Страница:
[451]
Обо всем этом хорошо сказано в статье «Грин и его отношения с эпохой»:
«Вновь и вновь Грину предлагали „сблизиться с эпохой“. Пришло письмо из журнала „30 дней“, от его редактора Василия Регинина: „Редакция 30 дней' обращается к Вам с просьбой принять участие в специальном выпуске журнала к Х годовщине Октябрьской революции. Надеясь на получение от Вас рассказа (тема может быть связана с любым периодом за истекшие десять лет), редакция просит Вас откликнуться на анкету, проводимую среди писателей на тему 'СССР через 100 лет, немного фантастики, 30–40 страниц'“.
От анкеты Грин отмахнулся – это было нечто громоздкое. Но к Регинину, человеку милому и доброжелательному, Александр Степанович относился хорошо, в его журнале нередко печатался и, руководствуясь тем, что „тема может быть связана с любым периодом за истекшие десять лет“, написал короткую заметку „Один день“:
„Я опишу один день. Встал в 6 ч. утра, пошел в купальню, после купанья писал роман 'Обвеваемый холм', читал газеты, книги, а потом позавтракал… В семь часов вечера, после чая, я катался с женой на парусной лодке; приехав, еще пил чай и уснул в 9 ч. вечера. Перед сном немного писал. Так я и живу с малыми изменениями вроде поездки в Кисловодск. Когда сплю, я вижу много снов, которые есть как бы вторая жизнь“.
Хорошо, что в редакционном кресле „30 дней“ сидел добродушный, мягкий человек. Все, кто знал его близко, называли Регинина „Васенька“. Другой, – жесткий и подкованный идеологически, – обвинил бы Грина в кощунстве. Статья к юбилею? А где юбилей? Ни слова об Октябрьской революции! Регинин напечатал „статью“ в десятом номере журнала». [452]
Но и ненависти к большевикам, над которой иронизировали Ильф и Петров в «Двенадцати стульях» и «Золотом теленке» и связывали ее как раз со снами, у Грина тоже не было. Нина Грин утверждает, что перед самой смертью, на вопрос священника, примирился ли он с врагами, Александр Степанович ответил: «Батюшка, вы думаете, что я очень не люблю большевиков? Я к ним совершенно равнодушен». [453]
Изумительно точная, а главное, уникальная оценка. Большевики вызывали самые разнообразные эмоции у русских писателей – гнев, восторг, настороженность, презрение, обожание, страх, интерес, любопытство. Но равнодушие?.. Едва ли кто-либо, кроме Грина, мог этим похвастать.
Он их не воспринимал. Нина Николаевна вспоминает, как однажды Грин играл в московском Доме ученых в бильярд. Неожиданно вошел администратор и попросил «очистить бильярд»: Анатолий Васильевич Луначарский хочет поиграть. Все останавливаются, все расходятся, все послушно садятся в кресла – один Грин остается у стола.
«Александр Степанович продолжает игру, как бы не слыша слов администратора. Тот подходит к нему: „Товарищ Грин, я прошу вас освободить бильярд для Анатолия Васильевича. Прошу вас“.
Александр Степанович на минуту приостанавливает игру и говорит: „Партия в разгаре, мы ее доиграем“. – „Но Анатолий Васильевич должен будет ждать!“ – „Так что же, и подождет. Я думаю, Анатолию Васильевичу будет приятнее посмотреть хорошую игру, чем видеть холопски отскакивающих от бильярда игроков. Прав ли я?“ – обращается он к своему партнеру. Тот кивком выражает свое согласие. „Но ведь это для Анатолия Васильевича!“ – тщетно взывает администратор. „Тем более, если вы не понимаете“, – бросает Александр Степанович и продолжает игру. В это же мгновение в бильярдную входит сопровождаемый несколькими лицами Луначарский. Администратор с растерянным видом бросается к нему, пытаясь что-то объяснить. „Не мешайте товарищам играть“, – останавливает его Луначарский, садится в кресло и наблюдает за игрой». [454]
А что ему еще оставалось? Не скандалить же?!
Они его не трогали, но и помощи никакой он от них не дождался, когда за горло взяла нужда.
И все же самый сильный удар по писателю во второй половине 20-х годов нанесло не государство, не большевики, не РАПП, не цензура, не критика, а частное издательство «Мысль», которое возглавлял Лев Владимирович Вольфсон, и как знать, если бы не затянувшаяся тяжба с Вольфсоном, возможно, Грин прожил бы гораздо дольше.
Его звали маленький Гиз. Тут была игра слов. ГИЗ – Государственное издательство и Гиз – всемогущий герцог.
Он появился перед Гринами летом 1927 года. Приехал к ним сам в Феодосию. От предложенных им перспектив захватывало дух. Пятнадцатитомное собрание сочинений, в твердом переплете, на отличной бумаге, тиражи, гонорары, аванс. После неудачи с «Бегущей» это казалось счастьем.
Получив от Вольфсона первые деньги, Грины поехали сначала в Ялту, а после в Москву, Ленинград, Кисловодск, не отказывая себе ни в чем. Жили в дорогом пансионе, наслаждались материальной независимостью. Александр Степанович купил Нине Николаевне золотые часы, они даже стали присматривать себе в Феодосии виллу – надежды на благополучную жизнь с новой силой воскресли в них. Но то были их последние счастливые дни.
О том, что произошло дальше, судить сложно. Вл. Сандлер считал, что в конфликте Грина и «Мысли» виноваты обе стороны. Нина Николаевна Грин звала Вольфсона негодяем и обманщиком. Ю. А. Первова полагала, что виновата советская цензура. Прочие мемуаристы отмалчивались. Но вкратце дело обстояло так. Вольфсон издал восемь томов из пятнадцати. На плохой бумаге и в мягкой обложке. Дальше застопорилось. Ни новых томов, ни новых денег – права проданы.
Потом Вольфсона арестовало ГПУ. Об этом факте речь идет в переписке между Грином и Сергеевым-Ценским, товарищем Грина по несчастью. Сергеев-Ценский также заключил с Вольфсоном договор.
«Многоуважаемый Александр Степанович!
Как-то надо было стараться гораздо раньше, и мы раньше смогли бы развязаться с „Мыслью“.
Дело обстоит так: Вольфсон арестован в „даче взятки“ какой-то типографии, арестован ГПУ… это значит, Вольфсона мы с Вами не увидим долго. Между тем, конечно, ни Вы, ни я – мы не виноваты в несчастье Вольфсона: не мы давали ему взятки и не мы от него получали». [455]
Тем не менее произошло удивительное: Вольфсона скоро выпустили. Грин сразу кинулся с ним судиться. Для этого наняли юриста из Союза писателей Н. В. Крутикова. Крутиков уверял, что все будет отлично, но раз за разом дело проигрывал. Грин был вынужден тратиться на дорогу и судебные издержки, но беда была не только в этих неудачах и тратах, и здесь необходимо на время маленького Гиза оставить и вновь вернуться к теме «Грин и вино».
