Страница:
Он уезжает домой с той же ненавистью к этому яркому, сочному миру, какую испытывает бедный статистик Ершов, орущий на волшебника Бам-Грана с его бессмысленными в голодном Петрограде дарами. По дороге Ольсену кажется, что он чувствует себя гораздо лучше и, как только окажется дома, выздоровеет окончательно. Но этим надеждам сбыться не суждено. Ольсен так и не поднялся. Всю зиму он страдает от того, что больше не работник и не может помогать семье, а весной и ему, и всем окружающим становится ясно, что дни его сочтены.
Перед самой смертью, глядя на маленькую девочку, требующую у матери цветов, солнца, холмов и «того, что за этой границей, и то, что в самой ней и во всех других – и всего, решительно всего», больной вдруг вспомнил юг, который был ему противен.
«Умирающий человек повернулся к заплаканным лицам своей семьи. Вместе с последним усилием мысли вышли из него и все душевные путы, и он понял, как понимал всегда, но не замечал этого, что он – человек, что вся земля, со всем, что на ней есть, дана ему для жизни и для признания этой жизни всюду, где она есть. Но было уже поздно. Не поздно было только истечь кровью в предсмертном смешении действительности и желания. Ольсен повернулся к сестре, обнял ее, затем протянул руку матери. Его глаза уже подернулись сном, но в них светился тот Ольсен, которого он не узнал и оттолкнул в Преете.
– Мы все поедем туда, – сказал он. – Там – рай, там солнце цветет в груди. И там вы похороните меня.
Потом он затих. Лунная ночь, свернувшаяся, как девушка-сказка, на просторе Великого океана, блеснула глазами и приманила его рукой, и не стало в Норвегии Ольсена, точно так же, как не был он живой – там».
Грин – был. Но описал в «Возвращении» собственную смерть, до которой ему оставалось восемь лет.
Тема Юга и Севера его не отпускала. В романе «Джесси и Моргиана» она поворачивается неожиданной, шутливой стороной в разговоре главной героини с ее служанками:
«– Вы обе с севера? Не так ли? А что, у вас бывает землетрясение?
Служанки переглянулась и рассмеялись.
– Никогда, – сказала Эрмина. – У нас нет ничего такого: ни моря, ни гор. Зато у нас зима: семь месяцев, мороз здоровый, а снег выше головы – чистое серебро!
– Какая гадость! – возмутилась Джесси.
– О, нет, не говорите так, барышня, – сказала Герда, – зимой очень весело.
– Я никогда не видела снега, – объяснила Джесси, – но я читала о нем, и мне кажется, что семь месяцев ходить по колено в замерзшей воде – удовольствие сомнительное!
Перебивая одна другую, служанки, как умели, рассказали зимнюю жизнь: натопленный дом, езда в санях, мороз, скрипучий снег, коньки, лыжи и то, что называется: „щеки горят“.
– Но ведь это только привычка, – возразила Джесси, немного сердясь, – поставим вопрос прямо: хочется вам, сию минуту, отправиться на свою родину? Как раз там теперь… что у нас? Апрель; там теперь сани, очаг и лыжи. Отбросьте патриотизм и взгляните на сад, – она кивнула в сторону окна, – тогда, если хватит духа солгать, – пожалуйста!
– Конечно, здесь о-очень красиво… – протянула Эрмина.
– Цветов такая масса! – сказала с жадностью Герда. Джесси сдвинула брови.
– Да или нет? Под знамя юга или в замерзшие болота севера?
– Что ж, – просто сказала Герда, – мы еще молоды, поживем здесь.
– Ну что вы за лукавое существо! – воскликнула Джесси. – Как можете вы, в таком случае, желать, чтобы ваше цветущее лицо было семь месяцев в году обращено к ледяным кучам?»
Рожденный на Севере Грин очень скоро стал убежденным южанином. Север ассоциировался у него с Вяткой, голодом, ссылкой и прочими печальными событиями жизни. Юг – со свободой и счастьем (по крайней мере до последних четырех лет жизни). В этом смысле Грин противостоит той мощной «северной» линии в русской прозе, которая, беря начало от этнографа Сергея Васильевича Максимова, была продолжена Шергиным, Ремизовым, Пришвиным, Соколовым-Микитовым, Ю. Казаковым.
Но вот одно воспоминание о Грине, сводящее воедино и тему Севера—Юга, и тему жизни—смерти, и тему тюрьмы и свободы. Оно принадлежит писателю Льву Гумилевскому, к Грину в общем-то равнодушному («Я… увидел, что это все тот же Грин с необыкновенными происшествиями и завидно мужественными героями, живущими в неведомых странах несуществующих цивилизаций» [414]), и повествует об одном из читателей Грина, об одном из тех влюбленных в него людей, кто, по мнению Гумилевского, и сделал Грина известным на весь мир. Человека этого звали Александр Михайлович Симорин. Он был ученым, работал вместе с Вернадским.
«Где-то между двумя биогеохимическими экспедициями на Русский Север и в Западную Сибирь ученик Вернадского открыл Грина. Он не нашел в его книгах ни чужих стран, ни выдуманных героев. Он увидел мужественных благородных людей, слегка лишь прикрытых псевдонимами, чтобы слишком не походить на живых, окружавших молодого ученого, и на него самого.
Теперь, когда случалось ссылаться на писателя, он говорил „Грин“ так, как бы я сказал „Толстой“ или „Шекспир“.
Двадцать лет затем Александр Михайлович провел на Севере.
Над головами зияло черное небо со звездами. Под этим небом, сидя на только что спиленном дереве, говорили о возможностях космических полетов и чертили сучком ели на снегу формулы, а артист Художественного театра читал „Двенадцать“. [415]Симорин говорил мне, что такого потрясающего чтения он ни раньше, ни после не слышал. И очень часто говорили о Грине.
В первое же лето после возвращения с Севера Симорин поехал на могилу Грина в Старый Крым; на другой год повторил поездку, на третий, в 1961-м он вновь отправился туда и 2 февраля умер, наказывая снова и снова похоронить его возле Грина.
Воля его была исполнена». [416]
Глава XV
Перед самой смертью, глядя на маленькую девочку, требующую у матери цветов, солнца, холмов и «того, что за этой границей, и то, что в самой ней и во всех других – и всего, решительно всего», больной вдруг вспомнил юг, который был ему противен.
