Страница:
Совершенно прав В. Ковский, который писал о женских образах в «Бегущей»: «Биче и Дэзи – как бы две стороны одного, не существующего в природе, идеального типа, гармонически сочетающего интеллектуальность с ясной простотой духовного облика, твердую определенность характера с чуткой восприимчивостью, трезвость с поэтичностью, сдержанность с экспансивностью, самостоятельность с уступчивостью».
[424]
Но две эти стороны для Грина не равноценны и не равноправны, и автор вслед за героем отдает предпочтение второй – то есть восприимчивой, поэтичной, экспансивной, уступчивой (а в сущности, управляемой, поддающейся внушению), и думает Гарвей о Дэзи, которой пренебрег на карнавале в Гель-Гью, обидел, сам того не желая, своей холодностью, тем, что откровенно предпочел ей Биче. А она была так кротка, что даже не посмела обидеться. Полудевушка, полуребенок, герой не испытывает к ней внезапного, как солнечный удар, чувства, его чувство к ней проявляется постепенно.
Не будет большой натяжкой предположить, что два эти образа соседствуют и борются друг с другом в сердце Гарвея подобно тому, как соседствовали в сердце самого Грина две женщины: Вера Павловна Абрамова, утонченная петербургская дама с благородным обликом и светскими привычками, и Нина Грин – женщина-ребенок: «Я была тогда озорна и смешлива. Он это любил». [425]Нина Грин, которую писатель, в отличие от Веры Павловны, смог очаровать и заколдовать.
В 1958 году в письме почитателю творчества Грина Ю. А. Ковуре Н. Н. Грин писала: «Биче доступна мечта реальная. Стройность и цельность ее миросозерцания не вмещает иного. Душа ее в „шорах“ и боится потерять. Ей всего 19 лет, она женственна и властна (мягко). Ум у нее стройный, смелый, идущий твердо по Земле. Если бы ее не взволновала встреча и разговор с Гарвеем, то значило бы это, что она душевная тупица. Ею она не была. Гарвей понравился ей, но внутренний мир его был чужд. И входить в него ей было страшно. Это перестраивать себя. Да и перестроишь ли? Такая мраморная стройность миросозерцания или другая, гарвеевская, – они враждебны…
В лице Биче Александр Степанович и дает синтетический образ встреченных и любимых им женщин, чуждых его душе. Они тоже были молоды и не желали и не могли, как и Биче, разрушить стройность своего внутреннего мира, принять мир Александра Степановича. Он был чужд им». [426]
Та же мысль высказана и в ее мемуарах, но в более широком и личном контексте: «Многих женщин рассматривал Грин, ища. И прелестные, и дурные были на пути Грина. Биче Сениэль – итог этих встреч и исканий. Тут и юношеская Вера Аверкиева, и Екатерина Бибергаль, и Вера Павловна, и Мария Владиславовна, и Мария Сергеевна, и многие другие, ни имени, ни лиц которых я не знаю и о которых Александр Степанович скромно говорил: „Их было много“. Я никогда не хотела знать подробности о них. Молодость Александра Степановича, тяжелая жизнь, незнание жизни, жадность к ней, „тоска о Молли“, алкоголь, так обостряющий и искажающий желаемые образы, вечное беспокойство и ошибки. Искание не тела женщины, а души ее, воплощенной в желаемый образ Дэзи – девушки с простым сердцем и верой в чудеса, творимые руками человечности. Такие девушки непопулярны, не привлекают взора ни блеском ума, ни изысканностью. Они умеют любить, верить, быть женой, другом». [427]
Так было в жизни и так было в романе, в который малопомалу превращалась жизнь Александра Грина. Одна женщина вытеснила из сознания Грина другую, одна девушка вытеснила из души Гарвея свою невольную соперницу, потому что оказалась ближе ему и понятливей. Сначала «кроме сознания, что мир время от времени пускает бродить детей, даже не позаботившись обдернуть им рубашку, подол которой они суют в рот, красуясь торжественно и пугливо, не было у меня к этой девушке ничего пристального или знойного, что могло бы быть выражено вопреки воле и памяти». Но проходит время, все меняется, и «в противоположность Биче, образ которой постепенно становился прозрачен, начиная утрачивать ту власть, какая могла удержаться лишь прямым поворотом чувства, – неизвестно где находящаяся Дэзи была реальна, как рукопожатие, сопровождаемое улыбкой и приветом. Я ощущал ее личность так живо, что мог говорить с ней, находясь один, без чувства странности или нелепости, но когда воспоминание повторяло ее нежный и горячий порыв, причем я не мог прогнать ощущение прильнувшего ко мне тела этого полуребенка, которого надо было, строго говоря, гладить по голове, – я спрашивал себя:
– Отчего я не был с ней добрее и не поговорил так, как она хотела, ждала, надеялась? Отчего не попытался хоть чем-нибудь ее рассмешить?»
Строго говоря, конфигурация героев в этом романе не есть любовный треугольник. Несовершенная чета Биче и Гарвей напоминает другую – Дэзи и Тоббоган. В обеих парах один из героев летать умеет, а другой – нет, один приземлен и закрыт чуду, другой открыт. Карнавал в Гель-Гью так же, как и появляющаяся в шлюпке Гарвея Фрези Грант – это вечный гриновский тест на восприимчивость человека к иной реальности. Тоббоган, жених Дэзи, конечно, грубее Биче, он не то что морскую диву, даже обычное веселье горожан не может спокойно воспринять.
«– Подумать только, какие деньги брошены на пустяки!
– Это не пустяки, Тоббоган, – живо отозвалась девушка. – Это праздник. Людям нужен праздник хоть изредка. Это ведь хорошо – праздник! Да еще какой!
Тоббоган, помолчав, ответил:
– Так или не так, я думаю, что, если бы мне дать одну тысячную часть этих загубленных денег, – я построил бы дом и основал бы неплохое хозяйство».
