Между тем гости на все лады истолковывали арест Дантеса.
   – А вы, Данглар, – спросил чей-то голос, – что думаете об этом?
   – Я думаю, – отвечал Данглар, – не провёз ли он каких-нибудь запрещённых товаров.
   – Но вы, Данглар, как бухгалтер, должны были бы знать об этом.
   – Да, конечно, но бухгалтер знает только то, что ему предъявляют. Я знаю, что мы привезли хлопчатую бумагу, вот и всё; что мы взяли груз в Александрии у Пастре и в Смирне у Паскаля; больше у меня ничего не спрашивайте.
   – О! Теперь я вспоминаю, – прошептал несчастный отец, цепляясь за последнюю надежду. – Он говорил мне вчера, что привёз для меня ящик кофе и ящик табаку.
   – Вот видите, – сказал Данглар, – так и есть! В наше отсутствие таможенники обыскали «Фараон» и нашли контрабанду.
   Мерседес этому не верила. Долго сдерживаемое горе вдруг вырвалось наружу, и она разразилась рыданиями.
   – Полно, полно, будем надеяться, – сказал старик, сам не зная, что говорит.
   – Будем надеяться! – повторил Данглар.
   «Будем надеяться!» – хотел сказать Фернан, но слова застряли у него в горле, только губы беззвучно шевелилась.
   – Господа! – закричал один из гостей, стороживший на галерее. – Господа, карета! Моррель! Он, наверное, везёт нам добрые вести!
   Мерседес и старик отец бросились навстречу арматору. Они столкнулись в дверях. Моррель был очень бледен.
   – Ну что? – спросили они в один голос.
   – Друзья мои! – отвечал арматор, качая головой. – Дело оказалось гораздо серьёзнее, чем мы думали.
   – О, господин Моррель! – вскричала Мерседес. – Он невиновен!
   – Я в этом убеждён, – отвечал Моррель, – но его обвиняют…
   – В чём же? – спросил старик Дантес.
   – В том, что он бонапартистский агент.
   Те из читателей, которые жили в эпоху, к которой относится мой рассказ, помнят, какое это было страшное обвинение.
   Мерседес вскрикнула; старик упал на стул.
   – Всё-таки, – прошептал Кадрусс, – вы меня обманули, Данглар, и шутка сыграна; но я не хочу, чтобы бедный старик и невеста умерли с горя, я сейчас же расскажу им всё.
   – Молчи, несчастный! – крикнул Данглар, хватая его за руку. – Молчи, если тебе дорога жизнь. Кто тебе сказал, что Дантес не виновен? Корабль заходил на остров Эльба, Дантес сходил на берег, пробыл целый день в Порто-Феррайо. Что, если при нём найдут какое-нибудь уличающее письмо? Тогда всех, кто за него заступится, обвинят в сообщничестве.
   Кадрусс, с присущим эгоизму чутьём, сразу понял всю вескость этих доводов; он посмотрел на Данглара растерянным взглядом и, вместо того чтобы сделать шаг вперёд, отскочил на два шага назад.
   – Если так, подождём, – прошептал он.
   – Да, подождём, – сказал Данглар. – Если он невиновен, его освободят; если виновен, то не стоит подвергать себя опасности ради заговорщика.
   – Тогда уйдём, я больше не в силах оставаться здесь.
   – Пожалуй, пойдём, – сказал Данглар, обрадовавшись, что ему есть с кем уйти. – Пойдём, и пусть они делают, как знают…
   Все разошлись. Фернан, оставшись опять единственной опорой Мерседес, взял её за руку и отвёл в Каталаны. Друзья Дантеса, со своей стороны, отвели домой, на Мельянские аллеи, обессилевшего старика.
   Вскоре слух об аресте Дантеса как бонапартистского агента разнёсся по всему городу.
   – Кто бы мог подумать, Данглар? – сказал Моррель, нагнав своего бухгалтера и Кадрусса. Он спешил в город за новостями о Дантесе, надеясь на своё знакомство с помощником королевского прокурора, г-ном де Вильфор. – Кто бы мог подумать?