«Умирающий человек повернулся к заплаканным лицам своей семьи. Вместе с последним усилием мысли вышли из него и все душевные путы, и он понял, как понимал всегда, но не замечал этого, что он – человек, что вся земля, со всем, что на ней есть, дана ему для жизни и для признания этой жизни всюду, где она есть. Но было уже поздно. Не поздно было только истечь кровью в предсмертном смешении действительности и желания. Ольсен повернулся к сестре, обнял ее, затем протянул руку матери. Его глаза уже подернулись сном, но в них светился тот Ольсен, которого он не узнал и оттолкнул в Преете.
– Мы все поедем туда, – сказал он. – Там – рай, там солнце цветет в груди. И там вы похороните меня.
Потом он затих. Лунная ночь, свернувшаяся, как девушка-сказка, на просторе Великого океана, блеснула глазами и приманила его рукой, и не стало в Норвегии Ольсена, точно так же, как не был он живой – там».
Грин – был. Но описал в «Возвращении» собственную смерть, до которой ему оставалось восемь лет.
Тема Юга и Севера его не отпускала. В романе «Джесси и Моргиана» она поворачивается неожиданной, шутливой стороной в разговоре главной героини с ее служанками:
«– Вы обе с севера? Не так ли? А что, у вас бывает землетрясение?
Служанки переглянулась и рассмеялись.
– Никогда, – сказала Эрмина. – У нас нет ничего такого: ни моря, ни гор. Зато у нас зима: семь месяцев, мороз здоровый, а снег выше головы – чистое серебро!
– Какая гадость! – возмутилась Джесси.
– О, нет, не говорите так, барышня, – сказала Герда, – зимой очень весело.
– Я никогда не видела снега, – объяснила Джесси, – но я читала о нем, и мне кажется, что семь месяцев ходить по колено в замерзшей воде – удовольствие сомнительное!
Перебивая одна другую, служанки, как умели, рассказали зимнюю жизнь: натопленный дом, езда в санях, мороз, скрипучий снег, коньки, лыжи и то, что называется: „щеки горят“.
– Но ведь это только привычка, – возразила Джесси, немного сердясь, – поставим вопрос прямо: хочется вам, сию минуту, отправиться на свою родину? Как раз там теперь… что у нас? Апрель; там теперь сани, очаг и лыжи. Отбросьте патриотизм и взгляните на сад, – она кивнула в сторону окна, – тогда, если хватит духа солгать, – пожалуйста!
– Конечно, здесь о-очень красиво… – протянула Эрмина.
– Цветов такая масса! – сказала с жадностью Герда. Джесси сдвинула брови.
– Да или нет? Под знамя юга или в замерзшие болота севера?
– Что ж, – просто сказала Герда, – мы еще молоды, поживем здесь.
– Ну что вы за лукавое существо! – воскликнула Джесси. – Как можете вы, в таком случае, желать, чтобы ваше цветущее лицо было семь месяцев в году обращено к ледяным кучам?»
Рожденный на Севере Грин очень скоро стал убежденным южанином. Север ассоциировался у него с Вяткой, голодом, ссылкой и прочими печальными событиями жизни. Юг – со свободой и счастьем (по крайней мере до последних четырех лет жизни). В этом смысле Грин противостоит той мощной «северной» линии в русской прозе, которая, беря начало от этнографа Сергея Васильевича Максимова, была продолжена Шергиным, Ремизовым, Пришвиным, Соколовым-Микитовым, Ю. Казаковым.
Но вот одно воспоминание о Грине, сводящее воедино и тему Севера—Юга, и тему жизни—смерти, и тему тюрьмы и свободы. Оно принадлежит писателю Льву Гумилевскому, к Грину в общем-то равнодушному («Я… увидел, что это все тот же Грин с необыкновенными происшествиями и завидно мужественными героями, живущими в неведомых странах несуществующих цивилизаций» [414]), и повествует об одном из читателей Грина, об одном из тех влюбленных в него людей, кто, по мнению Гумилевского, и сделал Грина известным на весь мир. Человека этого звали Александр Михайлович Симорин. Он был ученым, работал вместе с Вернадским.
«Где-то между двумя биогеохимическими экспедициями на Русский Север и в Западную Сибирь ученик Вернадского открыл Грина. Он не нашел в его книгах ни чужих стран, ни выдуманных героев. Он увидел мужественных благородных людей, слегка лишь прикрытых псевдонимами, чтобы слишком не походить на живых, окружавших молодого ученого, и на него самого.
Теперь, когда случалось ссылаться на писателя, он говорил „Грин“ так, как бы я сказал „Толстой“ или „Шекспир“.
Двадцать лет затем Александр Михайлович провел на Севере.
Над головами зияло черное небо со звездами. Под этим небом, сидя на только что спиленном дереве, говорили о возможностях космических полетов и чертили сучком ели на снегу формулы, а артист Художественного театра читал „Двенадцать“. [415]Симорин говорил мне, что такого потрясающего чтения он ни раньше, ни после не слышал. И очень часто говорили о Грине.
В первое же лето после возвращения с Севера Симорин поехал на могилу Грина в Старый Крым; на другой год повторил поездку, на третий, в 1961-м он вновь отправился туда и 2 февраля умер, наказывая снова и снова похоронить его возле Грина.
Воля его была исполнена». [416]
Глава XV
БЕГУЩАЯ
Написанный в 1925–1926 годах роман «Бегущая по волнам» стал вершиной творчества Грина.
«„Бегущая“ – не роман, а поэма, глубоко волнующая, и это ощущение разделяют со мной многие друзья, которым я давал ее читать. Мне кажется, я не ошибусь, сказав, что это лучшая Ваша вещь: в ряду других произведений, увлекательных, захватывающих, чарующих, – „Бегущая“ просто покоряет, после нее снятся сны… Спасибо и за присылку книги и, главное, за то, что Вы ее написали», – отзывался об этом романе Г. А. Шенгели, [417]читатель весьма взыскательный.
«А. С. писал „Бегущую“ очень любовно, не торопясь, отделывая», – вспоминала Нина Николаевна Грин. [418]
В этом романе проявились весь талант, писательская зрелость и мастерство Грина, здесь замечательно гармонично, без перекосов в ту или иную сторону слились черты авантюрного романа, детектива, фантастики, романтики, мистики – словом, всего, что было разбросано в его прежних повествованиях.