Тут вот что любопытно. Когда в эпилоге все встанет на свои места, мещанин Тоббоган исчезнет как персонаж, недостойный авторского и читательского внимания, Биче выйдет замуж за почтенного человека по имени Гектор Каваз, в рассудительном и степенном образе которого при желании можно увидеть черты Казимира Петровича Калицкого, а Дэзи соединится с Гарвеем и станет Дэзи Гарвей, потому что верит в историю с бегущей по водам аки посуху девушкой («„Вы видели Фрези Грант?! Вы боялись мне сказать это?! С вами это случилось? Представьте, как я была поражена и восхищена! Дух мой захватывало при мысли, что моя догадка верна. Теперь признайтесь, что – так!“ – „Это – так“, – ответил я с той же простотой и свободой, потому что мы говорили на одном языке»), так вот первое, что сделает Гарвей – он построит дом. Другое дело – как он его построит и как это строительство обставит – волшебным, чудесным образом, и Дэзи ни о чем не догадается, а, возвратившись после годичного кругосветного путешествия, узнает, что у них есть дом, деньги на который Гарвей получил в результате случайно выигранного дела. Однако все упирается именно в этот обывательский идеал, в четыре стены и крышу над головой, и оказывается, что дом нужен всем. По крайней мере без него невозможно счастье.
Об этом счастье впоследствии много спорили. Одни гриноведы полагали, что герой романа обрел свое Несбывшееся, другие – что оно так и осталось невоплощенным. «Нужно считать Грина плоским проповедником банальных истин, чтобы думать, будто герой его обрел Несбывшееся в уютном маленьком домике, построенном для Дэзи по его собственному проекту», – писал В. Е. Ковский. [428]
Но в любом случае, в отличие от раннего рассказа Грина «Продавец счастья», герои которого терпят на протяжении всей своей жизни нужду и счастливы без денег, теперь все упирается именно в них, и вся конструкция романа, независимо от того, сбылась в нем или нет мечта, рассыплется в пух и прах, если у Гарвея не будет поверенного по фамилии Лерх, снабжающего его деньгами.
Об этом второстепенном персонаже хорошо рассказано в небольшой филологической заметке писателя и литературоведа Олега Постнова:
«Герои Александра Грина точно, порой скрупулезно характеризуются с точки зрения их материального положения. Томас Гарвей, протагонист романа „Бегущая по волнам“ (1928), оказывается в Лиссе из-за внезапной болезни. Он посылает письмо „своему поверенному Лерху“ с просьбой о деньгах; тот отвечает сотней фунтов, а впоследствии шлет еще тысячу, дав Гарвею повод припомнить величину своего капитала: „около четырех тысяч“…
Это имя и та же сумма встречаются в письмах Пушкина к Михаилу Иосифовичу Судиенке. В одном из них (от 22 января 1830 года) Пушкин просит прощения за не отданный вовремя долг, объясняя задержку нерасторопностью своего поверенного и тем, что он не помнит имени поверенного Судиенки. К 12 февраля 1830 года долг Пушкиным возвращен, и фамилия поверенного известна: „Les 4000 r. en question vous attendaient tout cachet depuis le mois de juillet <…> Il y a un mois que Mr Lerch est venu revendiquer la somme et qu'il l'a touch tout de suite“ („Эти 4000 ждали вас в запечатанном конверте с июля месяца <…> Месяц тому назад г-н Лерх пришел за этими деньгами и немедленно получил их“).
Удивительно не то, что Грин был осведомлен об этих письмах (с 1898 по 1925 год они издавались несколько раз), что имя Лерха писателю понравилось и что он выстроил в своем романе тайную игру вокруг малозаметного эпизода пушкинской биографии. Удивительнее судьба самого Пушкина, не устающая заботиться о том, чтобы даже самая незначительная его строка, вплоть до суммы долга из деловой бумаги, рано или поздно превратилась в еще один яркий штрих русской изящной словесности». [429]
Все это необыкновенно интересно и изящно и несомненно доказывает опору Грина на предшествующую литературную традицию, но к рассказанному Постновым сюжету можно добавить одно замечание: фамилия Лерх впервые встречается не в «Бегущей по волнам», а в рассказе «Серый автомобиль», где Лерх выступает в роли хозяина инфернального казино: «Казино Лерха известно как колоссальный приют всякому преступлению. На его фронтоне ночью таинственно и печально белеет мраморная Афина Паллада. У озаренных ступеней, сходящих веером к скверу, толпятся продавцы кокаина, опиума и сладострастных фотографий». И нет никакой уверенности, что и фамилия Лерха, и сумма в четыре тысячи имеет отношение к Пушкину, не являясь результатом совпадения. Пусть даже мистического, чего в жизни Грина было немало. Хотя, с другой стороны, Пушкин и в карты любил играть.
У «Бегущей по волнам» был и еще предшественник – рассказ «Словоохотливый домовой», о котором уже говорилось в одной из предыдущих глав. В этом рассказе возникает схожая ситуация совпадения-несовпадения человеческих душ, только вместо мужчины и двух женщин любовный треугольник образован женщиной и двумя мужчинами, один из которых ее муж, а другой – его друг.
Рассказ, напомню, ведется от имени домового.
«Ей было двадцать, а ему двадцать пять лет. Вот, если тебе это нравится, то она была точно такая, – здесь домовой сорвал маленький дикий цветочек, выросший в щели подоконника из набившейся годами земли, и демонстративно преподнес мне. – Мужа я тоже любил, но она больше мне нравилась, так как не была только хозяйкой; для нас, домовых, есть прелесть в том, что сближает людей с нами. Она пыталась ловить руками рыбу в ручье, стукала по большому камню, что на перекрестке, слушая, как он, долго затихая, звенит, и смеялась, если видела на стене желтого зайчика…
Засыпая, она говорила: „Филь, кто шепчет на вершинах деревьев? Кто ходит по крыше? Чье это лицо вижу я в ручье рядом с тобой?“ Тревожно отвечал он, заглядывая в полусомкнутые глаза: „Ворона ходит по крыше, ветер шумит в деревьях; камни блестят в ручье, – спи и не ходи босиком“.
Затем он присаживался к столу кончать очередной отчет, потом умывался, приготовлял дрова и ложился спать, засыпая сразу, и всегда забывал все, что видел во сне. И он никогда не ударял по поющему камню, что на перекрестке, где вьют из пыли и лунных лучей феи замечательные ковры».
Несмотря на то, что Филипп лишен таланта слушать музыку поющего камня, они живут счастливо, но счастье их длится до тех пор, пока не возвращается из плавания его друг Ральф, в отличие от Филиппа этим даром наделенный. Он встречает Анни в лесу, у ее камня, и две родственные души узнают друг друга.
«…человек вышел из-за поворота дороги и подошел к ней. Шаги его становились все тише, наконец, он остановился; продолжая улыбаться, взглянула она на него, не вздрогнув, не отступив, как будто он всегда был и стоял тут.