Условия «договора», заключенного после переезда в Феодосию между Ниной Николаевной и Александром Степановичем касательно предмета его несчастной страсти, были такими: Грин не пьет в Феодосии, но имеет право выпивать, когда едет по литературным делам в Москву или Ленинград.
Александр Степанович широко этим правом пользовался, и в своих мемуарах Нина Николаевна посвятила немало горьких страниц пьянству мужа во время таких поездок. Она старалась ездить вместе с ним, потому что хоть как-то могла его сдержать.
В Москве они останавливались в общежитии Дома ученых на Кропоткинской набережной. «Если у нас отдельный номер – я не беспокоюсь. Он сразу же ляжет спать и через несколько часов как ни в чем не бывало будет в столовой общежития пить чай. Хуже, если мы живем в разных номерах, он – в мужском общем, я – в женском. Это случается, если мы заранее не известим администрацию о своем приезде или в общежитии будет переполнено. Заведующая общежитием, зная болезнь Александра Степановича, относится к ней человечно-просто и добро, всегда старается поместить нас вместе в маленький номер. Тогда, будучи со мной, Александр Степанович тих и спокоен. Порой я удивляюсь этому, понимая, как глубоко он меня любит, если мое присутствие и почти всегда безмолвие так его усмиряет». [456]
Она старалась писать, точнее даже размышлять об этой русской женской беде как можно спокойнее, взвешеннее, с достоинством, ни на что не жалуясь, но и не выгораживая мужа.
«Всегда ожидаю его; если он не приходит в обещанный час: волнуюсь, не пьяный ли вернется. Мне неприятен пьяный Александр Степанович. Есть пьяные приятные, Грин не принадлежит к их числу… Я всегда страдала от пьяного облика Александра Степановича. Это был не мой родной, любимый, этот был мне жалок, иногда трагически жалок, и тогда неприязнь исчезала, и я видела бедную горящую душу человека. Становилось до отчаяния страшно и хотелось, как крыльями, накрыть его любовью». [457]
А с утра все повторялось. Он снова уходил по редакциям, а каким придет, когда, придет ли вообще и где он в эту минуту – она не знала. Только боялась, как бы не попал под автомобиль. Он и сам этого боялся – вот, кстати, откуда проистекала ненависть Грина к автомобилям и где кроются причины навязчивого страха героя рассказа «Серый автомобиль» перед машинами.
От неизвестности, тревог, одиночества она плакала. Но только в эти часы. На людях не позволяла себе раскисать никогда. Гордая очень была. А ее жалели. Однажды профессор Баумгольц из Кисловодска, извинившись за то, что вмешивается не в свои дела и оправдываясь тем, что ей в отцы годится, спросил: «Как вы можете жить с Грином, это же ужасный человек?!»
Что она могла на это сказать? Что любит его, что такойсякой, пьяный, ужасный, ее не жалеющий, он дал ей высшее счастье, какое может дать мужчина женщине, а ему, врачу, не следовало бы больного человека осуждать. Но добила профессора другим: сказала, что сама из семьи алкоголиков и ей все это понятно.
«– Вы пьете? – ошарашенно уставился на меня профессор.
– Да, пью, только тайно! – и разговор прекратился». [458]
Она капли в рот не брала. А Грин пил с каждым годом все больше.
«Когда я его встречу, он, ухмыляясь, тихо пойдет в наш номер, цепляясь за мою руку. Помогу ему раздеться, и он, полубесчувственный, валится в постель. Мне хочется его бранить, плакать, на сердце горечь, обида. Но к чему все это? Он настолько пьян, что все слова проскочат мимо его сознания». [459]
Хорошо, если они живут одни. А если он в мужском номере? Тогда ей приходилось доводить его до дверей, а оставшись один, он начинал шуметь, будил соседей, заводил с ними перебранку и, по собственному выражению, «нарушал академический сон толстых мозгов». От этого и появлялись сочувствующие горю молодой женщины профессора.
Она умоляла его не пить хоть день. Дать ей один день отдыха. Прийти пораньше.
«„Да, детка, конечно. Я, старый, беспутный пьяница, только терзаю тебя. Клянусь, сегодня приду чист, как стеклышко. Не сердись на меня, мой друг…“ – И придет пьяный». [460]
Иногда, случалось, Грин нарушал договор и выпивал в Феодосии. Сохранилось письмо Нины Николаевны с пометками самого писателя. Некоторые наиболее резкие выражения жены он зачеркивал и писал сверху свои – здесь они будут взяты в скобки.
«Саша! Ты подлый (не подлый, но увлекающийся) – всегда ты из хорошего подлость (плохое) сделаешь. Было все сегодня добро и спокойно – нет, надо же 5 ч. пропадать, чтобы все испакостить (не быть дома), чтобы от беспокойства сердце болело. Тебе 47 лет, а за тобой следить и не верить тебе словно мальчишечке (мальчику) приходится. Феодосия не Париж (Зурбаган), знаешь, что я волнуюсь, мог бы зайти домой и опять, если надо, уйти. А то дорвался до рюмки и все на свете забыл, только себя и помнишь. Стыдно и противно (нехорошо)». [461]
Вероятно, именно пьянство было причиной того, что у Гринов не было детей, хотя Александр Степанович без детей очень тосковал, и когда летом 1926 года к ним в Феодосию приехал девятилетний мальчик Лева, племянник Нины Николаевны, Грин очень к нему привязался.
«Они были неразлучными друзьями – малый и большой. Александр Степанович баловал Леву как мог. „Давай, Нинуша, попросим у Кости Леву нам в сыновья. Мать у него легкомысленная, Костя с утра до ночи поглощен работой, ему не до мальчика. А нам в доме славно будет от такого хорошего карапузика“.
Но однажды (это было в Москве) возвращается Александр Степанович с Левой после прогулки очень мрачный. Левушка смотрит смущенно и виновато. Думаю, что мальчуган напроказил. Спрашиваю Александра Степановича, но он неразговорчив, словно чем-то удручен; говорит мне: „Потом, Нинуша, расскажу“. Когда осталась наедине с Левой, спрашиваю его: „Что ты, малыш, небедокурил? Рассказывай“. – „Да нет, тетя Нина, я вел себя хорошо. Только в трамвае вдруг дядя Саша стал бледный, бледный и перестал со мной разговаривать. Я боялся, что он рассердился“. – „А на что же он мог рассердиться?“ – „Не знаю“».
