу без его имени невозможно.
Фамилия Гриневских, впрочем, имела и до Александра Степановича литературные заслуги. Тетка Грина Изабелла Аркадьевна Гриневская была поэтессой, переводчицей и автором пьесы об иранском религиозном реформаторе Бабе. Этот факт упоминает в своих мемуарах Виктор Шкловский, [11]а Леонид Борисов, автор нашумевшей в свое время повести о Грине «Волшебник из Гель-Гью», в своих воспоминаниях иронически называет Гриневскую «литературной дамой», помещавшей в дореволюционных журналах ответы на анкету «Что такое красота». [12]
На самом деле репутация Гриневской была гораздо серьезней, а художественную и нравственную ценность ее пьес отмечал Лев Толстой. Но какими были и были ли вообще личные отношения племянника и тетушки, печатавшихся в одних журналах, да и приходилась ли Изабелла Аркадьевна Александру Степановичу действительно теткой или же мистификатор Шкловский просто сочинил очередную легенду о Грине, сказать трудно, тем более что в 1906–1910 годах сам Гриневский находился на нелегальном положении и свою настоящую фамилию от всех скрывал. Гораздо важнее оказались для Грина отношения с отцом и связанный с этими отношениями образ детства, для любого писателя ключевой. Не зря Венгеров просил своих корреспондентов как можно больше о детстве писать.
«Детство мое было не очень приятное. Маленького меня страшно баловали, а подросшего за живость характера и озорство – преследовали всячески, включительно до жестоких побоев и порки. Я научился читать с помощью отца 6-ти лет, и первая прочитанная мною книга была „Путешествие Гулливера в страну лилипутов и великанов“ (в детском изложении). Мать тогда же научила писать. Мои игры носили характер сказочный и охотничий. Мои товарищи были мальчики-нелюдимы. Я рос без всякого воспитания». [13]
Это «рос без всякого воспитания» подхватывается позднее и в «Автобиографической повести»: «Я не знал нормального детства. Меня безумно, исключительно баловали только до восьми лет, дальше стало хуже и пошло хуже».
История была житейски вполне понятная. В течение семи лет супружества у Гриневских не было своих детей, так что в 1878 году они даже взяли на воспитание девочку-подкидыша, найденную на паперти вятского Александро-Невского собора, [14]в 1879 году родился мальчик, которого назвали Сашей и который вскоре умер. И когда год спустя родился и выжил следующий ребенок, также названный Александром, его забаловали донельзя и потом пожинали горькие плоды этого баловства. В одной из современных статей, посвященных Грину, читаем: «Дома он получил самое отвратительное с точки зрения психологов воспитание: его то безудержно нежили, то беспощадно били или бросали без присмотра». [15]Насчет беспощадного битья – это, скорее всего, перехлест, но то, что последовательности в воспитании ребенка было мало, факт.
Девяти лет Сашу Гриневского отдали в подготовительный класс вятского земского Александровского училища. Учился он неплохо, но с самого первого года учебы журнал инспектора был полон записей о дурном поведении реалиста Гриневского: вел себя неприлично, бегал по классу и дрался, баловался, передразнивал на улице пьяного, обижал девочку и не сознавался в этом, был удален с урока, по выходе из училища толкался и кидался землей, употреблял неприличные выражения.
Позднее Грин несколько иронически написал о том, что ему просто не везло, его шалости не выходили за пределы обычных детских проказ, но он всегда становился козлом отпущения: «Если за уроком я пускал бумажную галку – то или учитель замечал мой посыл, или тот ученик, возле которого упала сия галка, встав, услужливо докладывал: „Франц Германович, Гриневский бросается галками!“ …Если я бежал, например, по коридору, то обязательно натыкался или на директора, или на классного наставника: опять кара.
Если я играл во время урока в перышки (увлекательная игра, род карамбольного бильярда!), мой партнер отделывался пустяком, а меня как неисправимого рецидивиста оставляли без обеда».