Он был смугл – очень смугл, и море оставило на его лице остроту бегущей волны. [430]Но оно было прекрасно, так как отражало бешеную и нежную душу. Его темные глаза смотрели на Анни, темнея еще больше и ярче, а светлые глаза женщины кротко блестели.
Ты правильно заключишь, что я ходил за ней по пятам, так как в лесу есть змеи.
Камень давно стих, а они все еще смотрели, улыбаясь без слов, без звука; тогда он протянул руку, и она – медленно – протянула свою, и руки соединили их. Он взял ее голову – осторожно, так осторожно, что я боялся дохнуть, и поцеловал в губы».
Только после этого Ральф узнает, что встреченная им женщина – жена его друга.
Грин решает неразрешимый человеческий вопрос ударом скальпеля: в Ральфе побеждает долг. Он вспоминает, что забыл на станции вещи, и уходит навсегда, а Анни простужается, выпив холодной воды в жаркий день, и умирает (заметим, что такой же смертью умирает художник Доггер из «Искателя приключений»). Филипп следует за нею своей волей… А бедный домовой не может ничего в людях понять.
Вот такие беды приносят людям их сверхъестественные способности, вот такую плату приходится платить за родство душ и прикосновение к иной реальности. В «Бегущей по волнам» Грин избегает трагического финала и переносит вопрос о внутреннем мире человека и его отношении с зазеркальем в иную плоскость. В эпилоге романа окончательно расставляются все логические акценты во взаимоотношениях между героями, и мистика, как это почти всегда у Грина бывает, становится инструментом психологического анализа:
«– Он мог бы быть более близок вам, дорогая Биче, – сказал Гектор Каваз, – если бы не трагедия с Гезом. Обстоятельства должны были сомкнуться. Их разорвала эта смута, эта внезапная смерть.
– Нет, жизнь, – ответила молодая женщина, взглядывая на Каваза с доверием и улыбкой. – В те дни жизнь поставила меня перед запертой дверью, от которой я не имела ключа, чтобы с его помощью убедиться, не есть ли это имитация двери. Я не стучусь в наглухо закрытую дверь. Тотчас же обнаружилась невозможность поддерживать отношения. Не понимаю – значит, не существует!»
Эта же щемящая мысль звучала в рассказе «Возвращение», но теперь это не осуждение на казнь, а сожаление о несовершенстве человека. Можно почти с уверенностью утверждать, что в «Бегущей по волнам» это сказано о Калицкой и она же напутствует Грина-Гарвея в жизнь с другой, с той, что его поняла: «Будьте счастливы. Я вспоминаю вас с признательностью и уважением. Биче Каваз».
Вспомним еще раз, как говорил о своей первой жене Грин Николаю Вержбицкому, о том, «как трудно устроить личную жизнь, а в особенности – поладить с женщиной, которая не может или не хочет его понять». [431]
И характерна реакция на это письмо Дэзи – Нины Грин.
«– Только-то… – сказала разочарованная Дэзи. – Я ожидала большего. – Она встала, ее лицо загорелось. – Я ожидала, что в письме будет признано право и счастье моего мужа видеть все, что он хочет и видит, – там, где хочет. И должно еще было быть: „Вы правы, потому что это сказали вы, Томас Гарвей, который не лжет“. – И вот это скажу я за всех: Томас Гарвей, вы правы. Я сама была с вами в лодке и видела Фрези Грант, девушку в кружевном платье, не боящуюся ступить ногами на бездну, так как и она видит то, чего не видят другие. И то, что она видит, – дано всем; возьмите его! Я, Дэзи Гарвей, еще молода, чтобы судить об этих сложных вещах, но я опять скажу: „Человека не понимают“. Надо его понять, чтобы увидеть, как много невидимого. Фрези Грант, ты есть, ты бежишь, ты здесь! Скажи нам: „Добрый вечер, Дэзи! Добрый вечер, Филатр! Добрый вечер, Гарвей!“
Ее лицо сияло, гневалось и смеялось. Невольно я встал с холодом в спине, что сделал тотчас же и Филатр, – так изумительно зазвенел голос моей жены. И я услышал слова, сказанные без внешнего звука, но так отчетливо, что Филатр оглянулся.
– Ну вот, – сказала Дэзи, усаживаясь и облегченно вздыхая, – добрый вечер и тебе, Фрези!
– Добрый вечер! – услышали мы с моря. – Добрый вечер, друзья! Не скучно ли вам на темной дороге? Я тороплюсь, я бегу…»
Этими словами, знаменующими торжество мечты и правоты героя, заканчивается роман.
Грин утверждает в нем духовную победу, свое право на такую, гриновскую жизнь в не важно, советской или несоветской России, как, должно быть, утвердил бы и в Англии, и во Франции, и в Аргентине, в любой стране и эпохе. Но лобовая фраза порывистой Дэзи: «Человека не понимают» отбрасывает на все повествование печальный отблеск не только в свете воспоминаний о реальных отношениях между Верой Павловной и Александром Степановичем, которого первая жена не понимала, и он топил это непонимание в вине и разгуле, точно Гез.
В романе-то героя как раз все понимают, но вот за его пределами, в реальном СССР, Грина действительно ждало непонимание. Издательская судьба «Бегущей» оказалась не слишком успешной, и это был первый колокольчик: до этого книги Грина шли к читателю беспрепятственно.
В течение двух лет Грин пытался опубликовать «Бегущую», но ее нигде не брали. Ни в толстых журналах, ни в издательствах. Это казалось тем более странным, что еще недавно «на ура» прошел в «Красной ниве» «Блистающий мир», хотя в нем было гораздо больше мистики и политической двусмысленности. «Новый мир» напечатал в 1925 году «Золотую цепь». А «Бегущую по волнам», художественно никак предыдущим романам Грина не уступающую, не хотел брать никто. Для Грина это было сильнейшим ударом. Он был уверен в успехе. Роман пробовал пробить Слонимский в «Прибое», но все было впустую. Грин заключил сразу два договора с «Пролетарием» и «ЗиФом», взял авансы, его упрекнули в нечестности, а Алексей Толстой впоследствии печатно назвал Грина «жуликом и проходимцем». [432]
О настроении Грина этого времени рассказывается в статье Первовой и Верхмана.
«В 1926 году Грины отдыхали в татарской деревне Отузы, уютно расположившейся под горой Кара-Даг. Приехали они усталые и измученные из Москвы и Питера, где безуспешно пытались сдать в печать новый роман Грина – „Бегущую по волнам“. Было много тяжелых дней. Книга была не ко времени, в идеологической жизни страны намечался перелом, НЭП угасал. Процесс этих „хождений по мукам“ был сопряжен с унижениями, обидами, ошибками.