Вечером Грин признался: «Разъезжая с Левой, я несколько раз оставлял его на бульваре, а сам заходил в ресторанчики или пивные выпить, немного выпить. Побывали снова в зоопарке, едем в трамвае домой. Лева весело болтает и вдруг просит меня наклониться к нему, обнимает за шею и говорит шепотом на ухо: „Дядя Саша, от вас водочкой сильно пахнет. Тетя Нина будет обижаться“. Меня как камнем по сердцу ударило. Думаю – вот тебе, Саша, и судья. Маленький судья. Нинуша, не возьмем Леву. Ты была права». [462]
Детские образы в его прозе, хотя и не часты, но удивительно точны и глубоки. Таким был рассказ «Гнев отца», который высоко оценил Андрей Платонов.
Итак, Грин пил, когда уезжал из Феодосии. А по делу Вольфсона ездить приходилось особенно часто, и, соответственно, часто пить. «Когда нужда была велика, Грин пил больше, черные мысли требовали оглушения; в достатке меньше. Особенно тяжелы были 1929—30–31 годы, когда нужда туго захлестнула на нашей шее свою жесткую петлю. Собрание сочинений было продано частному издательству „Мысль“; все новое тоже должно было печататься им. „Мысль“, мошеннически платя нам долгосрочными векселями, выпустив несколько книг, прекратила издание и платежи. Мы начали судиться с издательством – и неудачно. Проиграли во всех инстанциях». [463]
Ездить с мужем Нина Николаевна не могла. Денег не было, и им приходилось надолго расставаться, притом что они привыкли быть все время вместе и в разлуке жестоко страдали. Но Грин и тут оставался Грином и старался порадовать жену каким-нибудь подарком. Она же его молила:
«Милый, дорогой мой Сашенька!
Обращаюсь к тебе с большой просьбой, голубчик. Вот это мой счет; видишь – если сделать эти расходы, тогда у нас остается только 340 р. чистых, это и на мебель, и на квартиру, и на житие. Сделай мне одолжение – не покупай мне ничего в подарок – никакой даже по-твоему – нужной мелочи. А то у меня сердце беспокоится, что ты мне что-нибудь купишь. Ради нашего будущего покоя, голубчик мой, не дари и не покупай мне ничего». [464]
Он все равно покупал. Однажды принес ей серебряную чашку с блюдцем и ложкой. Она расплакалась и стала упрекать его, что не надо покупать вещи на деньги, за которые можно прожить целый месяц. Грин расстроился, отнес чашку обратно в магазин и вернулся со старинной шкатулкой для писем, а она, пока он ходил, уже раскаялась: «Зачем я уничтожила минуту сказки в его душе?» [465]
Не только в мемуарах, где многое смягчено и просветлено, но и в письмах сквозит тоска разлуки.
«Милый Сашечка, так трудно непоцелованной, неперекрещенной ложиться спать…
Береги себя, бойся автомобилей и не горюй, если что не будет выходить. Не умрем, вывернемся как-нибудь… Не задаю тебе, голубчик, никаких вопросов, т. к. знаю что ты мне все напишешь…
Если вечером получишь письмо – „покойной ночи“ – если утром „здравствуй, голубчик“».
«Мне грустно без тебя, Сашечка, друг мой. Очень уж, оказывается, я привязана к тебе. И все время сердце томится – не холодно ли тебе в Москве, ешь ли досыта; так бы взяла тебя за головушку и прижала к себе и нежно погладила. Сашечка, любовь ты моя ненаглядная. Ужасно меня нервирует, если слышу стук тросточки по тротуару. Все кажется, что ты сейчас войдешь… Целую лапушки твои, головушку. Милый, голубчик, родной. Пиши мне подробно и правду, т. к. я так мысленно хожу с тобой, что мне потом тяжело будет узнать, что ты что-либо сочинил, хотя бы и для моей пользы и радости». [466]
Он ей отвечал:
«Нинушке, светику, дочке моей.
1) Всячески берегись простуды.
2) Берегись есть против печени.
3) Письма и телеграммы посылай на Крутикова.
4) В случае фин. инспект. или других требований сошлись на мое скорое возвращение.
5) Абсолютно не беспокойся.
6) По получении денег от меня выкупи все вещи; купи боты и туфли, масла, чаю и сахара.
7) Двери, окна запирай, без цепочки не открывай.
8) Дров не носи!» [467]
«Живи, дорогая, береги себя и спокойно жди меня. Я не задержусь не только лишний день, но и лишний час… Целую тебя, милое серьезное личико…» [468]
В этих письмах – все: и забота, и детали их повседневной жизни – дороги, переезды, вещи, сданные в ломбард, страх перед фининспектором и кредиторами.
«Не могу, конечно, начать письмо без того, чтобы тебя не выбранить: зачем ты, бесстыдник такой, оставил Таисии для меня деньги? Как нехорошо! У меня сердце болит – как ты там устроился с деньгами, а ты еще отрываешь от себя для меня. Ведь ты знаешь – я с любым количеством денег могу обойтись. Собуля, милый, и спасибо, и нехорошо!
Беспокоило меня вчера очень – получил ли ты постель. Как представлю, что твои косточки ворочаются на жесткой скамье – сразу сердце на десять частей разрывается…
Сейчас понесу это письмо на почту, а потом пойду в церковь. Когда хочется умиротвориться, хорошо там побыть. А то во мне очень много негодования на несправедливость к тебе». [469]
«Голубчик мой, ненаглядный, как подумаю, что едешь ты один, не зная на что, без крова в Москве, сердце разрывается за тебя. Всех бы уничтожила, зачем нас так мучают?.. Помог бы нам Бог выкарабкаться из этой ямы, отдохнули бы…
Милый ты мой, любимый крепкий друг, очень мне с тобой хорошо. Если бы не дрянь со стороны, как бы нам было светло. Пусть будет!» [470]
Но как ни старалась она его успокоить и согреть, жизнь в Крыму становилась день ото дня невыносимее:
«Голубчик мой, Собусенька, не уезжай из Москвы, пока не получишь Вольфсоновских денег, иначе, видит Бог, нам их никогда не получить… А без денег в Феодосии невыносимо. Кредиторы так и лезут… А знаешь, Санечка, у тебя висела картинка – потерпевший корабль лежит на боку. Я ее с 28 года не люблю, как посмотрю – нехорошо от нее на сердце. Вчера в 5–6 веч. ее вытащила из-под стекла и сожгла, и стало легче. Ты на меня не сердись за это, милый». [471]
Порой ей не хватало денег даже на почтовую марку. Крутикову, своему юристу, Грин в это время писал:
«Мои обстоятельства так плохи, мрачны, что я решаюсь попросить тебя о помощи – делом.