Архив училища, впрочем, свидетельствует об ином. Школьные наставники хорошо разбирались в детях. В конце года, когда педсовет подводил итоги, в решении учителей было сказано, что в целом весь класс вел себя вполне благопристойно и «те чисто детские привычки и поступки, кои учениками принесены были с собой из семьи, не могли иметь в себе характера, вызывающего на меры внушений и строгости». [16]
А далее в документах реального училища следовал замечательный пассаж, прямо касающийся будущего писателяромантика: «Среди товарищей резко выдавался только Гриневский, выходки которого были далеки от наивности и простоты… Поступки Гриневского обращали на себя внимание даже училищного начальства. Поведение Гриневского находим бы нужным аттестовать баллом „3“». [17]
Тройка по поведению грозным сигналом прозвучала для родителей, которым было прямо сказано, что «если они не обратят должного внимания на дурное поведение своего сына и не примут со своей стороны мер для исправления его, то он будет уволен из училища». [18]
Меры принимались – они-то и возмущали позднее Грина, заставляя его писать о деспотизме и жестокости отца – но успеха не имели именно по контрасту с тем, как воспитывали ребенка до школы.
«Я испытал горечь побоев, порки, стояния на коленях. Меня в минуты раздражения за своевольство и неудачное учение звали „свинопасом“, „золоторотцем“, прочили мне жизнь, полную пресмыкания у людей удачливых, преуспевающих… Мать болела, отец сильно и часто пил, долги росли; все вместе взятое создавало тяжелую и безобразную жизнь. Среди убогой обстановки, без сколько-нибудь правильного руководства, я рос при жизни матери; с ее смертью пошло еще хуже».
Через много лет, после того как Грин опубликовал «Автобиографическую повесть», одна из его сестер вступилась за отца и обвинила писателя в клевете: «Сколько я помню свою семью – не помню, чтобы рука отца поднялась для битья кого-либо из нас, ни издевательства над нами, ни угроз выгнать из дому, а тем более Александра, который был долгожданным сыном, любимцем и первенцем… Жили по тогдашнему времени хорошо. Помню, квартира была всегда из 4-х комнат… и отец не был алкоголиком, он был чудесной души человек, и не правда, что он спился, и не правда, что умер в нищете, НЕ ПРАВДА!» [19]
«Все это неправда. Не знаю – зачем так понадобилось унизить отца? Неужели думал, что это принесет отцу ореол мученичества, из которого он вышел? Или это просто литературный оборот?» [20]
На самом деле, если внимательно и беспристрастно прочитать «Автобиографическую повесть», за внешней раздражительностью Гриневского-старшего встает образ человека, глубоко любящего своих домашних, бесконечно им преданного и прожившего тяжелую жизнь во имя других. Грин сохранил детскую обиду на отца, который мог влепить ему затрещину за непонятливость, хотя при этом Степан Евсеевич никогда не отказывался помогать ребенку делать домашние задания; мог оставить его без обеда или заставить простоять на коленях, мог оскорблять, говоря: «Тебя мало убить, мерзавца!», «Что скажут такие-то и такие-то?», и с точки зрения педагогики был, несомненно, плохим воспитателем, но этот же человек был готов душу за сына положить, пойти на прямое преступление – речь об этом еще пойдет – и, читая страницы, посвященные Степану Евсеевичу, помимо обиды Грина и по воле его таланта, начинаешь испытывать сочувствие к человеку, жившему не столько по своему хотению, сколько по долгу.
Все дело в том, что сын у него был очень непростой. Отношения у Саши Гриневского не складывались ни с кем – ни с домашними, ни с учителями, ни с учениками. Но именно последним обязана русская литература появлению псевдонима Грин.
«Меня дразнили двумя кличками: „Грин-блин“ и „Колдун“. Последняя кличка произошла потому, что, начитавшись книги Дебароля „Тайны руки“, я начал всем предсказывать будущее по линиям ладони.
В общем, сверстники меня не любили; друзей у меня не было».
Переход довольно странный: какая связь между гаданиями по руке и нелюбовью сверстников – разве что участь Кассандры. Очевидно, что Грин многого не договаривал в своих беллетризованных мемуарах и давал лишь те объяснения, которые отвечали его литературным целям.
