Итак, время потекло для двух несчастных узников если не счастливо, то по крайней мере довольно быстро. Фариа, столько лет молчавший о своём сокровище, теперь не переставал говорить о нём. Как он и предвидел, его правая рука и нога остались парализованными, и он почти потерял надежду самому воспользоваться кладом; но он по-прежнему мечтал, что его младший товарищ будет выпущен из тюрьмы или сумеет бежать, и радовался за него.
   Опасаясь, как бы записка как-нибудь не затерялась или не пропала, он заставил Дантеса выучить её наизусть, и Дантес знал её на память от первого слова до последнего. Тогда он уничтожил вторую половину записки, будучи уверен, что если бы даже нашли первую половину, то смысла её не разберут. Иногда Фариа по целым часам давал Дантесу наставления, которые могли быть ему полезны впоследствии в случае освобождения; с первого же дня, с первого часа, с первого мгновения свободы Дантесом должна была владеть одна-единственная мысль – во что бы то ни стало добраться до Монте-Кристо, не возбуждая подозрений, остаться там одному под каким-нибудь предлогом, постараться отыскать волшебные пещеры и начать рыть в указанном месте. Указанным местом, как мы помним, был самый отдалённый угол второго отверстия.
   Между тем время проходило не то чтобы незаметно, но во всяком случае сносно. Фариа, как мы уже говорили, хоть и был разбит параличом, снова обрёл прежнюю ясность ума и мало-помалу научил своего молодого товарища, кроме отвлечённых наук, о которых уже шла речь, тому терпеливому и высокому искусству узника, которое состоит в том, чтобы делать что-нибудь из ничего. Они постоянно были чем-нибудь заняты, Фариа – страшась старости, Дантес – чтобы не вспоминать о своём прошлом, почти угасшем и мерцавшем в глубине его памяти лишь как далёкий огонёк, затерянный в ночи. И жизнь их походила на жизнь людей, устоявших перед несчастьем, которая течёт спокойно и размеренно под оком провидения.
   Но под этим наружным спокойствием в сердце юноши, а быть может, и в сердце старика таились насильно сдерживаемые душевные порывы; быть может, подавленный стон вырывался у них из груди, когда Фариа оставался один и Эдмон возвращался в свою камеру.
   Однажды ночью Эдмон внезапно проснулся; ему почудилось, что кто-то зовёт его. Напрягая зрение, он пытался проникнуть в ночной мрак.
   Он услышал своё имя или, вернее, жалобный голос, силившийся произнести его.
   Он приподнялся на кровати и, похолодев от страха, начал прислушиваться. Сомнения не было: стон доносился из подземелья аббата.
   – Великий боже! – прошептал Дантес. – Неужели?..
   Он отодвинул кровать, вынул камень, бросился в подкоп и дополз до противоположного конца: плита была поднята.
   При тусклом свете самодельной плошки, о которой мы уже говорили, Эдмон увидел старика: он был мертвенно бледен и едва стоял на ногах, держась за кровать. Черты его лица были обезображены теми зловещими признаками, которые были уже знакомы Эдмону и которые так испугали его, когда он увидел их в первый раз.
   – Вы понимаете, друг мой, – коротко произнёс Фариа. – Мне не нужно объяснять вам.
   Эдмон застонал и, обезумев от горя, бросился к двери с криком:
   – Помогите! Помогите!
   У Фариа хватило сил удержать его за руку.
   – Молчите! – сказал он. – Не то вы погибли. Будем думать только о вас, мой друг, о том, как бы сделать сносным ваше заключение или возможным ваш побег. Вам потребовались бы годы, чтобы сделать заново всё то, что я здесь сделал и что тотчас же будет уничтожено, если наши тюремщики узнают о нашем общении. Притом же не тревожьтесь, друг мой; камера, которую я покидаю, не останется долго пустой; другой несчастный узник заступит моё место. Этому другому вы явитесь, как ангел избавитель. Он, может быть, будет молод, силён и терпелив, как вы, он сумеет помочь вам бежать, между тем как я только мешал вам. Вы уже не будете прикованы к полутрупу, парализующему все ваши движения. Положительно, бог, наконец, вспомнил о вас; он даёт вам больше, чем отнимает, и мне давно пора умереть.