Нина Николаевна Грин вспоминает, как однажды в пору работы над «Бегущей» у нее вышел разговор с мужем о старости и о жизни вообще. Это был разговор о том, что «многие доживают до глубокой старости, ни разу не получив от жизни то, что утолило бы их душу. Так их душа, взглянув на мир, увядает не расцветя. Другие же на все на своем пути бросаются жадно, непрерывно ошибаются и тоже неудовлетворенные уходят из жизни. Третьи боятся ошибиться и проходят мимо своей судьбы». [419]
Именно эта встреча-невстреча с мечтой и стала темой романа Александра Грина, но соотношение реальности и мечты, чему так или иначе посвящены почти все его крупные произведения двадцатых годов, начиная с «Алых парусов», утрачивает в этом романе черты резкого противостояния и становится более взвешенным. «Бегущая по волнам» получилась самой спокойной и уверенной вещью Грина. На ее дне нет яда, в ней романтическая злость и ярость уступают место ясному и доверчивому взгляду на жизнь, лишенному односторонности и узости. Грин здесь не агрессивен, как в «Блистающем мире», но всепрощающ, и граница между людьми избранными, творческими, способными услышать неясный зов мечты и за этим зовом пойти, и теми, кто этого дара лишен, не становится в романе линией фронта. Напротив, между первыми и вторыми возникает что-то вроде сотрудничества, чего никогда не было раньше и не будет позже. Только здесь «Север смешался с Югом в фантастической и знойной зиме».
Главному герою «Бегущей», Томасу Гарвею, этому «искателю приключений», но уже совершенно иной генерации и склада, нежели Аммон Кут, помогают все, кто его окружает: врач Филатр, друг Филатра Стерс, тактичный хозяин квартиры, которую Гарвей нанимает, предупредительная прислуга, житель города Гель-Гью и собиратель сплетен Ариногел Кук и даже хладнокровный делец и человек выгоды, господин Браун, глава компании «Арматор и Груз». Друзья Гарвея не способны понять его утонченной, артистичной натуры, но они не относятся как к блажи к тому, что однажды во время игры в карты ему чудится, как некий особенный женский голос в повелительной тишине произносит с ударением слова «Бегущая по волнам», и наперебой пытаются разобраться, что же на самом деле произошло.
«Фраза, которую услышал Гарвей, может быть объяснена только глубоко затаенным ходом наших психических часов, где не видно ни стрелок, ни колесец…Таинственные слова Гарвея есть причудливая трещина бессознательной сферы», – предполагает доктор Филатр и на следующий день устраивает Гарвея на корабль, который как будто бы из этой трещины выплыл.
«Я пишу – о бурях, кораблях, любви, признанной и отвергнутой, о судьбе, тайных путях души и смысле случая. Паросский мрамор богини в ударах черного шквала, карнавал, дуэль, контрабандисты, мятежные и нежные души проходят гирляндой в спиралях папиросного дыма, и я слежу за ними, подсчитывая листы», – сообщал Грин Шепеленке, [420]прикидывая вошедшие и не вошедшие в окончательный текст образы и мотивы, однако начало романа долгое время ему не давалось.
«Начал „Бегущей“ было около сорока. Это единственный роман, где начало рождалось в таких муках. Некоторые из вариантов были прекрасны, но что-то в них не нравилось Александру Степановичу», – вспоминала Нина Николаевна и приводила слова автора:
«Понимаешь, как важно в романе, да и в рассказе – начало, хорошее начало, продуманное и стройное. Оно, незримо для читателя, определяет конец, без скрежета надуманности. Так как я пишу вещи необычные, то тем строже, глубже, внимательнее и логичнее я должен придумывать внутренний ход всего». [421]
Однако сорок вариантов вместо того, чтобы попасть в архив, послужили топливом для плиты, на которой теща Грина однажды изжарила яичницу, прежде чем родился сорок первый:
«Мне рассказали, что я очутился в Лиссе благодаря одному из тех резких заболеваний, какие наступают внезапно. Это произошло в пути. Когда опасность прошла, доктор Филатр, дружески развлекавший меня все последнее время перед тем, как я покинул палату, – позаботился приискать мне квартиру и даже нашел женщину для услуг. Я был очень признателен ему, тем более что окна этой квартиры выходили на море.
Однажды Филатр сказал:
– Дорогой Гарвей, мне кажется, что я невольно удерживаю вас в нашем городе. Вы могли бы уехать, когда поправитесь, без всякого стеснения из-за того, что я нанял для вас квартиру. Все же, перед тем как путешествовать дальше, вам необходим некоторый уют, – остановка внутри себя.
Он явно намекал, и я вспомнил мои разговоры с ним о власти Несбывшегося. Эта власть несколько ослабела благодаря острой болезни, но я все еще слышал иногда, в душе, ее стальное движение, не обещающее исчезнуть.
Переезжая из города в город, из страны в страну, я повиновался силе более повелительной, чем страсть или мания.
Рано или поздно, под старость или в расцвете лет, Несбывшееся зовет нас, и мы оглядываемся, стараясь понять, откуда прилетел зов. Тогда, очнувшись среди своего мира, тягостно спохватясь и дорожа каждым днем, всматриваемся мы в жизнь, всем существом стараясь разглядеть, не начинает ли сбываться Несбывшееся? Не ясен ли его образ? Не нужно ли теперь только протянуть руку, чтобы схватить и удержать его слабо мелькающие черты?
Между тем время проходит, и мы плывем мимо высоких, туманных берегов Несбывшегося, толкуя о делах дня.
На эту тему я много раз говорил с Филатром. Но этот симпатичный человек не был еще тронут прощальной рукой Несбывшегося, а потому мои объяснения не волновали его.
Он спрашивал меня обо всем этом и слушал довольно спокойно, но с глубоким вниманием, признавая мою тревогу и пытаясь ее усвоить».
Вопреки обычной схеме, когда главного героя у Грина окружают две женщины – светлая и темная, в этом романе их – три, и отношение к ним автора лишено какой бы то ни было категоричности. В порядке очередности они появляются так: Биче Сениэль, Фрези Грант и Дэзи, фамилия которой не называется, вероятно, потому, что именно ей будет суждено стать Дэзи Гарвей, хотя поначалу кажется, что шансов на это гораздо больше у Биче Сениэль.