Если мы не уплатим 1 ноября 233 р. вексельных долгов – неизбежна опись, распродажа с молотка нашего скромного имущества, которым с таким трудом обзаводились мы в течение 6 лет… Я в тоске, угнетен, не могу работать». [472]
«Дорогой Николай Васильевич!
У меня что-то вроде бреда на почве страха „крупных материальных бедствий“. 24 февраля опишут все барахло, которое еще у нас осталось, а те вещи так и пропали». [473]Далее в письме следует приписка рукой Н. Н. Грин: «Да, Николай Васильевич, положение еще хуже, чем А. С. пишет, т. к. из-за (1 нрзб) и беспокойства он не может работать… Не сетуйте на наши вопли, но нам очень, очень тяжело…» [474]
Позднее, комментируя эти письма, Нина Николаевна сделала приписку:
«Декабрь 1929 г. Юрисконсультант Союза Н. Крутиков недобросовестно ведет наши дела с издательством Вольфсона „Мысль“. Мы в Феодосии голодали». [475]
А в более поздних мемуарах содержится рассказ о том, как она просила Крутикова проследить, чтобы Грин пришел на суд не пьяный, потому что пьянство могло дурно отразиться на исходе дела.
«Какой-то из последних судов был назначен в Ленинграде. Мы жили уже два месяца в Москве. Александр Степанович порядочно пил. Он знал, что судбище это для нас чрезвычайно важно. Данные были в нашу пользу. На суд должен был ехать и Крутиков…
Крутиков очень мне обещал печься об Александре Степановиче как о брате.
Поехали. Через несколько дней вернулись, проиграв. Грин имел удрученный вид и набрякшие, в раздутых венах, руки – признак большого пьянства. Спросила Крутикова, был ли Александр Степанович трезв на суде. „Абсолютно трезв“, – заверил он. Через несколько дней пришло из Ленинграда письмо от брата Александра Степановича – Бориса, в котором он сожалел о проигрыше и том, что на суде Александр Степанович был совершенно пьян». [476]
Быть может, именно по совокупности всех этих причин и вышел таким печальным, трагическим последний роман Александра Грина «Дорога никуда», лучшая, хотя и не самая известная его книга, которая именно в эти годы создавалась.
«В тяжелые дни нашей жизни росла „Дорога никуда“. Грустно звенели голоса в уставшей, измученной душе Александра Степановича. О людях, стоящих на теневой стороне жизни, о нежных чувствах человеческой души, не нашедших дороги в жестоком и жестком практичном мире, писал Грин». [477]
Это, пожалуй, слишком лирическая и мягкая оценка этого романа. На самом деле «Дорога никуда» сурова и жестока.
В «Четвертой прозе» Осипа Мандельштама есть знаменитые слова, которые обычно при цитировании урезают: «Все произведения мировой литературы я делю на разрешенные и написанные без разрешения. Первые – это мразь, вторые – ворованный воздух. Писателям, которые пишут заранее разрешенные вещи, я хочу плевать в лицо, хочу бить их палкой по голове и всех посадить за стол в Доме Герцена, поставив перед каждым стакан полицейского чаю и дав каждому в руки анализ мочи Горнфельда. Этим писателям я запретил бы вступать в брак и иметь детей. Как могут они иметь детей – ведь дети должны за нас продолжить, за нас главнейшее досказать – в то время как отцы запроданы рябому черту на три поколения вперед».
Странно применимы эти речи к Грину. Горнфельд, с которым Мандельштам судился по обвинению в плагиате и писал о нем ужасно, несправедливо, злобно, был одним из немногих литературных друзей Грина, у самого Грина не было детей, но то, что писал Александр Степанович, не было разрешено – это был ворованный воздух. В «Дороге никуда» он обжигающ, как на высокогорье.
Первоначально Грин хотел назвать свой роман «На теневой стороне», но однажды на выставке в Москве он увидел картину английского художника Гринвуда «Дорога никуда», которая сильно поразила его. Поразило и то, что фамилия художника похожа на его собственную, и в честь этой картины он назвал свой роман.
За название Грина сильно ругали. И в самом деле, назвать так роман в 1929 году, в год великого перелома, было вызовом всему, что происходило в стране, и советская критика не преминула это отметить.
Опубликованная в журнале «Сибирские огни» рецензия называлась «Никудышная дорога». В «Красной нови», откуда был уже изгнан Воронский, некто под псевдонимом И. Ипполит писал: «Буржуазная природа творчества Грина не подлежит сомнению, это его роднит с западными романистами, отличает же то, что он выражает идеологию распада, заката данной группы. У ней нет былой жизнерадостности, исчезают бодрые ноты – остались безвыходный пессимизм и мистический туман. Отчаявшись в физической силе, она апеллирует к спиритической. Эту стадию разложения мы застаем в романе. В некотором смысле он звучит символически. Где выход? Куда идти? – спрашивает Грин. – Увы! „Дорога никуда“. Дороги нет!» [478]
Но ни мистического тумана, ни спиритизма, ни готики, как в «Джесси и Моргиане», в этом романе нет. «Дорога никуда» – наименее фантастический из романов Грина. Это история жизни молодого человека. Что-то вроде «Золотой цепи», но без чудо-златоцепей, волшебных дворцов и роботов. Живет на свете юноша по имени Тиррей Давенант, работает официантом в ресторане «Отвращение». Такое название дал своему заведению хозяин, и меню в кабаке соответствующее.
1. Суп несъедобный, пересоленный.
2. Консоме «Дрянь».
3. Бульон «Ужас».
4. Камбала «Горе».
5. Морской окунь с туберкулезом.
6. Ростбиф жесткий, без масла.
7. Котлеты из вчерашних остатков.
8. Яблочный пудинг, прогоркший.
9. Пирожное «Уберите!».
10. Крем сливочный, скисший.
11. Тартинки с гвоздями.
Это для того, чтобы привлекать посетителей, но те все равно приходят редко. И вот однажды в это самое «Отвращение» случайно заглядывают дочери богатого человека по фамилии Футроз. Спускаются, как ангелы на землю, и жизнь юноши Давенанта чудесным образом переворачивается. Сами по себе барышни ни за что не догадались бы помочь мальчику, но функцию посредника, а в сущности – благородного провокатора берет на себя некто Орт Галеран, единственный завсегдатай кафе, который симпатизирует Давенанту и предлагает дочерям Футроза ему помочь.