   – Что вы хотите, сударь, – отвечал Данглар. – Я же говорил вам, что Дантес без всякой причины останавливался у острова Эльба; эта остановка показалась мне подозрительной.
   – А вы рассказывали о ваших подозрениях кому-нибудь, кроме меня?
   – Как можно, – прибавил Данглар вполголоса. – Вы сами знаете, что из-за вашего дядюшки, господина Поликара Морреля, который служил при том и не скрывает своих мыслей, и вас подозревают, что вы жалеете о Наполеоне… Я побоялся бы повредить Эдмону, а также и вам. Есть вещи, которые подчинённый обязан сообщать своему хозяину и строго хранить в тайне от всех других.
   – Правильно, Данглар, правильно, вы честный малый! Зато я уже позаботился о вас на случай, если бы этот бедный Дантес занял место капитана на «Фараоне».
   – Как так?
   – Да, я заранее спросил Дантеса, что он думает о вас и согласен ли оставить вас на прежнем месте; не знаю нечему, но мне казалось, что между вами холодок.
   – И что же он вам ответил?
   – Что был такой случай, – он не сказал, какой именно, – когда он действительно в чём-то провинился перед вами, но что он всегда готов доверять тому, кому доверяет его арматор.
   – Притворщик! – прошептал Данглар.
   – Бедный Дантес! – сказал Кадрусс. – Он был такой славный!
   – Да, но пока что «Фараон» без капитана, – сказал Моррель.
   – Раз мы выйдем в море не раньше чем через три месяца – сказал Данглар, – то можно надеяться, что за это время Эдмона освободят.
   – Конечно, но до тех пор?
   – А до тех пор, господин Моррель, я к вашим услугам, – сказал Данглар. – Вы знаете, что я умею управлять кораблём не хуже любого капитана дальнего плавания; вам даже выгодно будет взять меня, потому что, когда Эдмон выйдет из тюрьмы, вам некого будет и благодарить. Он займёт своё место, а я – своё, только и всего.
   – Благодарю вас, Данглар, – сказал арматор, – это действительно выход. Итак, примите командование, я вас уполномочиваю, и наблюдайте за разгрузкой, дело не должно страдать, какое бы несчастье ни постигало отдельных людей.
   – Будьте спокойны, господин Моррель; но нельзя ли будет хоть навестить бедного Эдмона?
   – Я это сейчас узнаю; я попытаюсь увидеться с господином де Вильфор и замолвить ему словечко за арестованного. Знаю, что он отъявленный роялист, но хоть он роялист и королевский прокурор, однако ж всё-таки человек, и притом, кажется, не злой.
   – Нет, не злой, но я слышал, что он честолюбив, а это почти одно и то же.
   – Словом, увидим, – сказал Моррель со вздохом. – Ступайте на борт, я скоро буду.
   И он направился к зданию суда.
   – Видишь, какой оборот принимает дело? – сказал Данглар Кадруссу. Тебе всё ещё охота заступаться за Дантеса?
   – Разумеется, нет, но всё-таки ужасно, что шутка могла иметь такие последствия.
   – Кто шутил? Не ты и не я, а Фернан. Ты же знаешь, что я бросил запаску; кажется, даже разорвал её.
   – Нет, нет! – вскричал Кадрусс. – Я как сейчас вижу её в углу беседки, измятую, скомканную, и очень желал бы, чтобы она была там, где я её вижу!
   – Что ж делать? Верно, Фернан поднял её, переписал или велел переписать, а то, может быть, даже и не взял на себя этого труда… Боже мой! Что, если он послал мою же записку! Хорошо, что я изменил почерк.
   – Так ты знал, что Дантес – заговорщик?
   – Я ровно ничего не знал. Я тебе уже говорил, что хотел пошутить, и только. По-видимому, я, как арлекин, шутя, сказал правду.