Только в Отузах Грины успокоились, много гуляли, сидели над морем.
Нина Николаевна вспоминает: „…Мы поднимались узкой тропой к вершинам скалы Кара-Дага.
– Хорошо вдвоем, – сказала я.
– А ты не боишься остаться совсем вдвоем?
– О чем ты, Саша? Александр Степанович промолчал.
– Я думаю, что скоро мы будем совсем одни. Эпоха мчится мимо. Я не нужен ей – такой, какой я есть. А другим я быть не могу. И не хочу. Помнишь слова Горнфельда? Он оказался совершенно прав. Вытерпишь? Не боишься?
– Я друг твой, Саша“». [433]
«Мне во сто крат легче написать роман, чем протаскивать его через дантов ад издательств», [434]– говорил Грин, а по воспоминаниям Нины Грин роман долго держали, и хотя самим редакторам он нравился, «они вернули его с кислой миной: „Весьма несовременно, не заинтересует читателя“». [435]
Нина Николаевна сопровождает эти слова своей оценкой: «Так давил на все РАПП… Чванливая, зазнавшаяся группа литературных тузов того времени не понимала и не ценила Грина. Он для них был писателем маленьких журналов, писателем авантюрного легкого стиля, писателем, ушедшим от действительности». [436]
С утверждениями о кознях РАППа можно было бы согласиться, если бы Грин отдал свой роман в журнал «На посту» или «Октябрь». Но он отдал «Бегущую по волнам» сначала в «Новый мир», а когда ее там не взяли, в «Красную новь» Воронскому. Воронский рапповцем не был, он с РАППом боролся, и если бы роман Грина можно было использовать как средство борьбы, едва ли б его отклонил.
В сущности, тут повторялась та же история, что и с прозой Грина середины десятых годов, которую не печатали «идейно-толстые» журналы. Александр Грин и русская литература на уровне темы временно разошлись. Литература середины двадцатых осмысляла исторический опыт России, русскую революцию, Гражданскую войну, нэп. Это были годы, когда Бабель печатал в «Красной нови» «Конармию» и «Одесские рассказы», Олеша – «Зависть», Пришвин – «Кащееву цепь», Леонов – «Вора», Горький – «Дело Артамоновых», Алексей Толстой – «Гиперболоид инженера Гарина».
На этом фоне произведение, по внешним признакам оторванное от России и русской действительности, ей противопоставленное, не находило такого отклика, которого Воронский рассчитывал ожидать. Опытный журналист и политик, Воронский был по-своему прав: несовременно.
Но прав только отчасти. Не прав он был в том смысле, что, если копать глубже, Гринландия в романах советского времени, о буржуазности которой впоследствии будут много рассуждать критики и литературоведы, есть на самом деле образ нэпмановской России. Быть может, именно Грин точнее всего ухватил и выразил образ этой русской мечты 20-х годов, несостоявшейся надежды страны, которая после революции и братоубийственной войны возжелала отдыха, развлечений, карнавалов, праздников, которая верила, что социализм рассосется, сгинет, жизнь возьмет свое. [437]Грин неслучайно писал свои романы, живя в курортном Крыму, в том месте, где люди привыкли отдыхать, жить более праздно, и сами образы молодых, прелестных Дэзи и Биче, появляющихся на карнавале в Гель-Гью в одинаковых желтых платьях, были навеяны воспоминанием о реальной прекрасной девушке в желтом платье, которую Грин увидел и был очарован ею во время путешествия в Ялту в 1923 году.
Опирающаяся на крымский контекст «Бегущая по волнам» после «Солнца мертвых» Шмелева и стихов Волошина есть нечто вроде победы нэпа над террором и войной, в реальной жизни победы временной и призрачной, но именно так смотрел на вещи, точнее, хотел видеть их такими Грин. Однако прочитать его роман как забвение о войне и скрытый вызов и альтернативу движению советской империи к индустриализации, коллективизации и построению социализма в одной отдельно взятой стране (а именно это на крымском материале сделает полвека спустя Аксенов в романе «Остров Крым») не мог или, наоборот, не захотел реалистично мысливший Воронский. Он печатал куда более злободневные и связанные с действительностью вещи. Время «Бегущей» еще не пришло, и одними только кознями рапповцев холодок, образовавшийся вокруг имени Грина во второй половине 20-х, не объяснить. Тем более что и для РАППа Грин был не самой главной мишенью. Куда важнее было бить по Булгакову, Замятину, Клычкову, Клюеву, Пильняку, Пришвину. Грин просто всерьез не рассматривался.
Когда же роман, после того как его отклонили «Пролетарий» и «Прибой», был наконец напечатан в конце 1928 года в «Земле и фабрике», реакция критики была не благожелательной, но, в общем-то, на фоне тогдашней словесной вакханалии и не разгромной, просто сдержанно-отрицательной и констатирующей очевидное: «…Творческая продукция Грина …вызывает серьезные опасения …идеологический тупик …идеалистическая теория …идеалистическая философия <…> Творчество Грина чуждо нашей современности… Рабочему читателю эту книгу не рекомендуем». [438]
Обо всем этом хорошо сказано в статье литературоведа В. Харчева: «Психологическая романтика Грина не получила должной оценки при его жизни по вполне понятным причинам… Гриновская романтика была неоперативной по отношению к стремительному бегу времени, хотя и не оставалась безучастной к нему, – она брала идеи времени в их нравственном выражении, сводя их борьбу к извечным конфликтам благородства и подлости, правды и лжи, героизма и злодейства, добра и зла; общественный опыт человека в 20—30-х годах не нашел в ней непосредственного отображения.
Но время вносит свои коррективы. Когда – в 20—30-е годы или сейчас, в 60-е, – более приемлем Грин как писатель, то есть прежде всего как воспитатель общественного человека? Разумеется, сейчас. Творчество Грина больше соответствует духу эпохи 60-х. Поставлен вопрос о создании гармонически развивающегося человека… способного к бесконечному жизнетворчеству». [439]
Это было написано без малого сорок лет назад и несет на себе печать своего времени. Действительны ли эти слова теперь? Популярность Грина сегодня не та, что в шестидесятые годы, и слова того же Харчева о «ювелирной отделке морального облика нашего современника» кажутся архаичными.