Биче – обедневшая аристократка, дочь одного из гринландских «пионеров», отцов основателей города Гель-Гью. Она сходит в жаркий полдень с большого парохода (любопытная деталь, еще недавно сообщалось, что в Лисс заходят только парусные суда) и, став центром внимания портовой толпы, сразу поражает наблюдающего за ней героя своим благородством, «окруженная незримой защитой, какую дает чувство собственного достоинства, если оно врожденное и так слилось с ним, что сам человек не замечает его, подобно дыханию». Гарвей влюбляется в нее с первого взгляда, как Артур Грэй в Ассоль, как Сэнди Пруэль в Молли, как и положено влюбляться романтическому герою в романтическую героиню, ибо в ней прекрасно все.
«Ее потертые чемоданы казались блестящими потому, что она сидела на них. Привлекательное, с твердым выражением лицо девушки, длинные ресницы спокойно-веселых темных глаз заставляли думать по направлению чувств, вызываемых ее внешностью. Благосклонная маленькая рука, опущенная на голову лохматого пса, – такое напрашивалось сравнение к этой сцене, где чувствовался глухой шум Несбывшегося».
Она производит впечатление девушки, «одаренной тайнами подчинять себе место, людей и вещи». Но более всего она подчиняет протагониста и заставляет сорваться с места и искать с ней встречи. Однако путь к Биче Сениэль Томаса Гарвея, которого Грин с ходу освобождает от всего, что может помешать ему жить так, как он хочет, и гоняться за «таинственным и чудным оленем вечной охоты» (Гарвей нигде не работает, не учится, ничего не пишет, а только читает и раскладывает трудные пасьянсы, получая непонятно за что деньги от своего поверенного Лерха), лежит через удивительно красивое и стройное парусное судно «Бегущая по волнам», которое на законных гринландских основаниях швартуется в Лиссе и после серии осложнений и препирательств забирает героя к себе на борт. Там Гарвей сталкивается с еще одним ярким персонажем этого романа, своим соперником и антагонистом капитаном Гезом.
Если Томас Гарвей – человек исключительного благородства, культуры и самого возвышенного воспитания, если он – джентльмен в лучшем смысле этого слова, то Вильям Гез – хам, но хам не простой, а артистичный. Он щегольски одет, любит играть на скрипке, любит море и ветер, у него замечательная библиотека, наконец, он влюблен в ту же девушку и в тот же корабль, что и Гарвей. Гез – это не воинствующий обыватель и гонитель мечты, он по-своему тоже поэт, о нем моряки в лисских кабаках говорят прямо противоположные вещи: одни возносят до небес, другие низводят до преисподней. Да и на самого Гарвея он производит впечатление противоречивое. «Зрелище человека с желтым лицом, с опухшими глазами, сунувшего скрипку под бороду и делающего головой движения, чтобы удобнее пристроить инструмент, вызвало у меня улыбку, которую Гез заметил, немедленно улыбнувшись сам, снисходительно и застенчиво. Я не ожидал хорошей игры от его больших рук и был удивлен, когда первый же такт показал значительное искусство. Это был этюд Шопена. Играя, Гез встал, смотря в угол, за мою спину; затем его взгляд, блуждая, остановился на портрете. Он снова перевел его на меня и, доигрывая, опустил глаза».
«И капитан Гез – это часть его, темная часть, по-волчьи грызущая жизнь, полная злого высокомерия и темных страстей, с золотинкой на дне души, которую он, будучи во власти злых начал, не умеет по-настоящему поднять», [422]– писала Нина Грин.
«Я и Гарвей, я и Гез», – признавал и автор романа. [423]Очевидно, что умевший быть отталкивающе грубым и резким Грин вложил в образ капитана «Бегущей» немало личного, как вкладывал когда-то в образ Гинча. Но раздумывая, что делать с этой золотинкой, колеблясь, простить или не простить Геза, дать ему шанс или потопить, Грин в конце концов выбирает второе, и по мере развития сюжета Гез оказывается контрабандистом, обманщиком, сквалыгой, грубияном, развратником и негодяем, заслуженно получающим пулю от обманутого им партнера, своего старшего помощника Бутлера, в прибрежной гостинице города Гель-Гью. Однако прежде чем эта расправа произойдет, романтический злодей с пиратским именем совершит еще одно преступление: в результате ссоры с Гарвеем Гез ссаживает своего благородного и безупречного пассажира в шлюпку посреди океана и предоставляет воле ветра и волн. По логике сюжета это действие Геза выглядит не очень убедительно (куда логичнее смотрелась бы идея спустить Гарвея в трюм или уж, коль невмоготу, просто потопить), но именно такой поворот позволяет автору ввести в повествование вторую героиню, которая непонятно как попала на корабль, никем не замеченная на нем плыла и теперь, по приказу разъяренного капитана и по воле романиста, оказывается в шлюпке с Гарвеем.
Тут-то и происходит встреча с Несбывшимся, и становится ясно, кто шепнул во мраке лисской ночи Томасу Гарвею три увлекших его в путь слова: «бегущая по волнам».
«Я никогда не забуду ее – такой, как видел теперь.
Вокруг нее стоял отсвет, теряясь среди перекатов волн. Правильное, почти круглое лицо с красивой, нежной улыбкой было полно прелестной, нервной игры, выражавшей в данный момент, что она забавляется моим возрастающим изумлением. Но в ее черных глазах стояла неподвижная точка; глаза, если присмотреться к ним, вносили впечатление грозного и томительного упорства; необъяснимую сжатость, молчание, – большее, чем молчание сжатых губ. В черных ее волосах блестел жемчуг гребней. Кружевное платье оттенка слоновой кости, с открытыми гибкими плечами, так же безупречно белыми, как лицо, легло вокруг стана широким опрокинутым веером, из пены которого выступила, покачиваясь, маленькая нога в золотой туфельке. Она сидела, опираясь отставленными руками о палубу кормы, нагнувшись ко мне слегка, словно хотела дать лучше рассмотреть свою внезапную красоту. Казалось, не среди опасностей морской ночи, а в дальнем углу дворца присела, устав от музыки и толпы, эта удивительная фигура».