   – Всё равно, – продолжал Кадрусс, – я дорого бы дал, чтобы всего этого не было или по крайней мере чтобы я не был в это дело замешан. Ты увидишь, оно принесёт нам несчастье, Данглар.
   – Если оно должно принести кому-нибудь несчастье, так только настоящему виновнику, а настоящий виновник – Фернан, а не мы. Какое несчастье может случиться с нами? Нам нужно только сидеть спокойно, ни слова не говорить, и гроза пройдёт без грома.
   – Аминь, – сказал Кадрусс, кивнув Данглару, и направился к Мельянским аллеям, качая головой и бормоча себе под нос, как делают сильно озабоченные люди.
   «Так, – подумал Данглар, – дело принимает оборот, какой я предвидел; вот я капитан, пока на время, а если этот дурак Кадрусс сумеет молчать, то и навсегда. Остаётся только тот случай, если правосудие выпустит Дантеса из своих когтей… Но правосудие есть правосудие, – улыбнулся он, я вполне на него могу положиться».
   Он прыгнул в лодку и велел грести к «Фараону», где арматор, как мы помним, назначил ему свидание.

Глава 6.
Помощник королевского прокурора

   В тот же самый день, в тот же самый час, на улице Гран-Кур, против фонтана Медуз, в одном из старых аристократических домов, выстроенных архитектором Пюже, тоже праздновали обручение.
   Но герои этого празднества были не простые люди, не матросы и солдаты, они принадлежали к высшему марсельскому обществу. Это были старые сановники, вышедшие в отставку при узурпаторе; военные, бежавшие из французской армии в армию Конде; молодые люди, которых родители, – всё ещё не уверенные в их безопасности, хотя уже поставили за них по четыре или по пять рекрутов, – воспитали в ненависти к тому, кого пять лет изгнания должны были превратить в мученика, а пятнадцать лет Реставрации в бога.
   Все сидели за столом, и разговор кипел всеми страстями того времени, страстями особенно неистовыми и ожесточёнными, потому что на юге Франции уже пятьсот лет политическая вражда усугубляется враждой религиозной.
   Император, ставший королём острова Эльба, после того как он был властителем целого материка, и правящий населением в пять-шесть тысяч душ, после того как сто двадцать миллионов подданных на десяти языках кричали ему: «Да здравствует Наполеон!» – казался всем участникам пира человеком, навсегда потерянным для Франции и престола. Сановники вспоминали его политические ошибки, военные рассуждали о Москве и Лейпциге, женщины – о разводе с Жозефиной. Этому роялистскому сборищу, которое радовалось, – не падению человека, а уничтожению принципа, – казалось, что для него начинается новая жизнь, что оно очнулось от мучительного кошмара.
   Осанистый старик, с орденом св. Людовика на груди, встал и предложил своим гостям выпить за короля Людовика XVIII. То был маркиз де Сен-Меран.
   Этот тост в честь гартвельского изгнанника и короля-умиротворителя Франции, был встречен громкими кликами; по английскому обычаю, все подняли бокалы; женщины откололи свои букеты и усеяли ими скатерть. В этом едином порыве была почти поэзия.
   – Они признали бы, – сказала маркиза де Сен-Меран, женщина с сухим взглядом, тонкими губами, аристократическими манерами, ещё изящная, несмотря на свои пятьдесят лет, – они признали бы, будь они здесь, все эти революционеры, которые нас выгнали и которым мы даём спокойно злоумышлять против нас в наших старинных замках, купленных ими за кусок хлеба во времена Террора, – они признали бы, что истинное самоотвержение было на нашей стороне, потому что мы остались верны рушившейся монархии, а они, напротив, приветствовали восходившее солнце и наживали состояния, в то время как мы разорялись. Они признали бы, что наш король поистине был Людовик Возлюбленный, а их узурпатор всегда оставался Наполеоном Проклятым; правда, де Вильфор?