   В ответ Эдмон только сложил руки и воскликнул:
   – Друг мой, замолчите, умоляю вас!
   Потом, оправившись от внезапного удара и вернув себе твёрдость духа, которой слова старика лишили его, он воскликнул:
   – Я спас вас однажды, спасу и в другой раз!
   Он приподнял ножку кровати и достал оттуда склянку, ещё на одну треть наполненную красным настоем.
   – Смотрите, – сказал он, – вот он – спасительный напиток! Скорей, скорей скажите мне, что надо делать. Дайте мне указания! Говорите, мой друг, я слушаю.
   – Надежды нет, – отвечал Фариа, качая головой, – но всё равно: богу угодно, чтобы человек, которого он создал и в сердце которого он вложил столь сильную любовь к жизни, делал всё возможное для сохранения этого существования, порой столь тягостного, но неизменно столь драгоценного.
   – Да, да, – воскликнул Дантес, – я вас спасу!
   – Пусть так! Я уже холодею; я чувствую, что кровь приливает к голове; эта дрожь, от которой у меня стучат зубы и ноют кости, охватывает меня всего: через пять минут начнётся припадок, через четверть часа я стану трупом.
   – Боже! – вскричал Дантес в душевной муке.
   – Поступите, как в первый раз, только не ждите так долго. Все мои жизненные силы уже истощены, и смерти, – продолжал он, показывая на свою руку и ногу, разбитые параличом, – остаётся только половина работы.
   Влейте мне в рот двенадцать капель этой жидкости вместо десяти и, если вы увидите, что я не прихожу в себя, влейте всё остальное. Теперь помогите мне лечь, я больше не могу держаться на ногах.
   Эдмон взял старика на руки и уложил на кровать.
   – Друг мой, – сказал Фариа, – вы единственная отрада моей загубленной жизни, отрада, которую небо послало мне, хоть и поздно, но всё же послало, – я благодарю его за этот неоценимый дар и, расставаясь с вами навеки, желаю вам всего того счастья и благополучия, которых вы достойны. Сын мой, благословляю тебя!
   Дантес упал на колени и приник головой к постели старика.
   – Но прежде всего выслушайте внимательно, что я вам скажу в эти последние минуты: сокровище кардинала Спада существует. По милости божьей для меня нет больше ни расстояний, ни препятствий. Я вижу его отсюда в глубине второй пещеры, взоры мои проникают в недра земли и видят ослепительные богатства. Если вам удастся бежать, то помните, что бедный аббат, которого все считали сумасшедшим, был вовсе не безумец. Спешите на Монте-Кристо, овладейте нашим богатством, насладитесь им, вы довольно страдали.
   Судорога оборвала речь старика. Дантес поднял голову и увидел, что глаза аббата наливаются кровью. Казалось, кровавая волна хлынула от груди к голове.
   – Прощайте! Прощайте! – прошептал старик, схватив Эдмона за руку. – Прощайте!
   – Нет! Нет! – воскликнул тот. – Не оставь нас, господи боже мой, спаси его!.. Помогите!.. Помогите!..
   – Тише, тише! – пролепетал умирающий. – Молчите, а то нас разлучат, если вы меня спасёте!
   – Вы правы. Будьте спокойны, я спасу вас! Хоть вы очень страдаете, но, мне кажется, меньше, чем в первый раз.
   – Вы ошибаетесь: я меньше страдаю потому, что во мне осталось меньше сил для страдания. В ваши лета верят в жизнь, верить и надеяться – привилегия молодости. Но старость яснее видит смерть. Вот она!.. Подходит!.. Кончено!.. В глазах темнеет!.. Рассудок мутится!.. Вашу руку, Дантес!.. Прощайте!.. Прощайте!..