После окончания подготовительного класса дела его были так плохи, что отец вынужден был забрать мальчика на год из училища, и Грин провел этот год дома, по собственному признанию «не очень скучая о классе».
В 1891 году он вторично поступил в первый класс, занимался скверно со средней оценкой три с половиной балла, а во втором классе проучился всего два месяца и был исключен. Прочитав шуточные стихи Пушкина «Собрание насекомых», маленький «реалист» в подражание Пушкину сочинил о своих учителях:
И так далее про всех за исключением директора, которого юный автор поберег не то из боязни, не то из пиетета.
Инспектор, жирный муравей,
Гордится толщиной своей
Капустин, тощая козявка,
Засохшая былинка, травка,
Которую могу я смять,
Но не желаю рук марать.
Вот немец, рыжая оса,
Конечно, – перец, колбаса…
Вот Решетов, могильщик-жук…
В «Автобиографической повести» говорится, что эти стихи гуляли по училищу и в конце концов попали в руки школьного начальства. Причем выдал Гриневского его одноклассник и земляк, поляк по национальности Маньковский, который две недели изводил начинающего поэта угрозой «донесу – не донесу», а потом, на уроке немецкого, поднял руку и сказал:
– Позвольте, господин учитель, показать вам стихи Гриневского.
Учитель позволил, прочел, покраснел, побледнел, Гриневского вызвали в учительскую комнату, а дальше последовала – как пишет Грин – сцена в духе гоголевского «Ревизора» или – как могли бы продолжить мы теперь – носовского «Незнайки», сочинявшего вирши про жителей Цветочного города: «Как только чтение касалось одного из осмеянных – он беспомощно улыбался, пожимал плечами и начинал смотреть на меня в упор».
Это, вероятно, тоже беллетристика – сцена публичного унижения одного за другим учителей в глазах друг друга и уж тем более в глазах учащегося, скорее всего, придумана для того, чтобы сделать ситуацию драматичнее. Точно так же выдуман и эпизод с предательством – согласно записи в школьном журнале, учитель сам увидел у Гриневского пасквильные стихи, и написаны они были не за две недели до катастрофы, а на самом уроке. Да и те ли это были стихи, которые приводит в своей повести Грин, большой вопрос, но то, что стихи существовали и именно они стали главной причиной изгнания мальчика из училища, подтвердил много лет спустя на допросе в полиции в связи с арестом сына Степан Евсеевич.
«С детства у него была мания к стихотворству. Будучи 10-летним реалистом, он написал пасквильное стихотворение на всех преподавателей. Это обстоятельство и послужило главным поводом к его исключению из реального училища». [21]
Отец старался его спасти. «Отец бегал, просил, унижался, ходил к губернатору, везде искал протекции, чтобы меня не исключали.
Училищный совет склонен был смотреть на дело не очень серьезно, с тем чтобы я попросил прощения, но инспектор не согласился.
Меня исключили».
Вся эта история напоминает историю еще одного исключенного из-за конфликта с учителями русского школьника и также будущего писателя Михаила Пришвина, описанную последним в автобиографическом романе «Кащеева цепь». Но там, где реалист Пришвин романтизирует, подчеркивает мужество и независимость, моральную победу своего главного героя в противостоянии с учителем географии В. В. Розановым, романтик Грин нарочито снижает образ: «Он говорил, а я ревел и повторял: „Больше не буду!“»
Да и «бегство в Америку», описанное в обоих произведениях, разнится в тоне повествования. У Пришвина это торжество, героическая робинзонада и никаких слез (хотя в реальной жизни были как раз слезы и никакой героики), у Грина – бесславное возвращение домой за куском пирога: «Я сидел долго. Стало смеркаться; унылый зимний вечер развертывался вокруг. Ели и снег… Ели и снег… Я продрог, ноги замерзли. Калоши были полны снега. Память подсказывала, что сегодня к обеду яблочный пирог».
В гимназию беглеца не взяли, и в октябре 1892 года Степан Евсеевич подал прошение о том, чтобы его мальчика приняли в число учеников третьего отделения Вятского городского училища, которое пользовалось в городе самой скверной репутацией.