   – Что прикажете, маркиза?.. Простите, я не слушал.
   – Оставьте детей, маркиза, – сказал старик, предложивший тост. – Сегодня их помолвка, и им, конечно, не до политики.
   – Простите, мама, – сказала молодая и красивая девушка, белокурая, с бархатными глазами, подёрнутыми влагой, – это я завладела господином де Вильфор. Госпожа де Вильфор, мама хочет говорить с вами.
   – Я готов отвечать маркизе, если ей будет угодно повторить вопрос, которого я не расслышал, – сказал г-н де Вильфор.
   – Я прощаю тебе, Рене, – сказала маркиза с нежной улыбкой, которую странно было видеть на этом холодном лице; но сердце женщины так уж создано, что, как бы ни было оно иссушено предрассудками и требованиями этикета, в нём всегда остаётся плодоносный и живой уголок, – тот, в который бог заключил материнскую любовь. – Я говорила, Вильфор, что у бонапартистов нет ни нашей веры, ни нашей преданности, ни нашего самоотвержения.
   – Сударыня, у них есть одно качество, заменяющее все наши, – это фанатизм. Наполеон – Магомет Запада; для всех этих людей низкого происхождения, но необыкновенно честолюбивых, он не только законодатель и владыка, но ещё символ – символ равенства.
   – Равенства! – воскликнула маркиза. – Наполеон – символ равенства? А что же тогда господин де Робеспьер? Мне кажется, вы похищаете его место и отдаёте корсиканцу; казалось бы, довольно и одной узурпации.
   – Нет, сударыня, – возразил Вильфор, – я оставляю каждого на его пьедестале: Робеспьера – на площади Людовика Пятнадцатого, на эшафоте; Наполеона – на Вандомской площади, на его колонне. Но только один вводил равенство, которое принижает, а другой – равенство, которое возвышает; один низвёл королей до уровня гильотины, другой, возвысил народ до уровня трона. Это не мешает тому, – прибавил Вильфор, смеясь, – что оба они – гнусные революционеры и что девятое термидора и четвёртое апреля тысяча восемьсот четырнадцатого года – два счастливых дня для Франции, которые одинаково должны праздновать друзья порядка и монархия; но этим объясняется также, почему Наполеон, даже поверженный – и, надеюсь, навсегда, – сохранил ревностных сторонников. Что вы хотите, маркиза? Кромвель был только половиной Наполеона, а и то имел их!
   – Знаете, Вильфор, всё это за версту отдаёт революцией. Но я вам прощаю, – ведь нельзя же быть сыном жирондиста и не сохранить революционный душок.
   Краска выступила на лице Вильфора.
   – Мой отец был жирондист, это правда; но мой отец не голосовал за смерть короля; он подвергался гонениям в день Террорау как и вы и чуть не сложил голову на том самом эшафоте, на котором скатилась голова вашего отца.
   – Да, – отвечала маркиза, на лице которой ничем не отразилось это кровавое воспоминание, – только они взошли бы на эшафот ради диаметрально противоположных принципов, и вот вам доказательство: всё наше семейство сохранило верность изгнанным Бурбонам, а ваш отец тотчас же примкнул к новому правительству; гражданин Нуартье был жирондистом, а граф Нуартье стал сенатором.
   – Мама, – сказала Рене, – вы помните наше условие: никогда не возвращаться к этим мрачным воспоминаниям.
   – Сударыня, – сказал Вильфор, – я присоединяюсь к мадемуазель де Сен-Меран и вместе с нею покорнейше прошу вас забыть о прошлом. К чему осуждать то, перед чем даже божья: воля бессильна? Бог властен преобразить будущее; в прошлом он ничего не может изменить. Мы можем если не отречься от прошлого, то хотя бы набросить на него покров. Я, например, отказался не только от убеждений моего отца, но даже от его имени. Отец мой был и, может статься, и теперь ещё бонапартист и зовётся Нуартье; я – роялист и зовусь де Вильфор. Пусть высыхают в старом дубе революционные соки; вы смотрите только на ветвь, которая отделилась от него и не может, да, пожалуй, и не хочет оторваться от него совсем.