   И, собрав остаток своих сил, он приподнялся в последний раз.
   – Монте-Кристо! – произнёс он. – Помните – Монте-Кристо!
   И упал на кровать.
   Припадок был ужасен: сведённые судорогою члены, вздувшиеся веки, кровавая пена, бесчувственное тело – вот что осталось на этом ложе страданий от разумного существа, лежавшего на нём за минуту перед тем.
   Дантес взял плошку и поставил её у изголовья постели на выступивший из стены камень; мерцающий свет бросал причудливый отблеск на искажённое лицо и бездыханное, оцепеневшее тело.
   Устремив на него неподвижный взор, Дантес бестрепетно ждал той минуты, когда надо будет применить спасительное средство.
   Наконец, он взял нож, разжал зубы, которые поддались легче, чем в прошлый раз, отсчитал двенадцать капель и стал ждать; в склянке оставалось ещё почти вдвое против того, что он вылил.
   Он прождал десять минут, четверть часа, полчаса, – Фариа не шевелился. Дрожа всем телом, чувствуя, что волосы у него встали дыбом и лоб покрылся испариной, Дантес считал секунды по биению своего сердца.
   Тогда он решил, что настало время испытать последнее средство; он поднёс склянку к посиневшим губам аббата и влил в раскрытый рот весь остаток жидкости.
   Снадобье произвело гальваническое действие: страшная дрожь потрясла члены старика, глаза его дико раскрылись, он испустил вздох, похожий на крик, потом мало-помалу трепещущее тело снова стало неподвижным.
   Только глаза остались открытыми.
   Прошло полчаса, час, полтора часа. В продолжение этих мучительных полутора часов Эдмон, склонившись над своим другом и приложив руку к его сердцу, чувствовал, как тело аббата холодеет и биение сердца замирает, становясь всё глуше и невнятнее.
   Наконец, всё кончилось; сердце дрогнуло в последний раз, лицо посинело; глаза остались открытыми, но взгляд потускнел.
   Было шесть часов утра, заря занималась, и бледные лучи солнца, проникая в камеру, боролись с тусклым пламенем плошки. Отблески света скользили по лицу мертвеца и порой казалось, что оно живое. Пока продолжалась эта борьба света с мраком, Дантес мог ещё сомневаться, но когда победил свет, он понял, что перед ним лежит труп.
   Тогда неодолимый ужас овладел им; он не смел пожать эту руку, свесившуюся с постели, не смел взглянуть в эти белые и неподвижные глаза, которые он тщетно пытался закрыть. Он погасил плошку, тщательно спрятал её и бросился прочь, задвинув как можно лучше плиту над своей головой.
   К тому же медлить было нельзя; скоро должен был явиться тюремщик.
   На этот раз он начал обход с Дантеса; от него он намеревался идти к аббату, которому нёс завтрак и бельё.
   Впрочем, ничто не указывало, чтобы он знал о случившемся. Он вышел.
   Тогда Дантес почувствовал непреодолимое желание узнать, что произойдёт в камере его бедного друга; он снова вошёл в подземный ход и услышал возгласы тюремщика, звавшего на помощь.
   Вскоре пришли другие тюремщики; потом послышались тяжёлые и мерные шаги, какими ходят солдаты, даже когда они не в строю. Вслед за солдатами вошёл комендант.
   Эдмон слышал скрип кровати, на которой переворачивали тело. Он слышал, как комендант велел спрыснуть водой лицо мертвеца и, видя, что узник не приходит в себя, послал за врачом.
   Комендант вышел, и до Эдмона донеслись слова сожаления вместе с насмешками и хохотом.
   – Ну, вот, – говорил один, – сумасшедший отправился к своим сокровищам, счастливого пути!
   – Ему не на что будет при всех своих миллионах купить саван, – говорил другой.