В наше время скорее ощущается трагическая сторона в творчестве Грина: «В безуспешных попытках преодолеть несовершенство жизни, достичь слияния жизни и искусства Грин находил свое спасение. При этом он прекрасно сознавал невозможность такого слияния. Он видел сны, так непохожие на окружавший его мир, дорожил этими снами и страшился непостижимой реальности.
Но две эти стороны для Грина не равноценны и не равноправны, и автор вслед за героем отдает предпочтение второй – то есть восприимчивой, поэтичной, экспансивной, уступчивой (а в сущности, управляемой, поддающейся внушению), и думает Гарвей о Дэзи, которой пренебрег на карнавале в Гель-Гью, обидел, сам того не желая, своей холодностью, тем, что откровенно предпочел ей Биче. А она была так кротка, что даже не посмела обидеться. Полудевушка, полуребенок, герой не испытывает к ней внезапного, как солнечный удар, чувства, его чувство к ней проявляется постепенно.
Не будет большой натяжкой предположить, что два эти образа соседствуют и борются друг с другом в сердце Гарвея подобно тому, как соседствовали в сердце самого Грина две женщины: Вера Павловна Абрамова, утонченная петербургская дама с благородным обликом и светскими привычками, и Нина Грин – женщина-ребенок: «Я была тогда озорна и смешлива. Он это любил». [425]Нина Грин, которую писатель, в отличие от Веры Павловны, смог очаровать и заколдовать.
В 1958 году в письме почитателю творчества Грина Ю. А. Ковуре Н. Н. Грин писала: «Биче доступна мечта реальная. Стройность и цельность ее миросозерцания не вмещает иного. Душа ее в „шорах“ и боится потерять. Ей всего 19 лет, она женственна и властна (мягко). Ум у нее стройный, смелый, идущий твердо по Земле. Если бы ее не взволновала встреча и разговор с Гарвеем, то значило бы это, что она душевная тупица. Ею она не была. Гарвей понравился ей, но внутренний мир его был чужд. И входить в него ей было страшно. Это перестраивать себя. Да и перестроишь ли? Такая мраморная стройность миросозерцания или другая, гарвеевская, – они враждебны…
В лице Биче Александр Степанович и дает синтетический образ встреченных и любимых им женщин, чуждых его душе. Они тоже были молоды и не желали и не могли, как и Биче, разрушить стройность своего внутреннего мира, принять мир Александра Степановича. Он был чужд им». [426]
Та же мысль высказана и в ее мемуарах, но в более широком и личном контексте: «Многих женщин рассматривал Грин, ища. И прелестные, и дурные были на пути Грина. Биче Сениэль – итог этих встреч и исканий. Тут и юношеская Вера Аверкиева, и Екатерина Бибергаль, и Вера Павловна, и Мария Владиславовна, и Мария Сергеевна, и многие другие, ни имени, ни лиц которых я не знаю и о которых Александр Степанович скромно говорил: „Их было много“. Я никогда не хотела знать подробности о них. Молодость Александра Степановича, тяжелая жизнь, незнание жизни, жадность к ней, „тоска о Молли“, алкоголь, так обостряющий и искажающий желаемые образы, вечное беспокойство и ошибки. Искание не тела женщины, а души ее, воплощенной в желаемый образ Дэзи – девушки с простым сердцем и верой в чудеса, творимые руками человечности. Такие девушки непопулярны, не привлекают взора ни блеском ума, ни изысканностью. Они умеют любить, верить, быть женой, другом». [427]
Так было в жизни и так было в романе, в который малопомалу превращалась жизнь Александра Грина. Одна женщина вытеснила из сознания Грина другую, одна девушка вытеснила из души Гарвея свою невольную соперницу, потому что оказалась ближе ему и понятливей. Сначала «кроме сознания, что мир время от времени пускает бродить детей, даже не позаботившись обдернуть им рубашку, подол которой они суют в рот, красуясь торжественно и пугливо, не было у меня к этой девушке ничего пристального или знойного, что могло бы быть выражено вопреки воле и памяти». Но проходит время, все меняется, и «в противоположность Биче, образ которой постепенно становился прозрачен, начиная утрачивать ту власть, какая могла удержаться лишь прямым поворотом чувства, – неизвестно где находящаяся Дэзи была реальна, как рукопожатие, сопровождаемое улыбкой и приветом. Я ощущал ее личность так живо, что мог говорить с ней, находясь один, без чувства странности или нелепости, но когда воспоминание повторяло ее нежный и горячий порыв, причем я не мог прогнать ощущение прильнувшего ко мне тела этого полуребенка, которого надо было, строго говоря, гладить по голове, – я спрашивал себя:
– Отчего я не был с ней добрее и не поговорил так, как она хотела, ждала, надеялась? Отчего не попытался хоть чем-нибудь ее рассмешить?»
Строго говоря, конфигурация героев в этом романе не есть любовный треугольник. Несовершенная чета Биче и Гарвей напоминает другую – Дэзи и Тоббоган. В обеих парах один из героев летать умеет, а другой – нет, один приземлен и закрыт чуду, другой открыт. Карнавал в Гель-Гью так же, как и появляющаяся в шлюпке Гарвея Фрези Грант – это вечный гриновский тест на восприимчивость человека к иной реальности. Тоббоган, жених Дэзи, конечно, грубее Биче, он не то что морскую диву, даже обычное веселье горожан не может спокойно воспринять.
«– Подумать только, какие деньги брошены на пустяки!
– Это не пустяки, Тоббоган, – живо отозвалась девушка. – Это праздник. Людям нужен праздник хоть изредка. Это ведь хорошо – праздник! Да еще какой!
Тоббоган, помолчав, ответил:
– Так или не так, я думаю, что, если бы мне дать одну тысячную часть этих загубленных денег, – я построил бы дом и основал бы неплохое хозяйство».
Тут вот что любопытно. Когда в эпилоге все встанет на свои места, мещанин Тоббоган исчезнет как персонаж, недостойный авторского и читательского внимания, Биче выйдет замуж за почтенного человека по имени Гектор Каваз, в рассудительном и степенном образе которого при желании можно увидеть черты Казимира Петровича Калицкого, а Дэзи соединится с Гарвеем и станет Дэзи Гарвей, потому что верит в историю с бегущей по водам аки посуху девушкой («„Вы видели Фрези Грант?! Вы боялись мне сказать это?! С вами это случилось? Представьте, как я была поражена и восхищена! Дух мой захватывало при мысли, что моя догадка верна. Теперь признайтесь, что – так!“ – „Это – так“, – ответил я с той же простотой и свободой, потому что мы говорили на одном языке»), так вот первое, что сделает Гарвей – он построит дом. Другое дело – как он его построит и как это строительство обставит – волшебным, чудесным образом, и Дэзи ни о чем не догадается, а, возвратившись после годичного кругосветного путешествия, узнает, что у них есть дом, деньги на который Гарвей получил в результате случайно выигранного дела. Однако все упирается именно в этот обывательский идеал, в четыре стены и крышу над головой, и оказывается, что дом нужен всем. По крайней мере без него невозможно счастье.