«– Подарите немного внимания этому молодому человеку, который стоит там, у вазы с яблоками. Его зовут Тиррей Давенант. Он очень способный, хороший мальчик, сирота, сын адвоката. Ваш отец имеет большие связи. Лишь поверхностное усилие с его стороны могло бы дать Давенанту занятие, более отвечающее его качествам, чем работа в кафе… Возьмите на себя роль случая. Право, это неплохо…»
Обо всем этом хорошо сказано в статье «Грин и его отношения с эпохой»:
«Вновь и вновь Грину предлагали „сблизиться с эпохой“. Пришло письмо из журнала „30 дней“, от его редактора Василия Регинина: „Редакция 30 дней' обращается к Вам с просьбой принять участие в специальном выпуске журнала к Х годовщине Октябрьской революции. Надеясь на получение от Вас рассказа (тема может быть связана с любым периодом за истекшие десять лет), редакция просит Вас откликнуться на анкету, проводимую среди писателей на тему 'СССР через 100 лет, немного фантастики, 30–40 страниц'“.
От анкеты Грин отмахнулся – это было нечто громоздкое. Но к Регинину, человеку милому и доброжелательному, Александр Степанович относился хорошо, в его журнале нередко печатался и, руководствуясь тем, что „тема может быть связана с любым периодом за истекшие десять лет“, написал короткую заметку „Один день“:
„Я опишу один день. Встал в 6 ч. утра, пошел в купальню, после купанья писал роман 'Обвеваемый холм', читал газеты, книги, а потом позавтракал… В семь часов вечера, после чая, я катался с женой на парусной лодке; приехав, еще пил чай и уснул в 9 ч. вечера. Перед сном немного писал. Так я и живу с малыми изменениями вроде поездки в Кисловодск. Когда сплю, я вижу много снов, которые есть как бы вторая жизнь“.
Хорошо, что в редакционном кресле „30 дней“ сидел добродушный, мягкий человек. Все, кто знал его близко, называли Регинина „Васенька“. Другой, – жесткий и подкованный идеологически, – обвинил бы Грина в кощунстве. Статья к юбилею? А где юбилей? Ни слова об Октябрьской революции! Регинин напечатал „статью“ в десятом номере журнала». [452]
Но и ненависти к большевикам, над которой иронизировали Ильф и Петров в «Двенадцати стульях» и «Золотом теленке» и связывали ее как раз со снами, у Грина тоже не было. Нина Грин утверждает, что перед самой смертью, на вопрос священника, примирился ли он с врагами, Александр Степанович ответил: «Батюшка, вы думаете, что я очень не люблю большевиков? Я к ним совершенно равнодушен». [453]
Изумительно точная, а главное, уникальная оценка. Большевики вызывали самые разнообразные эмоции у русских писателей – гнев, восторг, настороженность, презрение, обожание, страх, интерес, любопытство. Но равнодушие?.. Едва ли кто-либо, кроме Грина, мог этим похвастать.
Он их не воспринимал. Нина Николаевна вспоминает, как однажды Грин играл в московском Доме ученых в бильярд. Неожиданно вошел администратор и попросил «очистить бильярд»: Анатолий Васильевич Луначарский хочет поиграть. Все останавливаются, все расходятся, все послушно садятся в кресла – один Грин остается у стола.
«Александр Степанович продолжает игру, как бы не слыша слов администратора. Тот подходит к нему: „Товарищ Грин, я прошу вас освободить бильярд для Анатолия Васильевича. Прошу вас“.
Александр Степанович на минуту приостанавливает игру и говорит: „Партия в разгаре, мы ее доиграем“. – „Но Анатолий Васильевич должен будет ждать!“ – „Так что же, и подождет. Я думаю, Анатолию Васильевичу будет приятнее посмотреть хорошую игру, чем видеть холопски отскакивающих от бильярда игроков. Прав ли я?“ – обращается он к своему партнеру. Тот кивком выражает свое согласие. „Но ведь это для Анатолия Васильевича!“ – тщетно взывает администратор. „Тем более, если вы не понимаете“, – бросает Александр Степанович и продолжает игру. В это же мгновение в бильярдную входит сопровождаемый несколькими лицами Луначарский. Администратор с растерянным видом бросается к нему, пытаясь что-то объяснить. „Не мешайте товарищам играть“, – останавливает его Луначарский, садится в кресло и наблюдает за игрой». [454]
А что ему еще оставалось? Не скандалить же?!
Они его не трогали, но и помощи никакой он от них не дождался, когда за горло взяла нужда.
И все же самый сильный удар по писателю во второй половине 20-х годов нанесло не государство, не большевики, не РАПП, не цензура, не критика, а частное издательство «Мысль», которое возглавлял Лев Владимирович Вольфсон, и как знать, если бы не затянувшаяся тяжба с Вольфсоном, возможно, Грин прожил бы гораздо дольше.
Его звали маленький Гиз. Тут была игра слов. ГИЗ – Государственное издательство и Гиз – всемогущий герцог.
Он появился перед Гринами летом 1927 года. Приехал к ним сам в Феодосию. От предложенных им перспектив захватывало дух. Пятнадцатитомное собрание сочинений, в твердом переплете, на отличной бумаге, тиражи, гонорары, аванс. После неудачи с «Бегущей» это казалось счастьем.
Получив от Вольфсона первые деньги, Грины поехали сначала в Ялту, а после в Москву, Ленинград, Кисловодск, не отказывая себе ни в чем. Жили в дорогом пансионе, наслаждались материальной независимостью. Александр Степанович купил Нине Николаевне золотые часы, они даже стали присматривать себе в Феодосии виллу – надежды на благополучную жизнь с новой силой воскресли в них. Но то были их последние счастливые дни.
О том, что произошло дальше, судить сложно. Вл. Сандлер считал, что в конфликте Грина и «Мысли» виноваты обе стороны. Нина Николаевна Грин звала Вольфсона негодяем и обманщиком. Ю. А. Первова полагала, что виновата советская цензура. Прочие мемуаристы отмалчивались. Но вкратце дело обстояло так. Вольфсон издал восемь томов из пятнадцати. На плохой бумаге и в мягкой обложке. Дальше застопорилось. Ни новых томов, ни новых денег – права проданы.
Потом Вольфсона арестовало ГПУ. Об этом факте речь идет в переписке между Грином и Сергеевым-Ценским, товарищем Грина по несчастью. Сергеев-Ценский также заключил с Вольфсоном договор.
«Многоуважаемый Александр Степанович!
Как-то надо было стараться гораздо раньше, и мы раньше смогли бы развязаться с „Мыслью“.
Дело обстоит так: Вольфсон арестован в „даче взятки“ какой-то типографии, арестован ГПУ… это значит, Вольфсона мы с Вами не увидим долго. Между тем, конечно, ни Вы, ни я – мы не виноваты в несчастье Вольфсона: не мы давали ему взятки и не мы от него получали». [455]
Тем не менее произошло удивительное: Вольфсона скоро выпустили. Грин сразу кинулся с ним судиться. Для этого наняли юриста из Союза писателей Н. В. Крутикова. Крутиков уверял, что все будет отлично, но раз за разом дело проигрывал. Грин был вынужден тратиться на дорогу и судебные издержки, но беда была не только в этих неудачах и тратах, и здесь необходимо на время маленького Гиза оставить и вновь вернуться к теме «Грин и вино».