   – Саваны в замке Иф стоят недорого, – возразил третий.
   – Может быть, ради него пойдут на кое-какие издержки, – всё-таки духовное лицо.
   – В таком случае его удостоят мешка.
   Эдмон слушал, не пропуская ни слова, но понял из всего этого немного.
   Вскоре голоса умолкли, и ему показалось, что все вышли из камеры.
   Однако он не осмелился войти, – там могли оставить тюремщика караулить мёртвое тело.
   Поэтому он остался на месте и продолжал слушать, не шевелясь и затаив дыхание.
   Через час снова послышался шум.
   В камеру возвратился комендант в сопровождении врача и нескольких офицеров.
   На минуту всё смолкло. Очевидно, врач подошёл к постели и осматривал труп.
   Потом начались расспросы.
   Врач, освидетельствовав узника, объявил, что он мёртв.
   В вопросах и ответах звучала небрежность, возмутившая Дантеса. Ему казалось, что все должны чувствовать к бедному аббату хоть долю той сердечной привязанности, которую он сам питал к нему.
   – Я очень огорчён, – сказал комендант в ответ на заявление врача, что старик умер, – это был кроткий и безобидный арестант, который всех забавлял своим сумасшествием, а главное, за ним легко было присматривать.
   – За ним и вовсе не нужно было смотреть, – вставил тюремщик. – Он просидел бы здесь пятьдесят лет и, ручаюсь вам, ни разу не попытался бы бежать.
   – Однако, – сказал комендант, – мне кажется, что, несмотря на ваше заверение, – не потому, чтобы я сомневался в ваших познаниях, но для того, чтобы не быть в ответе, – нужно удостовериться, что арестант в самом деле умер.
   Наступила полная тишина; Дантес, прислушиваясь, решил, что врач ещё раз осматривает и ощупывает тело.
   – Вы можете быть спокойны, – сказал, наконец, доктор, – он умер, ручаюсь вам за это.
   – Но вы знаете, – возразил комендант, – что в подобных случаях мы не довольствуемся одним осмотром; поэтому, несмотря на видимые признаки, благоволите исполнить формальности, предписанные законом.
   – Ну, что же, раскалите железо, – сказал врач, – но, право же, это излишняя предосторожность.
   При этих словах о раскалённом железе Дантес вздрогнул.
   Послышались торопливые шаги, скрип двери, снова шаги, и через несколько минут тюремщик сказал:
   – Вот жаровня и железо.
   Снова наступила тишина; потом послышался треск прижигаемого тела, и тяжёлый, отвратительный запах проник даже сквозь стену, за которой притаился Дантес. Почувствовав запах горелого человеческого мяса, Эдмон весь покрылся холодным потом, и ему показалось, что он сейчас потеряет сознание.
   – Теперь вы видите, что он мёртв, – сказал врач. – Прижигание пятки самое убедительное доказательство. Бедный сумасшедший излечился от помешательства и вышел из темницы.
   – Его звали Фариа? – спросил один из офицеров, сопровождавших коменданта.
   – Да, и он уверял, что это старинный род. Впрочем, это был человек весьма учёный и довольно разумный во всём, что не касалось его сокровища. Но в этом пункте, надо сознаться, он был несносен.
   – Это болезнь, которую мы называем мономанией, – сказал врач.
   – Вам никогда не приходилось жаловаться на него? – спросил комендант у тюремщика, который носил аббату пищу.
   – Никогда, господин комендант, – отвечал тюремщик, – решительно никогда; напротив того, сперва он очень веселил меня, рассказывал разные истории; а когда жена моя заболела, он даже прописал ей лекарство и вылечил её.
   – Вот как! – сказал врач. – Я и не знал, что имею дело с коллегой. Надеюсь, господин комендант, – прибавил он смеясь, – что вы обойдётесь с ним поучтивее.
   – Да, да, будьте спокойны, он будет честь-честью зашит в самый новый мешок, какой только найдётся. Вы удовлетворены?