Это и есть бегущая по волнам, фантастическая Фрези Грант, призрачная, как «летучий голландец», и в то же время реально-осязаемая сумасбродная девица, которая, по легенде жителей города Гель-Гью, некогда убежала от не выполнивших ее каприза жениха и отца, а заодно и от своей родины («Прощай, моя родина», – говорит она, и это очень важный момент, многое объясняющий в так называемом космополитизме Грина) на чудесный светлый остров и с тех пор странствует по волнам, помогая всем терпящим бедствие морякам. Тут уже не просто художественный образ, но символ, воплощенная мечта. Недолго пробыв с Гарвеем в шлюпке посреди океана, Фрези исчезает, уходя по воде, а Гарвея, в соответствии с ее предсказанием, подбирает небольшое судно с прозаическим названием «Нырок». Там он встречается с третьей, наименее загадочной девицей из этого девичьего триумвирата – Дэзи, описание которой смахивает на какую-то пиратскую пародию.
«Ее левый глаз был завязан черным платком. Здоровый голубой глаз смотрел на меня с ужасом и упоением. Она была темноволосая, небольшого роста, крепкого, но нервного, трепетного сложения, что следует понимать в смысле порывистости движений. Когда она улыбалась, походила на снежок в розе. У нее были маленькие загорелые руки и босые тонкие ноги, производившие под краем юбки впечатление отдельных живых существ, потому что она беспрерывно переминалась или скрещивала их, шевеля пальцами». Портрет, чем-то напоминающий Молли из «Золотой цепи», хотя и уступающий ей по выразительности и неизбежно вторичный. К этому надо добавить, что у Дэзи есть довольно несимпатичный, очень прозаичный жених по имени Тоббоган.
Вот, собственно, и вся экспозиция. Все остальное в романе – попытка героя определиться, как дальше жить и с кем из этих барышень искать свое счастье. Поначалу Гарвей определенно склоняется в сторону «прекрасной дамы», и события в романе складываются таким образом, что Гарвей и Биче должны быть вместе. Они встречаются на карнавале в Гель-Гью, затем Гарвей присутствует в гостинице во время допроса Биче, обвиненной в том, что она убила Геза, вместе с ней едет на «Бегущую по волнам», которой Биче хочет по праву владеть и на которую побывавший в чужих руках корабль производит впечатление тягостное, и Гарвей хорошо ее понимает. Во всех этих перипетиях оба сохраняют благородство, выдержку и кажется, что эти двое: а) совершенны и б) достойны друг друга.
Но именно там, на борту прекрасного корабля, случается недоразумение, которое переворачивает их отношения: когда Томас Гарвей, вопреки запрету Фрези Грант, рассказывает Биче о таинственной девушке, оказавшейся вместе с ним в шлюпке, та реагирует примерно так, как статистик Ершов в «Фанданго» на явление Бан-Грама – с поправкой на хорошие манеры и относительно благополучное материальное положение, удерживающее ее от истерики.
«– Скажите мне, что вы пошутили!
– Как бы я мог? И как бы я смел?
– Не оскорбляйтесь. Я буду откровенна, Гарвей, так же, как были откровенны вы в театре. Вы сказали тогда не много и – много. Я – женщина, и я вас очень хорошо понимаю. Но оставим пока это. Вы мне рассказали о Фрези Грант, и я вам поверила, но не так, как, может быть, хотели бы вы. Я поверила в это, как в недействительность, выраженную вашей душой, как верят в рисунок Калло, Фрагонара, Бердслэя; я не была с вами тогда. Клянусь, никогда так много не говорила я о себе и с таким чувством странной досады! Но если бы я поверила, я была бы, вероятно, очень несчастна.
– Биче, вы не правы.
– Непоправимо права. Гарвей, мне девятнадцать лет. Вся жизнь для меня чудесна. Я даже еще не знаю ее как следует. Уже начал двоиться мир, благодаря вам: два желтых платья, две „Бегущие по волнам“ и – два человека в одном! – Она рассмеялась, но неспокоен был ее смех. – Да, я очень рассудительна, – прибавила Биче задумавшись, – а это, должно быть, нехорошо. Я в отчаянии от этого!
– Биче, – сказал я, ничуть не обманываясь блеском ее глаз, но говоря только слова, так как ничем не мог передать ей самого себя, – Биче, все открыто для всех.
– Для меня – закрыто. Я слепа. Я вижу тень на песке, розы и вас, но я слепа в том смысле, какой вас делает для меня почти неживым. Но я шутила. У каждого человека свой мир. Гарвей, этого не было?!
– Биче, это было, – сказал я. – Простите меня.
Она взглянула с легким, задумчивым утомлением, затем, вздохнув, встала:
– Когда-нибудь мы встретимся, быть может, и поговорим еще раз. Не так это просто».
Вообще, вся эта сюжетная коллизия сильно напоминает роман «Блистающий мир». Биче, как и Руна, бескрыла, лишена веры в чудо, закрыта для пятого измерения, а также шестого, седьмого, восьмого и так далее чувств, но, в отличие от жирной гусыни Руны, не наделена жаждой власти и даже в таком нелетающем образе не теряет привлекательности. В «Бегущей по волнам» происходит удивительная вещь: Грин признает право человека на неверие в чудо и не мажет его за это черной краской. После того как Гарвей и Биче расстаются, герой сохраняет в душе ее светлый облик и благодарность к ней.
«С болью я вспомнил о Биче, пока воспоминание о ней не остановилось, приняв характер печальной и справедливой неизбежности… Несмотря на все, я был счастлив, что не солгал в ту решительную минуту, когда на карту было поставлено мое достоинство – мое право иметь собственную судьбу, что бы ни думали о том другие. И я был рад также, что Биче не поступилась ничем в ясном саду своего душевного мира, дав моему воспоминанию искреннее восхищение, какое можно сравнить с восхищением мужеством врага, сказавшего опасную правду перед лицом смерти. Она принадлежала к числу немногих людей, общество которых приподнимает. Так размышляя, я признавал внутреннее состояние между мной и ею взаимно законным и мог бы жалеть лишь о том, что я иной, чем она. Едва ли кто-нибудь когданибудь серьезно жалел о таких вещах».
«„Бегущая“ – не роман, а поэма, глубоко волнующая, и это ощущение разделяют со мной многие друзья, которым я давал ее читать. Мне кажется, я не ошибусь, сказав, что это лучшая Ваша вещь: в ряду других произведений, увлекательных, захватывающих, чарующих, – „Бегущая“ просто покоряет, после нее снятся сны… Спасибо и за присылку книги и, главное, за то, что Вы ее написали», – отзывался об этом романе Г. А. Шенгели, [417]читатель весьма взыскательный.