Об этом счастье впоследствии много спорили. Одни гриноведы полагали, что герой романа обрел свое Несбывшееся, другие – что оно так и осталось невоплощенным. «Нужно считать Грина плоским проповедником банальных истин, чтобы думать, будто герой его обрел Несбывшееся в уютном маленьком домике, построенном для Дэзи по его собственному проекту», – писал В. Е. Ковский. [428]
Но в любом случае, в отличие от раннего рассказа Грина «Продавец счастья», герои которого терпят на протяжении всей своей жизни нужду и счастливы без денег, теперь все упирается именно в них, и вся конструкция романа, независимо от того, сбылась в нем или нет мечта, рассыплется в пух и прах, если у Гарвея не будет поверенного по фамилии Лерх, снабжающего его деньгами.
Об этом второстепенном персонаже хорошо рассказано в небольшой филологической заметке писателя и литературоведа Олега Постнова:
«Герои Александра Грина точно, порой скрупулезно характеризуются с точки зрения их материального положения. Томас Гарвей, протагонист романа „Бегущая по волнам“ (1928), оказывается в Лиссе из-за внезапной болезни. Он посылает письмо „своему поверенному Лерху“ с просьбой о деньгах; тот отвечает сотней фунтов, а впоследствии шлет еще тысячу, дав Гарвею повод припомнить величину своего капитала: „около четырех тысяч“…
Это имя и та же сумма встречаются в письмах Пушкина к Михаилу Иосифовичу Судиенке. В одном из них (от 22 января 1830 года) Пушкин просит прощения за не отданный вовремя долг, объясняя задержку нерасторопностью своего поверенного и тем, что он не помнит имени поверенного Судиенки. К 12 февраля 1830 года долг Пушкиным возвращен, и фамилия поверенного известна: „Les 4000 r. en question vous attendaient tout cachet depuis le mois de juillet <…> Il y a un mois que Mr Lerch est venu revendiquer la somme et qu'il l'a touch tout de suite“ („Эти 4000 ждали вас в запечатанном конверте с июля месяца <…> Месяц тому назад г-н Лерх пришел за этими деньгами и немедленно получил их“).
Удивительно не то, что Грин был осведомлен об этих письмах (с 1898 по 1925 год они издавались несколько раз), что имя Лерха писателю понравилось и что он выстроил в своем романе тайную игру вокруг малозаметного эпизода пушкинской биографии. Удивительнее судьба самого Пушкина, не устающая заботиться о том, чтобы даже самая незначительная его строка, вплоть до суммы долга из деловой бумаги, рано или поздно превратилась в еще один яркий штрих русской изящной словесности». [429]
Все это необыкновенно интересно и изящно и несомненно доказывает опору Грина на предшествующую литературную традицию, но к рассказанному Постновым сюжету можно добавить одно замечание: фамилия Лерх впервые встречается не в «Бегущей по волнам», а в рассказе «Серый автомобиль», где Лерх выступает в роли хозяина инфернального казино: «Казино Лерха известно как колоссальный приют всякому преступлению. На его фронтоне ночью таинственно и печально белеет мраморная Афина Паллада. У озаренных ступеней, сходящих веером к скверу, толпятся продавцы кокаина, опиума и сладострастных фотографий». И нет никакой уверенности, что и фамилия Лерха, и сумма в четыре тысячи имеет отношение к Пушкину, не являясь результатом совпадения. Пусть даже мистического, чего в жизни Грина было немало. Хотя, с другой стороны, Пушкин и в карты любил играть.
У «Бегущей по волнам» был и еще предшественник – рассказ «Словоохотливый домовой», о котором уже говорилось в одной из предыдущих глав. В этом рассказе возникает схожая ситуация совпадения-несовпадения человеческих душ, только вместо мужчины и двух женщин любовный треугольник образован женщиной и двумя мужчинами, один из которых ее муж, а другой – его друг.
Рассказ, напомню, ведется от имени домового.
«Ей было двадцать, а ему двадцать пять лет. Вот, если тебе это нравится, то она была точно такая, – здесь домовой сорвал маленький дикий цветочек, выросший в щели подоконника из набившейся годами земли, и демонстративно преподнес мне. – Мужа я тоже любил, но она больше мне нравилась, так как не была только хозяйкой; для нас, домовых, есть прелесть в том, что сближает людей с нами. Она пыталась ловить руками рыбу в ручье, стукала по большому камню, что на перекрестке, слушая, как он, долго затихая, звенит, и смеялась, если видела на стене желтого зайчика…
Засыпая, она говорила: „Филь, кто шепчет на вершинах деревьев? Кто ходит по крыше? Чье это лицо вижу я в ручье рядом с тобой?“ Тревожно отвечал он, заглядывая в полусомкнутые глаза: „Ворона ходит по крыше, ветер шумит в деревьях; камни блестят в ручье, – спи и не ходи босиком“.
Затем он присаживался к столу кончать очередной отчет, потом умывался, приготовлял дрова и ложился спать, засыпая сразу, и всегда забывал все, что видел во сне. И он никогда не ударял по поющему камню, что на перекрестке, где вьют из пыли и лунных лучей феи замечательные ковры».
Несмотря на то, что Филипп лишен таланта слушать музыку поющего камня, они живут счастливо, но счастье их длится до тех пор, пока не возвращается из плавания его друг Ральф, в отличие от Филиппа этим даром наделенный. Он встречает Анни в лесу, у ее камня, и две родственные души узнают друг друга.
«…человек вышел из-за поворота дороги и подошел к ней. Шаги его становились все тише, наконец, он остановился; продолжая улыбаться, взглянула она на него, не вздрогнув, не отступив, как будто он всегда был и стоял тут.
Он был смугл – очень смугл, и море оставило на его лице остроту бегущей волны. [430]Но оно было прекрасно, так как отражало бешеную и нежную душу. Его темные глаза смотрели на Анни, темнея еще больше и ярче, а светлые глаза женщины кротко блестели.
Ты правильно заключишь, что я ходил за ней по пятам, так как в лесу есть змеи.