   – Прикажите сделать это при вас, господин комендант? – спросил тюремщик.
   – Разумеется. Но только поскорее, не торчать же мне целый день в этой камере.
   Снова началась ходьба взад и вперёд; вскоре Дантес услышал шуршание холстины, кровать заскрипела, послышались грузные шаги человека, поднимающего тяжесть, потом кровать опять затрещала.
   – До вечера, – сказал комендант.
   – Отпевание будет? – спросил один из офицеров.
   – Это невозможно, – отвечал комендант. – Тюремный священник отпросился у меня вчера на неделю в Гьер. Я на это время поручился ему за своих арестантов. Если бы бедный аббат не так спешил, то его отпели бы, как следует.
   – Не беда, – сказал врач со свойственным людям его звания вольнодумством, – он особа духовная; господь бог уважит его сан и не доставит аду удовольствие заполучить священника.
   Громкий хохот последовал за этой пошлой шуткой.
   Тем временем тело укладывали в мешок.
   – До вечера! – повторил комендант, когда всё кончилось.
   – В котором часу? – спросил тюремщик.
   – Часов в десять, в одиннадцать.
   – Оставить караульного у тела?
   – Зачем? Заприте его, как живого, вот и всё.
   Затем шаги удалились, голоса стали глуше, послышался резкий скрип замыкаемой двери и скрежет засовов; угрюмая тишина, тишина уже не одиночества, а смерти, объяла всё, вплоть до оледеневшей души Эдмона.
   Тогда он медленно приподнял плиту головой и бросил в камеру испытующий взгляд.
   Она была пуста. Дантес вышел из подземного хода.

Глава 20.
Кладбище замка Иф

   На кровати, в тусклом свете туманного утра, проникавшем в окошко тюрьмы, лежал мешок из грубой холстины, под складками которого смутно угадывались очертания длинного, неподвижного тела: это и был саван аббата, который, по словам тюремщиков, так дёшево стоил.
   Итак, всё было кончено. Дантес физически был уже разлучён со своим старым другом. Он уже не мог ни видеть его глаза, оставшиеся открытыми, словно для того, чтобы глядеть по ту сторону смерти, ни пожать его неутомимую руку, которая приподняла перед ним завесу, скрывавшую тайны мира. Фариа, отзывчивый, опытный товарищ, к которому он так сильно привязался, существовал только в его воспоминаниях. Тогда он сел у изголовья страшного ложа и предался горькой, безутешной скорби.
   Один! Снова один! Снова окружён безмолвием, снова лицом к лицу с небытием!
   Один! Уже не видеть, не слышать единственного человека, который привязывал его к жизни! Не лучше ли, подобно Фариа, спросить у бога разгадку жизни, хотя бы для этого пришлось пройти через страшную дверь страданий?
   Мысль о самоубийстве, изгнанная другом, отстраняемая его присутствием, снова возникла, точно призрак, у тела Фариа.
   – Если бы я мог умереть, – сказал он, – я последовал бы за ним и, конечно, увидел бы его. Но как умереть? Ничего нет легче, – продолжал он усмехнувшись. – Я останусь здесь, брошусь на первого, кто войдёт, задушу его, и меня казнят.
   Но в сильных горестях, как и при сильных бурях, пропасть лежит между двумя гребнями волн; Дантес ужаснулся позорной смерти и вдруг перешёл от отчаяния к неутолимой жажде жизни и свободы.
   – Умереть? Нет! – воскликнул он. – Не стоило столько жить, столько страдать, чтобы теперь умереть! Умереть! Я мог бы это сделать прежде, много лет тому назад, когда я решился; но теперь я не желаю играть в руку моей злосчастной судьбе. Нет, я хочу жить; хочу бороться до конца; хочу отвоевать счастье, которое у меня отняли! Прежде чем умереть, я должен наказать моих палачей и, может быть, – кто знает? – наградить немногих друзей. Но меня забыли здесь, в моей тюрьме, и я выйду только так, как Фариа.