«А. С. писал „Бегущую“ очень любовно, не торопясь, отделывая», – вспоминала Нина Николаевна Грин. [418]
В этом романе проявились весь талант, писательская зрелость и мастерство Грина, здесь замечательно гармонично, без перекосов в ту или иную сторону слились черты авантюрного романа, детектива, фантастики, романтики, мистики – словом, всего, что было разбросано в его прежних повествованиях.
Нина Николаевна Грин вспоминает, как однажды в пору работы над «Бегущей» у нее вышел разговор с мужем о старости и о жизни вообще. Это был разговор о том, что «многие доживают до глубокой старости, ни разу не получив от жизни то, что утолило бы их душу. Так их душа, взглянув на мир, увядает не расцветя. Другие же на все на своем пути бросаются жадно, непрерывно ошибаются и тоже неудовлетворенные уходят из жизни. Третьи боятся ошибиться и проходят мимо своей судьбы». [419]
Именно эта встреча-невстреча с мечтой и стала темой романа Александра Грина, но соотношение реальности и мечты, чему так или иначе посвящены почти все его крупные произведения двадцатых годов, начиная с «Алых парусов», утрачивает в этом романе черты резкого противостояния и становится более взвешенным. «Бегущая по волнам» получилась самой спокойной и уверенной вещью Грина. На ее дне нет яда, в ней романтическая злость и ярость уступают место ясному и доверчивому взгляду на жизнь, лишенному односторонности и узости. Грин здесь не агрессивен, как в «Блистающем мире», но всепрощающ, и граница между людьми избранными, творческими, способными услышать неясный зов мечты и за этим зовом пойти, и теми, кто этого дара лишен, не становится в романе линией фронта. Напротив, между первыми и вторыми возникает что-то вроде сотрудничества, чего никогда не было раньше и не будет позже. Только здесь «Север смешался с Югом в фантастической и знойной зиме».
Главному герою «Бегущей», Томасу Гарвею, этому «искателю приключений», но уже совершенно иной генерации и склада, нежели Аммон Кут, помогают все, кто его окружает: врач Филатр, друг Филатра Стерс, тактичный хозяин квартиры, которую Гарвей нанимает, предупредительная прислуга, житель города Гель-Гью и собиратель сплетен Ариногел Кук и даже хладнокровный делец и человек выгоды, господин Браун, глава компании «Арматор и Груз». Друзья Гарвея не способны понять его утонченной, артистичной натуры, но они не относятся как к блажи к тому, что однажды во время игры в карты ему чудится, как некий особенный женский голос в повелительной тишине произносит с ударением слова «Бегущая по волнам», и наперебой пытаются разобраться, что же на самом деле произошло.
«Фраза, которую услышал Гарвей, может быть объяснена только глубоко затаенным ходом наших психических часов, где не видно ни стрелок, ни колесец…Таинственные слова Гарвея есть причудливая трещина бессознательной сферы», – предполагает доктор Филатр и на следующий день устраивает Гарвея на корабль, который как будто бы из этой трещины выплыл.
«Я пишу – о бурях, кораблях, любви, признанной и отвергнутой, о судьбе, тайных путях души и смысле случая. Паросский мрамор богини в ударах черного шквала, карнавал, дуэль, контрабандисты, мятежные и нежные души проходят гирляндой в спиралях папиросного дыма, и я слежу за ними, подсчитывая листы», – сообщал Грин Шепеленке, [420]прикидывая вошедшие и не вошедшие в окончательный текст образы и мотивы, однако начало романа долгое время ему не давалось.
«Начал „Бегущей“ было около сорока. Это единственный роман, где начало рождалось в таких муках. Некоторые из вариантов были прекрасны, но что-то в них не нравилось Александру Степановичу», – вспоминала Нина Николаевна и приводила слова автора:
«Понимаешь, как важно в романе, да и в рассказе – начало, хорошее начало, продуманное и стройное. Оно, незримо для читателя, определяет конец, без скрежета надуманности. Так как я пишу вещи необычные, то тем строже, глубже, внимательнее и логичнее я должен придумывать внутренний ход всего». [421]
Однако сорок вариантов вместо того, чтобы попасть в архив, послужили топливом для плиты, на которой теща Грина однажды изжарила яичницу, прежде чем родился сорок первый:
«Мне рассказали, что я очутился в Лиссе благодаря одному из тех резких заболеваний, какие наступают внезапно. Это произошло в пути. Когда опасность прошла, доктор Филатр, дружески развлекавший меня все последнее время перед тем, как я покинул палату, – позаботился приискать мне квартиру и даже нашел женщину для услуг. Я был очень признателен ему, тем более что окна этой квартиры выходили на море.
Однажды Филатр сказал:
– Дорогой Гарвей, мне кажется, что я невольно удерживаю вас в нашем городе. Вы могли бы уехать, когда поправитесь, без всякого стеснения из-за того, что я нанял для вас квартиру. Все же, перед тем как путешествовать дальше, вам необходим некоторый уют, – остановка внутри себя.
Он явно намекал, и я вспомнил мои разговоры с ним о власти Несбывшегося. Эта власть несколько ослабела благодаря острой болезни, но я все еще слышал иногда, в душе, ее стальное движение, не обещающее исчезнуть.
Переезжая из города в город, из страны в страну, я повиновался силе более повелительной, чем страсть или мания.
Рано или поздно, под старость или в расцвете лет, Несбывшееся зовет нас, и мы оглядываемся, стараясь понять, откуда прилетел зов. Тогда, очнувшись среди своего мира, тягостно спохватясь и дорожа каждым днем, всматриваемся мы в жизнь, всем существом стараясь разглядеть, не начинает ли сбываться Несбывшееся? Не ясен ли его образ? Не нужно ли теперь только протянуть руку, чтобы схватить и удержать его слабо мелькающие черты?
Между тем время проходит, и мы плывем мимо высоких, туманных берегов Несбывшегося, толкуя о делах дня.
На эту тему я много раз говорил с Филатром. Но этот симпатичный человек не был еще тронут прощальной рукой Несбывшегося, а потому мои объяснения не волновали его.
Он спрашивал меня обо всем этом и слушал довольно спокойно, но с глубоким вниманием, признавая мою тревогу и пытаясь ее усвоить».