Условия «договора», заключенного после переезда в Феодосию между Ниной Николаевной и Александром Степановичем касательно предмета его несчастной страсти, были такими: Грин не пьет в Феодосии, но имеет право выпивать, когда едет по литературным делам в Москву или Ленинград.
Александр Степанович широко этим правом пользовался, и в своих мемуарах Нина Николаевна посвятила немало горьких страниц пьянству мужа во время таких поездок. Она старалась ездить вместе с ним, потому что хоть как-то могла его сдержать.
В Москве они останавливались в общежитии Дома ученых на Кропоткинской набережной. «Если у нас отдельный номер – я не беспокоюсь. Он сразу же ляжет спать и через несколько часов как ни в чем не бывало будет в столовой общежития пить чай. Хуже, если мы живем в разных номерах, он – в мужском общем, я – в женском. Это случается, если мы заранее не известим администрацию о своем приезде или в общежитии будет переполнено. Заведующая общежитием, зная болезнь Александра Степановича, относится к ней человечно-просто и добро, всегда старается поместить нас вместе в маленький номер. Тогда, будучи со мной, Александр Степанович тих и спокоен. Порой я удивляюсь этому, понимая, как глубоко он меня любит, если мое присутствие и почти всегда безмолвие так его усмиряет». [456]
Она старалась писать, точнее даже размышлять об этой русской женской беде как можно спокойнее, взвешеннее, с достоинством, ни на что не жалуясь, но и не выгораживая мужа.
«Всегда ожидаю его; если он не приходит в обещанный час: волнуюсь, не пьяный ли вернется. Мне неприятен пьяный Александр Степанович. Есть пьяные приятные, Грин не принадлежит к их числу… Я всегда страдала от пьяного облика Александра Степановича. Это был не мой родной, любимый, этот был мне жалок, иногда трагически жалок, и тогда неприязнь исчезала, и я видела бедную горящую душу человека. Становилось до отчаяния страшно и хотелось, как крыльями, накрыть его любовью». [457]
А с утра все повторялось. Он снова уходил по редакциям, а каким придет, когда, придет ли вообще и где он в эту минуту – она не знала. Только боялась, как бы не попал под автомобиль. Он и сам этого боялся – вот, кстати, откуда проистекала ненависть Грина к автомобилям и где кроются причины навязчивого страха героя рассказа «Серый автомобиль» перед машинами.
От неизвестности, тревог, одиночества она плакала. Но только в эти часы. На людях не позволяла себе раскисать никогда. Гордая очень была. А ее жалели. Однажды профессор Баумгольц из Кисловодска, извинившись за то, что вмешивается не в свои дела и оправдываясь тем, что ей в отцы годится, спросил: «Как вы можете жить с Грином, это же ужасный человек?!»
Что она могла на это сказать? Что любит его, что такойсякой, пьяный, ужасный, ее не жалеющий, он дал ей высшее счастье, какое может дать мужчина женщине, а ему, врачу, не следовало бы больного человека осуждать. Но добила профессора другим: сказала, что сама из семьи алкоголиков и ей все это понятно.
«– Вы пьете? – ошарашенно уставился на меня профессор.
– Да, пью, только тайно! – и разговор прекратился». [458]
Она капли в рот не брала. А Грин пил с каждым годом все больше.
«Когда я его встречу, он, ухмыляясь, тихо пойдет в наш номер, цепляясь за мою руку. Помогу ему раздеться, и он, полубесчувственный, валится в постель. Мне хочется его бранить, плакать, на сердце горечь, обида. Но к чему все это? Он настолько пьян, что все слова проскочат мимо его сознания». [459]
Хорошо, если они живут одни. А если он в мужском номере? Тогда ей приходилось доводить его до дверей, а оставшись один, он начинал шуметь, будил соседей, заводил с ними перебранку и, по собственному выражению, «нарушал академический сон толстых мозгов». От этого и появлялись сочувствующие горю молодой женщины профессора.
Она умоляла его не пить хоть день. Дать ей один день отдыха. Прийти пораньше.
«„Да, детка, конечно. Я, старый, беспутный пьяница, только терзаю тебя. Клянусь, сегодня приду чист, как стеклышко. Не сердись на меня, мой друг…“ – И придет пьяный». [460]
Иногда, случалось, Грин нарушал договор и выпивал в Феодосии. Сохранилось письмо Нины Николаевны с пометками самого писателя. Некоторые наиболее резкие выражения жены он зачеркивал и писал сверху свои – здесь они будут взяты в скобки.
«Саша! Ты подлый (не подлый, но увлекающийся) – всегда ты из хорошего подлость (плохое) сделаешь. Было все сегодня добро и спокойно – нет, надо же 5 ч. пропадать, чтобы все испакостить (не быть дома), чтобы от беспокойства сердце болело. Тебе 47 лет, а за тобой следить и не верить тебе словно мальчишечке (мальчику) приходится. Феодосия не Париж (Зурбаган), знаешь, что я волнуюсь, мог бы зайти домой и опять, если надо, уйти. А то дорвался до рюмки и все на свете забыл, только себя и помнишь. Стыдно и противно (нехорошо)». [461]
Вероятно, именно пьянство было причиной того, что у Гринов не было детей, хотя Александр Степанович без детей очень тосковал, и когда летом 1926 года к ним в Феодосию приехал девятилетний мальчик Лева, племянник Нины Николаевны, Грин очень к нему привязался.
«Они были неразлучными друзьями – малый и большой. Александр Степанович баловал Леву как мог. „Давай, Нинуша, попросим у Кости Леву нам в сыновья. Мать у него легкомысленная, Костя с утра до ночи поглощен работой, ему не до мальчика. А нам в доме славно будет от такого хорошего карапузика“.
Но однажды (это было в Москве) возвращается Александр Степанович с Левой после прогулки очень мрачный. Левушка смотрит смущенно и виновато. Думаю, что мальчуган напроказил. Спрашиваю Александра Степановича, но он неразговорчив, словно чем-то удручен; говорит мне: „Потом, Нинуша, расскажу“. Когда осталась наедине с Левой, спрашиваю его: „Что ты, малыш, небедокурил? Рассказывай“. – „Да нет, тетя Нина, я вел себя хорошо. Только в трамвае вдруг дядя Саша стал бледный, бледный и перестал со мной разговаривать. Я боялся, что он рассердился“. – „А на что же он мог рассердиться?“ – „Не знаю“».