Камень давно стих, а они все еще смотрели, улыбаясь без слов, без звука; тогда он протянул руку, и она – медленно – протянула свою, и руки соединили их. Он взял ее голову – осторожно, так осторожно, что я боялся дохнуть, и поцеловал в губы».
Только после этого Ральф узнает, что встреченная им женщина – жена его друга.
Грин решает неразрешимый человеческий вопрос ударом скальпеля: в Ральфе побеждает долг. Он вспоминает, что забыл на станции вещи, и уходит навсегда, а Анни простужается, выпив холодной воды в жаркий день, и умирает (заметим, что такой же смертью умирает художник Доггер из «Искателя приключений»). Филипп следует за нею своей волей… А бедный домовой не может ничего в людях понять.
Вот такие беды приносят людям их сверхъестественные способности, вот такую плату приходится платить за родство душ и прикосновение к иной реальности. В «Бегущей по волнам» Грин избегает трагического финала и переносит вопрос о внутреннем мире человека и его отношении с зазеркальем в иную плоскость. В эпилоге романа окончательно расставляются все логические акценты во взаимоотношениях между героями, и мистика, как это почти всегда у Грина бывает, становится инструментом психологического анализа:
«– Он мог бы быть более близок вам, дорогая Биче, – сказал Гектор Каваз, – если бы не трагедия с Гезом. Обстоятельства должны были сомкнуться. Их разорвала эта смута, эта внезапная смерть.
– Нет, жизнь, – ответила молодая женщина, взглядывая на Каваза с доверием и улыбкой. – В те дни жизнь поставила меня перед запертой дверью, от которой я не имела ключа, чтобы с его помощью убедиться, не есть ли это имитация двери. Я не стучусь в наглухо закрытую дверь. Тотчас же обнаружилась невозможность поддерживать отношения. Не понимаю – значит, не существует!»
Эта же щемящая мысль звучала в рассказе «Возвращение», но теперь это не осуждение на казнь, а сожаление о несовершенстве человека. Можно почти с уверенностью утверждать, что в «Бегущей по волнам» это сказано о Калицкой и она же напутствует Грина-Гарвея в жизнь с другой, с той, что его поняла: «Будьте счастливы. Я вспоминаю вас с признательностью и уважением. Биче Каваз».
Вспомним еще раз, как говорил о своей первой жене Грин Николаю Вержбицкому, о том, «как трудно устроить личную жизнь, а в особенности – поладить с женщиной, которая не может или не хочет его понять». [431]
И характерна реакция на это письмо Дэзи – Нины Грин.
«– Только-то… – сказала разочарованная Дэзи. – Я ожидала большего. – Она встала, ее лицо загорелось. – Я ожидала, что в письме будет признано право и счастье моего мужа видеть все, что он хочет и видит, – там, где хочет. И должно еще было быть: „Вы правы, потому что это сказали вы, Томас Гарвей, который не лжет“. – И вот это скажу я за всех: Томас Гарвей, вы правы. Я сама была с вами в лодке и видела Фрези Грант, девушку в кружевном платье, не боящуюся ступить ногами на бездну, так как и она видит то, чего не видят другие. И то, что она видит, – дано всем; возьмите его! Я, Дэзи Гарвей, еще молода, чтобы судить об этих сложных вещах, но я опять скажу: „Человека не понимают“. Надо его понять, чтобы увидеть, как много невидимого. Фрези Грант, ты есть, ты бежишь, ты здесь! Скажи нам: „Добрый вечер, Дэзи! Добрый вечер, Филатр! Добрый вечер, Гарвей!“
Ее лицо сияло, гневалось и смеялось. Невольно я встал с холодом в спине, что сделал тотчас же и Филатр, – так изумительно зазвенел голос моей жены. И я услышал слова, сказанные без внешнего звука, но так отчетливо, что Филатр оглянулся.
– Ну вот, – сказала Дэзи, усаживаясь и облегченно вздыхая, – добрый вечер и тебе, Фрези!
– Добрый вечер! – услышали мы с моря. – Добрый вечер, друзья! Не скучно ли вам на темной дороге? Я тороплюсь, я бегу…»
Этими словами, знаменующими торжество мечты и правоты героя, заканчивается роман.
Грин утверждает в нем духовную победу, свое право на такую, гриновскую жизнь в не важно, советской или несоветской России, как, должно быть, утвердил бы и в Англии, и во Франции, и в Аргентине, в любой стране и эпохе. Но лобовая фраза порывистой Дэзи: «Человека не понимают» отбрасывает на все повествование печальный отблеск не только в свете воспоминаний о реальных отношениях между Верой Павловной и Александром Степановичем, которого первая жена не понимала, и он топил это непонимание в вине и разгуле, точно Гез.
В романе-то героя как раз все понимают, но вот за его пределами, в реальном СССР, Грина действительно ждало непонимание. Издательская судьба «Бегущей» оказалась не слишком успешной, и это был первый колокольчик: до этого книги Грина шли к читателю беспрепятственно.
В течение двух лет Грин пытался опубликовать «Бегущую», но ее нигде не брали. Ни в толстых журналах, ни в издательствах. Это казалось тем более странным, что еще недавно «на ура» прошел в «Красной ниве» «Блистающий мир», хотя в нем было гораздо больше мистики и политической двусмысленности. «Новый мир» напечатал в 1925 году «Золотую цепь». А «Бегущую по волнам», художественно никак предыдущим романам Грина не уступающую, не хотел брать никто. Для Грина это было сильнейшим ударом. Он был уверен в успехе. Роман пробовал пробить Слонимский в «Прибое», но все было впустую. Грин заключил сразу два договора с «Пролетарием» и «ЗиФом», взял авансы, его упрекнули в нечестности, а Алексей Толстой впоследствии печатно назвал Грина «жуликом и проходимцем». [432]
О настроении Грина этого времени рассказывается в статье Первовой и Верхмана.
«В 1926 году Грины отдыхали в татарской деревне Отузы, уютно расположившейся под горой Кара-Даг. Приехали они усталые и измученные из Москвы и Питера, где безуспешно пытались сдать в печать новый роман Грина – „Бегущую по волнам“. Было много тяжелых дней. Книга была не ко времени, в идеологической жизни страны намечался перелом, НЭП угасал. Процесс этих „хождений по мукам“ был сопряжен с унижениями, обидами, ошибками.
Только в Отузах Грины успокоились, много гуляли, сидели над морем.