Вопреки обычной схеме, когда главного героя у Грина окружают две женщины – светлая и темная, в этом романе их – три, и отношение к ним автора лишено какой бы то ни было категоричности. В порядке очередности они появляются так: Биче Сениэль, Фрези Грант и Дэзи, фамилия которой не называется, вероятно, потому, что именно ей будет суждено стать Дэзи Гарвей, хотя поначалу кажется, что шансов на это гораздо больше у Биче Сениэль.
Биче – обедневшая аристократка, дочь одного из гринландских «пионеров», отцов основателей города Гель-Гью. Она сходит в жаркий полдень с большого парохода (любопытная деталь, еще недавно сообщалось, что в Лисс заходят только парусные суда) и, став центром внимания портовой толпы, сразу поражает наблюдающего за ней героя своим благородством, «окруженная незримой защитой, какую дает чувство собственного достоинства, если оно врожденное и так слилось с ним, что сам человек не замечает его, подобно дыханию». Гарвей влюбляется в нее с первого взгляда, как Артур Грэй в Ассоль, как Сэнди Пруэль в Молли, как и положено влюбляться романтическому герою в романтическую героиню, ибо в ней прекрасно все.
«Ее потертые чемоданы казались блестящими потому, что она сидела на них. Привлекательное, с твердым выражением лицо девушки, длинные ресницы спокойно-веселых темных глаз заставляли думать по направлению чувств, вызываемых ее внешностью. Благосклонная маленькая рука, опущенная на голову лохматого пса, – такое напрашивалось сравнение к этой сцене, где чувствовался глухой шум Несбывшегося».
Она производит впечатление девушки, «одаренной тайнами подчинять себе место, людей и вещи». Но более всего она подчиняет протагониста и заставляет сорваться с места и искать с ней встречи. Однако путь к Биче Сениэль Томаса Гарвея, которого Грин с ходу освобождает от всего, что может помешать ему жить так, как он хочет, и гоняться за «таинственным и чудным оленем вечной охоты» (Гарвей нигде не работает, не учится, ничего не пишет, а только читает и раскладывает трудные пасьянсы, получая непонятно за что деньги от своего поверенного Лерха), лежит через удивительно красивое и стройное парусное судно «Бегущая по волнам», которое на законных гринландских основаниях швартуется в Лиссе и после серии осложнений и препирательств забирает героя к себе на борт. Там Гарвей сталкивается с еще одним ярким персонажем этого романа, своим соперником и антагонистом капитаном Гезом.
Если Томас Гарвей – человек исключительного благородства, культуры и самого возвышенного воспитания, если он – джентльмен в лучшем смысле этого слова, то Вильям Гез – хам, но хам не простой, а артистичный. Он щегольски одет, любит играть на скрипке, любит море и ветер, у него замечательная библиотека, наконец, он влюблен в ту же девушку и в тот же корабль, что и Гарвей. Гез – это не воинствующий обыватель и гонитель мечты, он по-своему тоже поэт, о нем моряки в лисских кабаках говорят прямо противоположные вещи: одни возносят до небес, другие низводят до преисподней. Да и на самого Гарвея он производит впечатление противоречивое. «Зрелище человека с желтым лицом, с опухшими глазами, сунувшего скрипку под бороду и делающего головой движения, чтобы удобнее пристроить инструмент, вызвало у меня улыбку, которую Гез заметил, немедленно улыбнувшись сам, снисходительно и застенчиво. Я не ожидал хорошей игры от его больших рук и был удивлен, когда первый же такт показал значительное искусство. Это был этюд Шопена. Играя, Гез встал, смотря в угол, за мою спину; затем его взгляд, блуждая, остановился на портрете. Он снова перевел его на меня и, доигрывая, опустил глаза».
«И капитан Гез – это часть его, темная часть, по-волчьи грызущая жизнь, полная злого высокомерия и темных страстей, с золотинкой на дне души, которую он, будучи во власти злых начал, не умеет по-настоящему поднять», [422]– писала Нина Грин.
«Я и Гарвей, я и Гез», – признавал и автор романа. [423]Очевидно, что умевший быть отталкивающе грубым и резким Грин вложил в образ капитана «Бегущей» немало личного, как вкладывал когда-то в образ Гинча. Но раздумывая, что делать с этой золотинкой, колеблясь, простить или не простить Геза, дать ему шанс или потопить, Грин в конце концов выбирает второе, и по мере развития сюжета Гез оказывается контрабандистом, обманщиком, сквалыгой, грубияном, развратником и негодяем, заслуженно получающим пулю от обманутого им партнера, своего старшего помощника Бутлера, в прибрежной гостинице города Гель-Гью. Однако прежде чем эта расправа произойдет, романтический злодей с пиратским именем совершит еще одно преступление: в результате ссоры с Гарвеем Гез ссаживает своего благородного и безупречного пассажира в шлюпку посреди океана и предоставляет воле ветра и волн. По логике сюжета это действие Геза выглядит не очень убедительно (куда логичнее смотрелась бы идея спустить Гарвея в трюм или уж, коль невмоготу, просто потопить), но именно такой поворот позволяет автору ввести в повествование вторую героиню, которая непонятно как попала на корабль, никем не замеченная на нем плыла и теперь, по приказу разъяренного капитана и по воле романиста, оказывается в шлюпке с Гарвеем.
Тут-то и происходит встреча с Несбывшимся, и становится ясно, кто шепнул во мраке лисской ночи Томасу Гарвею три увлекших его в путь слова: «бегущая по волнам».
«Я никогда не забуду ее – такой, как видел теперь.
Вокруг нее стоял отсвет, теряясь среди перекатов волн. Правильное, почти круглое лицо с красивой, нежной улыбкой было полно прелестной, нервной игры, выражавшей в данный момент, что она забавляется моим возрастающим изумлением. Но в ее черных глазах стояла неподвижная точка; глаза, если присмотреться к ним, вносили впечатление грозного и томительного упорства; необъяснимую сжатость, молчание, – большее, чем молчание сжатых губ. В черных ее волосах блестел жемчуг гребней. Кружевное платье оттенка слоновой кости, с открытыми гибкими плечами, так же безупречно белыми, как лицо, легло вокруг стана широким опрокинутым веером, из пены которого выступила, покачиваясь, маленькая нога в золотой туфельке. Она сидела, опираясь отставленными руками о палубу кормы, нагнувшись ко мне слегка, словно хотела дать лучше рассмотреть свою внезапную красоту. Казалось, не среди опасностей морской ночи, а в дальнем углу дворца присела, устав от музыки и толпы, эта удивительная фигура».