   – Браво, Вильфор! – вскричал маркиз. – Браво! Хорошо сказано! Я тоже всегда убеждал маркизу забыть о прошлом, но без успеха; вы будете счастливее, надеюсь.
   – Хорошо, – сказала маркиза, – забудем о прошлом, я сама этого хочу; но зато Вильфор должен быть непреклонен в будущем. Не забудьте, Вильфор, что мы поручились за вас перед его величеством, что его величество согласился забыть, по нашему ручательству (она протянула ему руку), как и я забываю, по вашей просьбе. Но если вам попадёт в руки какой-нибудь заговорщик, помните: за вами тем строже следят, что вы принадлежите к семье, которая, быть может, сама находится в сношениях с заговорщиками.
   – Увы, сударыня, – отвечал Вильфор, – моя должность и особенно время, в которое мы живём, обязывают меня быть строгим. И я буду строг. Мне уже несколько раз случалось поддерживать обвинение по политическим делам, и в этом отношении я хорошо себя зарекомендовал. К сожалению, это ещё не конец.
   – Вы думаете? – спросила маркиза.
   – Я этого опасаюсь. Остров Эльба – слишком близок к Франции. Присутствие Наполеона почти в виду наших берегов поддерживает надежду в его сторонниках. Марсель кишит военными, состоящими на половинном жалованье; они беспрестанно ищут повода для ссоры с роялистами. Отсюда – дуэли между светскими людьми, а среди простонародья – поножовщина.
   – Да, – сказал граф де Сальвье, старый друг маркиза де Сен-Меран и камергер графа д'Артуа. – Но вы разве не знаете, что Священный Союз хочет переселить его?
   – Да, об этом шла речь, когда мы уезжали из Парижа, – отвечал маркиз.
   – Но куда же его пошлют?
   – На Святую Елену.
   – На Святую Елену! Что это такое? – спросила маркиза.
   – Остров, в двух тысячах миль отсюда, по ту сторону экватора, – отвечал граф.
   – В добрый час! Вильфор прав, безумие оставлять такого человека между Корсикой, где он родился, Неаполем, где ещё царствует его зять, и Италией, из которой он хотел сделать королевство для своего сына.
   – К сожалению, – сказал Вильфор, – имеются договоры тысяча восемьсот четырнадцатого года, и нельзя тронуть Наполеона, не нарушив этих договоров.
   – Так их нарушат! – сказал граф де Сальвье. – Он не был особенно щепетилен, когда приказал расстрелять несчастного герцога Энгиевского.
   – Отлично, – сказала маркиза, – решено: Священный Союз избавит Европу от Наполеона, а Вильфор избавит Марсель от его сторонников. Либо король царствует, либо нет; если он царствует, его правительство должно быть сильно и его исполнители – непоколебимы; только таким образом можно предотвратить зло.
   – К сожалению, сударыня, – сказал Вильфор с улыбкой, – помощник королевского прокурора всегда видит зло, когда оно уже совершилось.
   – Так он должен его исправить.
   – Я мог бы сказать, сударыня, что мы не исправляем зло, а мстим за него, и только.
   – Ах, господин де Вильфор, – сказала молоденькая и хорошенькая девица, дочь графа де Сальвье, подруга мадемуазель де Сен-Меран, – постарайтесь устроить какой-нибудь интересный процесс, пока мы ещё в Марселе. Я никогда не видала суда присяжных, а это, говорят, очень любопытно.
   – Да, в самом деле, очень любопытно, – отвечая помощник королевского прокурора. – Это уже не искусственная трагедия, а подлинная драма; не притворные страдания, а страдания настоящие. Человек, которого вы видите, по окончании спектакля идёт не домой, ужинать со своим семейством и спокойно лечь спать, чтобы завтра начать сначала, а в тюрьму, где его ждёт палач. Так что для нервных особ, ищущих сильных ощущений, не может быть лучшего зрелища. Будьте спокойны – если случай представится, я не премину воспользоваться им.