Вечером Грин признался: «Разъезжая с Левой, я несколько раз оставлял его на бульваре, а сам заходил в ресторанчики или пивные выпить, немного выпить. Побывали снова в зоопарке, едем в трамвае домой. Лева весело болтает и вдруг просит меня наклониться к нему, обнимает за шею и говорит шепотом на ухо: „Дядя Саша, от вас водочкой сильно пахнет. Тетя Нина будет обижаться“. Меня как камнем по сердцу ударило. Думаю – вот тебе, Саша, и судья. Маленький судья. Нинуша, не возьмем Леву. Ты была права». [462]
Детские образы в его прозе, хотя и не часты, но удивительно точны и глубоки. Таким был рассказ «Гнев отца», который высоко оценил Андрей Платонов.
Итак, Грин пил, когда уезжал из Феодосии. А по делу Вольфсона ездить приходилось особенно часто, и, соответственно, часто пить. «Когда нужда была велика, Грин пил больше, черные мысли требовали оглушения; в достатке меньше. Особенно тяжелы были 1929—30–31 годы, когда нужда туго захлестнула на нашей шее свою жесткую петлю. Собрание сочинений было продано частному издательству „Мысль“; все новое тоже должно было печататься им. „Мысль“, мошеннически платя нам долгосрочными векселями, выпустив несколько книг, прекратила издание и платежи. Мы начали судиться с издательством – и неудачно. Проиграли во всех инстанциях». [463]
Ездить с мужем Нина Николаевна не могла. Денег не было, и им приходилось надолго расставаться, притом что они привыкли быть все время вместе и в разлуке жестоко страдали. Но Грин и тут оставался Грином и старался порадовать жену каким-нибудь подарком. Она же его молила:
«Милый, дорогой мой Сашенька!
Обращаюсь к тебе с большой просьбой, голубчик. Вот это мой счет; видишь – если сделать эти расходы, тогда у нас остается только 340 р. чистых, это и на мебель, и на квартиру, и на житие. Сделай мне одолжение – не покупай мне ничего в подарок – никакой даже по-твоему – нужной мелочи. А то у меня сердце беспокоится, что ты мне что-нибудь купишь. Ради нашего будущего покоя, голубчик мой, не дари и не покупай мне ничего». [464]
Он все равно покупал. Однажды принес ей серебряную чашку с блюдцем и ложкой. Она расплакалась и стала упрекать его, что не надо покупать вещи на деньги, за которые можно прожить целый месяц. Грин расстроился, отнес чашку обратно в магазин и вернулся со старинной шкатулкой для писем, а она, пока он ходил, уже раскаялась: «Зачем я уничтожила минуту сказки в его душе?» [465]
Не только в мемуарах, где многое смягчено и просветлено, но и в письмах сквозит тоска разлуки.
«Милый Сашечка, так трудно непоцелованной, неперекрещенной ложиться спать…
Береги себя, бойся автомобилей и не горюй, если что не будет выходить. Не умрем, вывернемся как-нибудь… Не задаю тебе, голубчик, никаких вопросов, т. к. знаю что ты мне все напишешь…
Если вечером получишь письмо – „покойной ночи“ – если утром „здравствуй, голубчик“».
«Мне грустно без тебя, Сашечка, друг мой. Очень уж, оказывается, я привязана к тебе. И все время сердце томится – не холодно ли тебе в Москве, ешь ли досыта; так бы взяла тебя за головушку и прижала к себе и нежно погладила. Сашечка, любовь ты моя ненаглядная. Ужасно меня нервирует, если слышу стук тросточки по тротуару. Все кажется, что ты сейчас войдешь… Целую лапушки твои, головушку. Милый, голубчик, родной. Пиши мне подробно и правду, т. к. я так мысленно хожу с тобой, что мне потом тяжело будет узнать, что ты что-либо сочинил, хотя бы и для моей пользы и радости». [466]
Он ей отвечал:
«Нинушке, светику, дочке моей.
1) Всячески берегись простуды.
2) Берегись есть против печени.
3) Письма и телеграммы посылай на Крутикова.
4) В случае фин. инспект. или других требований сошлись на мое скорое возвращение.
5) Абсолютно не беспокойся.
6) По получении денег от меня выкупи все вещи; купи боты и туфли, масла, чаю и сахара.
7) Двери, окна запирай, без цепочки не открывай.
8) Дров не носи!» [467]
«Живи, дорогая, береги себя и спокойно жди меня. Я не задержусь не только лишний день, но и лишний час… Целую тебя, милое серьезное личико…» [468]
В этих письмах – все: и забота, и детали их повседневной жизни – дороги, переезды, вещи, сданные в ломбард, страх перед фининспектором и кредиторами.
«Не могу, конечно, начать письмо без того, чтобы тебя не выбранить: зачем ты, бесстыдник такой, оставил Таисии для меня деньги? Как нехорошо! У меня сердце болит – как ты там устроился с деньгами, а ты еще отрываешь от себя для меня. Ведь ты знаешь – я с любым количеством денег могу обойтись. Собуля, милый, и спасибо, и нехорошо!
Беспокоило меня вчера очень – получил ли ты постель. Как представлю, что твои косточки ворочаются на жесткой скамье – сразу сердце на десять частей разрывается…
Сейчас понесу это письмо на почту, а потом пойду в церковь. Когда хочется умиротвориться, хорошо там побыть. А то во мне очень много негодования на несправедливость к тебе». [469]
«Голубчик мой, ненаглядный, как подумаю, что едешь ты один, не зная на что, без крова в Москве, сердце разрывается за тебя. Всех бы уничтожила, зачем нас так мучают?.. Помог бы нам Бог выкарабкаться из этой ямы, отдохнули бы…
Милый ты мой, любимый крепкий друг, очень мне с тобой хорошо. Если бы не дрянь со стороны, как бы нам было светло. Пусть будет!» [470]
Но как ни старалась она его успокоить и согреть, жизнь в Крыму становилась день ото дня невыносимее:
«Голубчик мой, Собусенька, не уезжай из Москвы, пока не получишь Вольфсоновских денег, иначе, видит Бог, нам их никогда не получить… А без денег в Феодосии невыносимо. Кредиторы так и лезут… А знаешь, Санечка, у тебя висела картинка – потерпевший корабль лежит на боку. Я ее с 28 года не люблю, как посмотрю – нехорошо от нее на сердце. Вчера в 5–6 веч. ее вытащила из-под стекла и сожгла, и стало легче. Ты на меня не сердись за это, милый». [471]
Порой ей не хватало денег даже на почтовую марку. Крутикову, своему юристу, Грин в это время писал:
«Мои обстоятельства так плохи, мрачны, что я решаюсь попросить тебя о помощи – делом.