Это и есть бегущая по волнам, фантастическая Фрези Грант, призрачная, как «летучий голландец», и в то же время реально-осязаемая сумасбродная девица, которая, по легенде жителей города Гель-Гью, некогда убежала от не выполнивших ее каприза жениха и отца, а заодно и от своей родины («Прощай, моя родина», – говорит она, и это очень важный момент, многое объясняющий в так называемом космополитизме Грина) на чудесный светлый остров и с тех пор странствует по волнам, помогая всем терпящим бедствие морякам. Тут уже не просто художественный образ, но символ, воплощенная мечта. Недолго пробыв с Гарвеем в шлюпке посреди океана, Фрези исчезает, уходя по воде, а Гарвея, в соответствии с ее предсказанием, подбирает небольшое судно с прозаическим названием «Нырок». Там он встречается с третьей, наименее загадочной девицей из этого девичьего триумвирата – Дэзи, описание которой смахивает на какую-то пиратскую пародию.
«Ее левый глаз был завязан черным платком. Здоровый голубой глаз смотрел на меня с ужасом и упоением. Она была темноволосая, небольшого роста, крепкого, но нервного, трепетного сложения, что следует понимать в смысле порывистости движений. Когда она улыбалась, походила на снежок в розе. У нее были маленькие загорелые руки и босые тонкие ноги, производившие под краем юбки впечатление отдельных живых существ, потому что она беспрерывно переминалась или скрещивала их, шевеля пальцами». Портрет, чем-то напоминающий Молли из «Золотой цепи», хотя и уступающий ей по выразительности и неизбежно вторичный. К этому надо добавить, что у Дэзи есть довольно несимпатичный, очень прозаичный жених по имени Тоббоган.
Вот, собственно, и вся экспозиция. Все остальное в романе – попытка героя определиться, как дальше жить и с кем из этих барышень искать свое счастье. Поначалу Гарвей определенно склоняется в сторону «прекрасной дамы», и события в романе складываются таким образом, что Гарвей и Биче должны быть вместе. Они встречаются на карнавале в Гель-Гью, затем Гарвей присутствует в гостинице во время допроса Биче, обвиненной в том, что она убила Геза, вместе с ней едет на «Бегущую по волнам», которой Биче хочет по праву владеть и на которую побывавший в чужих руках корабль производит впечатление тягостное, и Гарвей хорошо ее понимает. Во всех этих перипетиях оба сохраняют благородство, выдержку и кажется, что эти двое: а) совершенны и б) достойны друг друга.
Но именно там, на борту прекрасного корабля, случается недоразумение, которое переворачивает их отношения: когда Томас Гарвей, вопреки запрету Фрези Грант, рассказывает Биче о таинственной девушке, оказавшейся вместе с ним в шлюпке, та реагирует примерно так, как статистик Ершов в «Фанданго» на явление Бан-Грама – с поправкой на хорошие манеры и относительно благополучное материальное положение, удерживающее ее от истерики.
«– Скажите мне, что вы пошутили!
– Как бы я мог? И как бы я смел?
– Не оскорбляйтесь. Я буду откровенна, Гарвей, так же, как были откровенны вы в театре. Вы сказали тогда не много и – много. Я – женщина, и я вас очень хорошо понимаю. Но оставим пока это. Вы мне рассказали о Фрези Грант, и я вам поверила, но не так, как, может быть, хотели бы вы. Я поверила в это, как в недействительность, выраженную вашей душой, как верят в рисунок Калло, Фрагонара, Бердслэя; я не была с вами тогда. Клянусь, никогда так много не говорила я о себе и с таким чувством странной досады! Но если бы я поверила, я была бы, вероятно, очень несчастна.
– Биче, вы не правы.
– Непоправимо права. Гарвей, мне девятнадцать лет. Вся жизнь для меня чудесна. Я даже еще не знаю ее как следует. Уже начал двоиться мир, благодаря вам: два желтых платья, две „Бегущие по волнам“ и – два человека в одном! – Она рассмеялась, но неспокоен был ее смех. – Да, я очень рассудительна, – прибавила Биче задумавшись, – а это, должно быть, нехорошо. Я в отчаянии от этого!
– Биче, – сказал я, ничуть не обманываясь блеском ее глаз, но говоря только слова, так как ничем не мог передать ей самого себя, – Биче, все открыто для всех.
– Для меня – закрыто. Я слепа. Я вижу тень на песке, розы и вас, но я слепа в том смысле, какой вас делает для меня почти неживым. Но я шутила. У каждого человека свой мир. Гарвей, этого не было?!
– Биче, это было, – сказал я. – Простите меня.
Она взглянула с легким, задумчивым утомлением, затем, вздохнув, встала:
– Когда-нибудь мы встретимся, быть может, и поговорим еще раз. Не так это просто».
Вообще, вся эта сюжетная коллизия сильно напоминает роман «Блистающий мир». Биче, как и Руна, бескрыла, лишена веры в чудо, закрыта для пятого измерения, а также шестого, седьмого, восьмого и так далее чувств, но, в отличие от жирной гусыни Руны, не наделена жаждой власти и даже в таком нелетающем образе не теряет привлекательности. В «Бегущей по волнам» происходит удивительная вещь: Грин признает право человека на неверие в чудо и не мажет его за это черной краской. После того как Гарвей и Биче расстаются, герой сохраняет в душе ее светлый облик и благодарность к ней.
«С болью я вспомнил о Биче, пока воспоминание о ней не остановилось, приняв характер печальной и справедливой неизбежности… Несмотря на все, я был счастлив, что не солгал в ту решительную минуту, когда на карту было поставлено мое достоинство – мое право иметь собственную судьбу, что бы ни думали о том другие. И я был рад также, что Биче не поступилась ничем в ясном саду своего душевного мира, дав моему воспоминанию искреннее восхищение, какое можно сравнить с восхищением мужеством врага, сказавшего опасную правду перед лицом смерти. Она принадлежала к числу немногих людей, общество которых приподнимает. Так размышляя, я признавал внутреннее состояние между мной и ею взаимно законным и мог бы жалеть лишь о том, что я иной, чем она. Едва ли кто-нибудь когданибудь серьезно жалел о таких вещах».