   При этих словах он замер, глядя прямо перед собой, как человек, которого осенила внезапная мысль, но мысль страшная. Он вскочил, прижал руку ко лбу, словно у него закружилась голова, прошёлся по камере и снова остановился у кровати.
   – Кто внушил мне эту мысль? – прошептал он. – Не ты ли, господи? Если только мертвецы выходят отсюда, – займём место мертвеца.
   И, стараясь не думать, торопливо, чтобы размышление не успело помешать безрассудству отчаяния, он наклонился, распорол страшный мешок ножом аббата, вытащил труп из мешка, перенёс его в свою камеру, положил на свою кровать, обернул ему голову тряпкой, которой имел обыкновение повязываться, накрыл его своим одеялом, поцеловал последний раз холодное чело, попытался закрыть упрямые глаза, которые по-прежнему глядели страшным, бездумным взглядом, повернул мертвеца лицом к стене, чтобы тюремщик, когда принесёт ужин, подумал, что узник лёг спать: потом спустился в подземный ход, придвинул кровать к стене, вернулся в камеру аббата, достал из тайника иголку с ниткой, снял с себя своё рубище, чтобы под холстиною чувствовалось голое тело, влез в распоротый мешок, принял в нём то же положение, в каком находился труп и заделал шов изнутри.
   Если бы на беду в эту минуту кто-нибудь вошёл, стук сердца выдал бы Дантеса.
   Он мог бы подождать и сделать всё это после вечернего обхода. Но он боялся, как бы комендант не передумал и не велел вынести труп раньше назначенного часа. Тогда рухнула бы его последняя надежда.
   Так или иначе – решение было принято.
   План его был таков.
   Если по пути на кладбище могильщики догадаются, что они несут живого человека, Дантес, не давая им опомниться, сильным ударом ножа распорет мешок сверху донизу, воспользуется их смятением и убежит. Если они захотят схватить его, он пустит в дело нож.
   Если они отнесут его на кладбище и опустят в могилу, то он даст засыпать себя землёй; так как это будет происходить ночью, то, едва могильщики уйдут, он разгребёт рыхлую землю и убежит. Он надеялся, что тяжесть земли будет не настолько велика, чтобы он не мог поднять её. Если же окажется, что он ошибся, если земля будет слишком тяжела, то он задохнётся и тем лучше: всё будет кончено.
   Дантес не ел со вчерашнего дня, но утром он не чувствовал голода, да и теперь не думал о нём. Положение его было так опасно, что он не имел времени сосредоточиться ни на чём другом.
   Первая опасность, которая грозила Дантесу, заключалась в том, что тюремщик войдя с ужином в семь часов вечера, заметит подмену. К счастью, уже, много раз, то от тоски, то от усталости, Дантес дожидался ужина лёжа; в таких случаях тюремщик обыкновенно ставил суп и хлеб на стол и уходил, не говоря ни слова.
   Но на этот раз тюремщик мог изменить своей привычке, заговорить с Дантесом и, видя, что Дантес не отвечает, подойти к постели и обнаружить обман.
   Чем ближе к семи часам, тем сильнее становился страх Дантеса. Прижав руку к сердцу, он старался умерить его биение, а другой рукой вытирал пот, ручьями струившийся по лицу. Иногда дрожь пробегала по его телу, и сердце сжималось, как в ледяных тисках. Ему казалось, что он умирает. Но время шло, в замке было тихо, и Дантес понял, что первая опасность миновала. Это было хорошим предзнаменованием. Наконец, в назначенный комендантом час на лестнице послышались шаги. Эдмон понял, что долгожданный миг настал; он собрал всё своё мужество и затаил дыхание; он горько сожалел, что не может, подобно дыханию, удержать стремительное биение своего сердца.