   – От его слов нас бросает в дрожь… а он смеётся! – сказала Рене, побледнев.
   – Что прикажете?.. Это поединок… Я уже пять или шесть раз требовал смертной казни для подсудимых, политических и других… Кто знает, сколько сейчас во тьме точится кинжалов или сколько их уже обращено на меня!
   – Боже мой! – вскричала Рене. – Неужели вы говорите серьёзно, господин де Вильфор?
   – Совершенно серьёзно, – отвечал Вильфор с улыбкой. – И от этих занимательных процессов, которых графиня жаждет из любопытства, а я из честолюбия, опасность для меня только усилится. Разве эти наполеоновские солдаты, привыкшие слепо идти на врага, рассуждают, когда надо выпустить пулю или ударит штыком? Неужели у них дрогнет рука убить человека, которого они считают своим личным врагом, когда они, не задумываясь, убивают русского, австрийца или венгерца, которого они и в глаза не видали? К тому же опасность необходима; иначе наше ремесло не имело бы оправдания. Я сам воспламеняюсь, когда вижу в глазах обвиняемого вспышку ярости: это придаёт мне силы. Тут уже не тяжба, а битва; я борюсь с ним, он защищается, я наношу новый удар, и битва кончается, как всякая битва, победой или поражением. Вот что значит выступать в суде! Опасность порождает красноречие. Если бы обвиняемый улыбнулся мне после моей речи, то я решил бы, что говорил плохо, что слова мои были бледны, слабы, невыразительны. Представьте себе, какая гордость наполняет душу прокурора, убеждённого в виновности подсудимого, когда он видит, что преступник бледнеет и склоняет голову под тяжестью улик и под разящими ударами его красноречия! Голова преступника склоняется и падает!
   Рене тихо вскрикнула.
   – Как говорит! – заметил один из гостей.
   – Вот такие люди и нужны в наше время, – сказал другой.
   – В последнем процессе, – подхватил третий, – вы были великолепны, Вильфор. Помните – негодяй, который зарезал своего отца? Вы буквально убили его, прежде чем до него дотронулся палач.
   – О, отцеубийцы – этих мне не жаль. Для таких людей нет достаточно тяжкого наказания, – сказала Рене. – Но несчастные политические преступники…
   – Они ещё хуже, Рене, потому что король – отец народа, и хотеть свергнуть или убить короля – значит хотеть убить отца тридцати двух миллионов людей.
   – Всё равно, господин де Вильфор, – сказала Рене. – Обещайте мне, что будете снисходительны к тем, за кого я буду просить вас…
   – Будьте спокойны, – отвечал Вильфор с очаровательной улыбкой, – мы будем вместе писать обвинительные акты.
   – Дорогая моя, – сказала маркиза, – занимайтесь своими колибри, собачками и тряпками и предоставьте вашему будущему мужу делать своё дело. Теперь оружие отдыхает и тога в почёте; об этом есть прекрасное латинское изречение.
   – Cadant arma togae,[3] – сказал Вильфор.
   – Я не решилась сказать по-латыни, – отвечала маркиза.
   – Мне кажется, что мне было бы приятнее видеть вас врачом, – продолжала Рене. – Карающий ангел, хоть он и ангел, всегда страшил меня.
   – Добрая моя Рене! – прошептал Вильфор, бросив на молодую девушку взгляд, полный любви.
   – Господин де Вильфор, – сказал маркиз, – будет нравственным и политическим врачом нашей провинции; поверь мне, дочка, это почётная роль.
   – И это поможет забыть роль, которую играл его отец, – вставила неисправимая маркиза.