Нина Николаевна вспоминает: „…Мы поднимались узкой тропой к вершинам скалы Кара-Дага.
– Хорошо вдвоем, – сказала я.
– А ты не боишься остаться совсем вдвоем?
– О чем ты, Саша? Александр Степанович промолчал.
– Я думаю, что скоро мы будем совсем одни. Эпоха мчится мимо. Я не нужен ей – такой, какой я есть. А другим я быть не могу. И не хочу. Помнишь слова Горнфельда? Он оказался совершенно прав. Вытерпишь? Не боишься?
– Я друг твой, Саша“». [433]
«Мне во сто крат легче написать роман, чем протаскивать его через дантов ад издательств», [434]– говорил Грин, а по воспоминаниям Нины Грин роман долго держали, и хотя самим редакторам он нравился, «они вернули его с кислой миной: „Весьма несовременно, не заинтересует читателя“». [435]
Нина Николаевна сопровождает эти слова своей оценкой: «Так давил на все РАПП… Чванливая, зазнавшаяся группа литературных тузов того времени не понимала и не ценила Грина. Он для них был писателем маленьких журналов, писателем авантюрного легкого стиля, писателем, ушедшим от действительности». [436]
С утверждениями о кознях РАППа можно было бы согласиться, если бы Грин отдал свой роман в журнал «На посту» или «Октябрь». Но он отдал «Бегущую по волнам» сначала в «Новый мир», а когда ее там не взяли, в «Красную новь» Воронскому. Воронский рапповцем не был, он с РАППом боролся, и если бы роман Грина можно было использовать как средство борьбы, едва ли б его отклонил.
В сущности, тут повторялась та же история, что и с прозой Грина середины десятых годов, которую не печатали «идейно-толстые» журналы. Александр Грин и русская литература на уровне темы временно разошлись. Литература середины двадцатых осмысляла исторический опыт России, русскую революцию, Гражданскую войну, нэп. Это были годы, когда Бабель печатал в «Красной нови» «Конармию» и «Одесские рассказы», Олеша – «Зависть», Пришвин – «Кащееву цепь», Леонов – «Вора», Горький – «Дело Артамоновых», Алексей Толстой – «Гиперболоид инженера Гарина».
На этом фоне произведение, по внешним признакам оторванное от России и русской действительности, ей противопоставленное, не находило такого отклика, которого Воронский рассчитывал ожидать. Опытный журналист и политик, Воронский был по-своему прав: несовременно.
Но прав только отчасти. Не прав он был в том смысле, что, если копать глубже, Гринландия в романах советского времени, о буржуазности которой впоследствии будут много рассуждать критики и литературоведы, есть на самом деле образ нэпмановской России. Быть может, именно Грин точнее всего ухватил и выразил образ этой русской мечты 20-х годов, несостоявшейся надежды страны, которая после революции и братоубийственной войны возжелала отдыха, развлечений, карнавалов, праздников, которая верила, что социализм рассосется, сгинет, жизнь возьмет свое. [437]Грин неслучайно писал свои романы, живя в курортном Крыму, в том месте, где люди привыкли отдыхать, жить более праздно, и сами образы молодых, прелестных Дэзи и Биче, появляющихся на карнавале в Гель-Гью в одинаковых желтых платьях, были навеяны воспоминанием о реальной прекрасной девушке в желтом платье, которую Грин увидел и был очарован ею во время путешествия в Ялту в 1923 году.
Опирающаяся на крымский контекст «Бегущая по волнам» после «Солнца мертвых» Шмелева и стихов Волошина есть нечто вроде победы нэпа над террором и войной, в реальной жизни победы временной и призрачной, но именно так смотрел на вещи, точнее, хотел видеть их такими Грин. Однако прочитать его роман как забвение о войне и скрытый вызов и альтернативу движению советской империи к индустриализации, коллективизации и построению социализма в одной отдельно взятой стране (а именно это на крымском материале сделает полвека спустя Аксенов в романе «Остров Крым») не мог или, наоборот, не захотел реалистично мысливший Воронский. Он печатал куда более злободневные и связанные с действительностью вещи. Время «Бегущей» еще не пришло, и одними только кознями рапповцев холодок, образовавшийся вокруг имени Грина во второй половине 20-х, не объяснить. Тем более что и для РАППа Грин был не самой главной мишенью. Куда важнее было бить по Булгакову, Замятину, Клычкову, Клюеву, Пильняку, Пришвину. Грин просто всерьез не рассматривался.
Когда же роман, после того как его отклонили «Пролетарий» и «Прибой», был наконец напечатан в конце 1928 года в «Земле и фабрике», реакция критики была не благожелательной, но, в общем-то, на фоне тогдашней словесной вакханалии и не разгромной, просто сдержанно-отрицательной и констатирующей очевидное: «…Творческая продукция Грина …вызывает серьезные опасения …идеологический тупик …идеалистическая теория …идеалистическая философия <…> Творчество Грина чуждо нашей современности… Рабочему читателю эту книгу не рекомендуем». [438]
Обо всем этом хорошо сказано в статье литературоведа В. Харчева: «Психологическая романтика Грина не получила должной оценки при его жизни по вполне понятным причинам… Гриновская романтика была неоперативной по отношению к стремительному бегу времени, хотя и не оставалась безучастной к нему, – она брала идеи времени в их нравственном выражении, сводя их борьбу к извечным конфликтам благородства и подлости, правды и лжи, героизма и злодейства, добра и зла; общественный опыт человека в 20—30-х годах не нашел в ней непосредственного отображения.
Но время вносит свои коррективы. Когда – в 20—30-е годы или сейчас, в 60-е, – более приемлем Грин как писатель, то есть прежде всего как воспитатель общественного человека? Разумеется, сейчас. Творчество Грина больше соответствует духу эпохи 60-х. Поставлен вопрос о создании гармонически развивающегося человека… способного к бесконечному жизнетворчеству». [439]
Это было написано без малого сорок лет назад и несет на себе печать своего времени. Действительны ли эти слова теперь? Популярность Грина сегодня не та, что в шестидесятые годы, и слова того же Харчева о «ювелирной отделке морального облика нашего современника» кажутся архаичными.
В наше время скорее ощущается трагическая сторона в творчестве Грина: «В безуспешных попытках преодолеть несовершенство жизни, достичь слияния жизни и искусства Грин находил свое спасение. При этом он прекрасно сознавал невозможность такого слияния. Он видел сны, так непохожие на окружавший его мир, дорожил этими снами и страшился непостижимой реальности.