   Шаги остановились у дверей. Дантес различил двойной топот ног и понял, что за ним пришли два могильщика. Эта догадка превратилась в уверенность, когда он услышал стук поставленных на пол носилок.
   Дверь отворилась, сквозь покрывавшую его холстину Дантес различил две тени, подошедшие к его кровати. Третья остановилась у дверей, держа в руках фонарь. Могильщики взялись за мешок, каждый за свой конец.
   – Такой худой старичишка, а не лёгонький, – сказал один из них, поднимая Дантеса за голову.
   – Говорят, что каждый год в костях прибавляется полфунта весу, – сказал другой, беря его за ноги.
   – Узел приготовил? – спросил первый.
   – Зачем нам тащить лишнюю тяжесть? – отвечал второй. – Там сделаю.
   – И то правда; ну, идём.
   «Что это за узел?» – подумал Дантес.
   Мнимого мертвеца сняли с кровати и понесли к носилкам. Эдмон напрягал мышцы, чтобы больше походить на окоченевшее тело. Его положили на носилки, и шествие, освещаемое сторожем с фонарём, двинулось по лестнице.
   Вдруг свежий и терпкий ночной воздух обдал Дантеса; он узнал мистраль. Это внезапное ощущение было исполнено наслаждения и мучительной тревоги.
   Носильщики прошли шагов двадцать, потом остановились и поставили носилки на землю.
   Один из них отошёл в сторону, и Дантес услышал стук его башмаков по плитам.
   «Где я?» – подумал он.
   – А знаешь, он что-то больно тяжёл, – сказал могильщик, оставшийся подле Дантеса, садясь на край носилок.
   Первой мыслью Дантеса было высвободиться из мешка, но, к счастью, он удержался.
   – Да посвети же мне, болван, – сказал носильщик, отошедший в сторону, – иначе я никогда не найду, что мне нужно.
   Человек с фонарём повиновался, хотя приказание было выражено довольно грубо.
   «Что это он ищет? – подумал Дантес. – Заступ, должно быть».
   Радостное восклицание возвестило, что могильщик нашёл то, что искал.
   – Наконец, – сказал второй, – насилу-то.
   – Что ж, – отвечал первый, – ему спешить некуда.
   При этих словах он подошёл к Эдмону и положил подле него какой-то тяжёлый и гулкий предмет. В ту же, минуту ему больно стянули ноги верёвкой.
   – Ну что, привязал? – спросил второй могильщик.
   – В лучшем виде! – отвечал другой. – Без ошибки.
   – Ну так – марш!
   И, подняв носилки, они двинулись дальше.
   Прошли шагов пятьдесят, потом остановились, отперли какие-то ворота и опять пошли дальше. Шум волн, разбивающихся о скалы, на которых высился замок, всё отчётливее долетал до слуха Дантеса, по мере того как носильщики подвигались вперёд.
   – А погода плохая! – сказал один из носильщиков. – Худо быть в море в такую ночь!
   – Да! Как бы аббат не подмок, – сказал другой.
   И оба громко захохотали.
   Дантес не понял шутки, но волосы у него встали дыбом.
   – Вот и пришли, – сказал первый.
   – Дальше, дальше, – возразил другой, забыл, как в прошлый раз он не долетел до места и разбился о камни, и ещё комендант назвал нас на другой день лодырями.
   Они прошли ещё пять или шесть шагов, поднимаясь всё выше; потом Дантес почувствовал, что его берут за голову, за ноги и раскачивают.
   – Раз! – сказал могильщик.
   – Два!
   – Три!
   В ту же секунду Дантес почувствовал, что его бросают в неизмеримую пустоту, что он рассекает воздух, как раненая птица, и падает, падает в леденящем сердце ужасе. Хотя что-то тяжёлое влекло его книзу, ускоряя быстроту его полёта, ему казалось, что он падает целую вечность. Наконец, с оглушительным шумом он вонзился, как стрела в ледяную воду и испустил было крик, но тотчас же захлебнулся.