   – Сударыня, – отвечал Вильфор с грустной улыбкой, – я уже имел честь докладывать вам, что отец мой, как я по крайней мере надеюсь, отрёкся от своих былых заблуждений, что он стал ревностным другом религии и порядка, лучшим роялистом, чем я, ибо он роялист по раскаянию, а я – только по страсти.
   И Вильфор окинул взглядом присутствующих, как он это делал в суде после какой-нибудь великолепной тирады, проверяя действие своего красноречия на публику.
   – Правильно, Вильфор, – сказал граф де Сальвье, – эти же слова я сказал третьего дня в Тюильри министру двора, который выразил удивление по поводу брака между сыном жирондиста и дочерью офицера, служившего в армии Конде, и министр отлично понял меня. Сам король покровительствует этому способу объединения. Мы и не подозревали, что он слушает нас, а он вдруг вмешался в разговор и говорит: «Вильфор (заметьте, король не сказал Нуартье, а подчеркнул имя Вильфор), Вильфор, – сказал король, – пойдёт далеко; это молодой человек уже вполне сложившийся и принадлежит к моему миру. Я с удовольствием узнал, что маркиз и маркиза де Сен-Меран выдают за него свою дочь, и я сам посоветовал бы им этот брак, если бы они не явились первые ко мне просить позволения».
   – Король это сказал, граф? – воскликнул восхищённый Вильфор.
   – Передаю вам собственные его слова; и если маркиз захочет быть откровенным, то сознаётся, что эти же слова король сказал ему самому, когда он, полгода назад, сообщил королю о своём намерении выдать за вас свою дочь.
   – Это верно, – подтвердил маркиз.
   – Так, значит, я всем обязан королю! Чего я не сделаю, чтобы послужить ему!
   – Таким вы мне нравитесь, – сказала маркиза. – Пусть теперь явится заговорщик, – добро пожаловать!
   – А я, мама, – сказала Рене, – молю бога, чтобы он вас не услышал и чтобы он посылал господину де Вильфор только мелких воришек, беспомощных банкротов и робких жуликов; тогда я буду спать спокойно.
   – Это всё равно, что желать врачу одних мигреней, веснушек, осиных укусов и тому подобное, – сказал Вильфор со смехом. – Если вы хотите видеть меня королевским прокурором, пожелайте мне, напротив, страшных болезней, исцеление которых делает честь врачу.
   В эту минуту, словно судьба только и ждала пожелания Вильфора, вошёл лакей и сказал ему несколько слов на ухо.
   Вильфор, извинившись, вышел из-за стола и воротился через несколько минут с довольной улыбкой на губах.
   Рене посмотрела на своего жениха с восхищением: его голубые глаза сверкали на бледном лице, окаймлённом чёрными бакенбардами; в эту минуту он и в самом деле был очень красив. Рене с нетерпением ждала, чтобы он объяснил причину своего внезапного исчезновения.
   – Вы только что выразили желание иметь мужем доктора, – сказал Вильфор, – так вот у меня с учениками Эскулапа (так ещё говорили в тысяча восемьсот пятнадцатом году) есть некоторое сходство: я не могу располагать своим временем. Меня нашли даже здесь, подле вас, в день нашего обручения.
   – А почему вас вызвали? – спросила молодая девушка с лёгким беспокойством.
   – Увы, из-за больного, который, если верить тому, что мне сообщили, очень плох. Случай весьма серьёзный, и болезнь грозит эшафотом.
   – Боже! – вскричала Рене побледнев.
   – Что вы говорите! – воскликнули гости в один голос.
   – По-видимому, речь идёт не более и не менее как о бонапартистском заговоре.
   – Неужели! – вскричала маркиза.
   – Вот что сказано в доносе.
   И Вильфор прочёл:
   «Приверженец престола и веры уведомляет господина королевского прокурора о том, что Эдмон Дантес, помощник капитана на корабле „Фараон“, прибывшем сегодня из Смирны с заходом в Неаполь и Порто-Феррайо, имел от Мюрата письмо к узурпатору, а от узурпатора письмо к бонапартистскому комитету в Париже.