«Городское училище было грязноватым двухэтажным каменным домом. Внутри тоже было грязно. Парты изрезаны, исчерчены, стены серы, в трещинах; пол деревянный, простой – не то что паркет и картины реального училища.
Здесь встретил я многих пострадавших реалистов, изгнанных за неуспешность и другие художества. Видеть товарища по несчастью всегда приятно…
Вначале, как падший ангел, я грустил, а затем отсутствие языков, большая свобода и то, что учителя говорили нам „ты“, а не стеснительное „вы“, начали мне нравиться».
Нравы среди учеников были такие, что боялись их во всем городе.
«Лучше всех об этом выразился Деренков, наш инспектор.
– Постыдитесь, – увещевал он галдящую и скачущую ораву, – гимназистки давно уже перестали ходить мимо училища… Еще за квартал отсюда девочки наспех бормочут: „Помяни, Господи, царя Давида и всю кротость его!“ – и бегут в гимназию кружным путем».
Но вообще-то, несмотря на поздний юмор и иронию воспоминаний, учеба в училище была для Грина очень тяжелой полосой в жизни. После смерти матери, последовавшей в январе 1895 года (то есть когда Грину было четырнадцать с половиной, а не двенадцать лет, как сообщал он Венгерову, и не тринадцать, как писал в «Автобиографической повести»), отец в мае того же года женился на вдове почтового чиновника Лидии Авенировне Борецкой, у которой был девятилетний сын от первого брака. Вряд ли это была сильная любовь, скорее, и с той и с другой стороны новое супружество было вынужденным шагом и браком по расчету, но отношения с мачехой у Грина не сложились. Как некогда про гимназических учителей, он сочинял про нее сатирические стихи, часто ссорился, отец разрывался между сыном и новой семьей и вынужденно вставал на сторону последней. А потом и вовсе стал снимать для Александра комнату.
«Я должен сказать, что моя настоящая жена, мачеха Александра, последнего знает очень мало, так как с первых же дней он с нею ругался и я удалил его от себя», [22]– показывал он на допросе в 1903 году, и очевидно, что здесь было не только желание уберечь Лидию Авенировну от допросов в полиции, но и констатация действительного положения дел. Может быть, этой скорой женитьбы не мог Грин простить ни тогда, ни позднее своему родителю (неслучайно вдовые отцы у Грина в «Алых парусах», «Золотой цепи», «Бегущей по волнам», «Дороге никуда», и в рассказах «Рене», «Новогодний праздник отца и маленькой дочери» и «Крысолове» вторично не женятся) и потому так сгущал краски. Точно так же тенденциозно описывал он Вятку, свои скитания, мытарства и неприкаянность, создавая художественный образ никому не нужного, отвергнутого подростка, хотя, в сущности, ничего плохого ни город, ни отец ему не сделали.
И все же, возвращаясь к выражению «литературный оборот», употребленному возмущенной Екатериной Степановной Маловечкиной, сестрой Грина, [23]по отношению к тону его воспоминаний об отце, надо признать, что со стороны сестры это был не просто оборот, а точно найденная формулировка. Когда Грин в начале тридцатых годов создавал необычную для себя и своей поэтики и вполне традиционную по литературным меркам критического реализма «Автобиографическую повесть» с ее простыми российскими реалиями и русскими именами – это были его вынужденная попытка вписаться в новое время и одновременно желание переложить на автобиографическое повествование мотивы недавно законченного, чисто «гриновского» романа «Дорога никуда», где среди прочего рассказывается о сложных отношениях между отцом и сыном.
«Автобиографическая повесть» Грина, его «охранная грамота», была написана с оглядкой на автобиографическую трилогию Горького «Детство», «В людях», «Мои университеты», и во многом, рисуя образ затхлого провинциального города, Грин следовал сложившейся традиции мрачно изображать русскую дореволюционную жизнь, скитания незаурядного молодого человека, среду босяков, несправедливость, грязь. «А больше всего был Максимом Горьким», – сообщал он еще раньше Венгерову