Если мы не уплатим 1 ноября 233 р. вексельных долгов – неизбежна опись, распродажа с молотка нашего скромного имущества, которым с таким трудом обзаводились мы в течение 6 лет… Я в тоске, угнетен, не могу работать». [472]
«Дорогой Николай Васильевич!
У меня что-то вроде бреда на почве страха „крупных материальных бедствий“. 24 февраля опишут все барахло, которое еще у нас осталось, а те вещи так и пропали». [473]Далее в письме следует приписка рукой Н. Н. Грин: «Да, Николай Васильевич, положение еще хуже, чем А. С. пишет, т. к. из-за (1 нрзб) и беспокойства он не может работать… Не сетуйте на наши вопли, но нам очень, очень тяжело…» [474]
Позднее, комментируя эти письма, Нина Николаевна сделала приписку:
«Декабрь 1929 г. Юрисконсультант Союза Н. Крутиков недобросовестно ведет наши дела с издательством Вольфсона „Мысль“. Мы в Феодосии голодали». [475]
А в более поздних мемуарах содержится рассказ о том, как она просила Крутикова проследить, чтобы Грин пришел на суд не пьяный, потому что пьянство могло дурно отразиться на исходе дела.
«Какой-то из последних судов был назначен в Ленинграде. Мы жили уже два месяца в Москве. Александр Степанович порядочно пил. Он знал, что судбище это для нас чрезвычайно важно. Данные были в нашу пользу. На суд должен был ехать и Крутиков…
Крутиков очень мне обещал печься об Александре Степановиче как о брате.
Поехали. Через несколько дней вернулись, проиграв. Грин имел удрученный вид и набрякшие, в раздутых венах, руки – признак большого пьянства. Спросила Крутикова, был ли Александр Степанович трезв на суде. „Абсолютно трезв“, – заверил он. Через несколько дней пришло из Ленинграда письмо от брата Александра Степановича – Бориса, в котором он сожалел о проигрыше и том, что на суде Александр Степанович был совершенно пьян». [476]
Быть может, именно по совокупности всех этих причин и вышел таким печальным, трагическим последний роман Александра Грина «Дорога никуда», лучшая, хотя и не самая известная его книга, которая именно в эти годы создавалась.
«В тяжелые дни нашей жизни росла „Дорога никуда“. Грустно звенели голоса в уставшей, измученной душе Александра Степановича. О людях, стоящих на теневой стороне жизни, о нежных чувствах человеческой души, не нашедших дороги в жестоком и жестком практичном мире, писал Грин». [477]
Это, пожалуй, слишком лирическая и мягкая оценка этого романа. На самом деле «Дорога никуда» сурова и жестока.
В «Четвертой прозе» Осипа Мандельштама есть знаменитые слова, которые обычно при цитировании урезают: «Все произведения мировой литературы я делю на разрешенные и написанные без разрешения. Первые – это мразь, вторые – ворованный воздух. Писателям, которые пишут заранее разрешенные вещи, я хочу плевать в лицо, хочу бить их палкой по голове и всех посадить за стол в Доме Герцена, поставив перед каждым стакан полицейского чаю и дав каждому в руки анализ мочи Горнфельда. Этим писателям я запретил бы вступать в брак и иметь детей. Как могут они иметь детей – ведь дети должны за нас продолжить, за нас главнейшее досказать – в то время как отцы запроданы рябому черту на три поколения вперед».
Странно применимы эти речи к Грину. Горнфельд, с которым Мандельштам судился по обвинению в плагиате и писал о нем ужасно, несправедливо, злобно, был одним из немногих литературных друзей Грина, у самого Грина не было детей, но то, что писал Александр Степанович, не было разрешено – это был ворованный воздух. В «Дороге никуда» он обжигающ, как на высокогорье.
Первоначально Грин хотел назвать свой роман «На теневой стороне», но однажды на выставке в Москве он увидел картину английского художника Гринвуда «Дорога никуда», которая сильно поразила его. Поразило и то, что фамилия художника похожа на его собственную, и в честь этой картины он назвал свой роман.
За название Грина сильно ругали. И в самом деле, назвать так роман в 1929 году, в год великого перелома, было вызовом всему, что происходило в стране, и советская критика не преминула это отметить.
Опубликованная в журнале «Сибирские огни» рецензия называлась «Никудышная дорога». В «Красной нови», откуда был уже изгнан Воронский, некто под псевдонимом И. Ипполит писал: «Буржуазная природа творчества Грина не подлежит сомнению, это его роднит с западными романистами, отличает же то, что он выражает идеологию распада, заката данной группы. У ней нет былой жизнерадостности, исчезают бодрые ноты – остались безвыходный пессимизм и мистический туман. Отчаявшись в физической силе, она апеллирует к спиритической. Эту стадию разложения мы застаем в романе. В некотором смысле он звучит символически. Где выход? Куда идти? – спрашивает Грин. – Увы! „Дорога никуда“. Дороги нет!» [478]
Но ни мистического тумана, ни спиритизма, ни готики, как в «Джесси и Моргиане», в этом романе нет. «Дорога никуда» – наименее фантастический из романов Грина. Это история жизни молодого человека. Что-то вроде «Золотой цепи», но без чудо-златоцепей, волшебных дворцов и роботов. Живет на свете юноша по имени Тиррей Давенант, работает официантом в ресторане «Отвращение». Такое название дал своему заведению хозяин, и меню в кабаке соответствующее.
1. Суп несъедобный, пересоленный.
2. Консоме «Дрянь».
3. Бульон «Ужас».
4. Камбала «Горе».
5. Морской окунь с туберкулезом.
6. Ростбиф жесткий, без масла.
7. Котлеты из вчерашних остатков.
8. Яблочный пудинг, прогоркший.
9. Пирожное «Уберите!».
10. Крем сливочный, скисший.
11. Тартинки с гвоздями.
Это для того, чтобы привлекать посетителей, но те все равно приходят редко. И вот однажды в это самое «Отвращение» случайно заглядывают дочери богатого человека по фамилии Футроз. Спускаются, как ангелы на землю, и жизнь юноши Давенанта чудесным образом переворачивается. Сами по себе барышни ни за что не догадались бы помочь мальчику, но функцию посредника, а в сущности – благородного провокатора берет на себя некто Орт Галеран, единственный завсегдатай кафе, который симпатизирует Давенанту и предлагает дочерям Футроза ему помочь.
«– Подарите немного внимания этому молодому человеку, который стоит там, у вазы с яблоками. Его зовут Тиррей Давенант. Он очень способный, хороший мальчик, сирота, сын адвоката. Ваш отец имеет большие связи. Лишь поверхностное усилие с его стороны могло бы дать Давенанту занятие, более отвечающее его качествам, чем работа в кафе… Возьмите на себя роль случая. Право, это неплохо…»