кандидата-радикала, она восклицает: - Но я же радикалка, всегда была. У
нас вся семья радикалы. - И упрекает его в отсталости. Но Голлан только
смеется - политические взгляды женщин он не принимает всерьез. Он не
нарадуется этой новой, ожившей Табите в новых нарядах, которая бывает на
заводе, все хвалит и даже всматривается в чертежи.
Самой Табите эти чертежи кажутся еще более непонятными, чем давно
забытые стихи Буля; но она убедилась, что фраза "Понимаю. До чего же
искусно!" годится на все случаи. Она посвящает полчаса в день заводу и
столовой для рабочих и не менее получаса в неделю - Робу Робинсону, когда
он в парке испытывает модели своих аэропланов. И восклицает: "Ой, мистер
Робинсон, он пролетел ярдов пятьдесят, не меньше!" - не только из желания
сказать человеку приятное, но и потому, что искренне радуется его успеху.
В стране - поголовное увлечение авиацией, которую даже "Таймс" называет
революционным начинанием. Опыты братьев Райт в Америке и Сантос-Дюмона во
Франции воспламенили воображение всего мира. Каждый мальчишка запускает
бумажные "стрелы", каждый второй инженер конструирует собственную модель.
Роб Робинсон сконструировал их уже восемь штук и с двумя помощниками
часами заставляет их летать над парком. Есть там монопланы, бипланы, есть
нечто похожее на игрушечный дротик, есть триплан, похожий на коробочного
змея, и даже квадриплан - складной, чтобы занимал минимум места.
Табиту восхищают все модели, но особенно любимое детище Роба - триплан,
модель весьма мощная и устойчивая. Ее поражает, что Голлан относится к
опытам Роба прохладно и скептически. "Дело в том, - размышляет она, - что
он стареет, у него нет воображения. Он продолжает развивать всякие
технические идеи, потому что всю жизнь этим занимался, но он не понимает,
не чувствует, как это изумительно - летать по воздуху".
Голлан делает ставку на цеппелин. Но энтузиазм Табиты его умиляет, и он
дает Робу несколько сот фунтов на его опыты. "На это денег не жалко, -
объясняет он, - лишь бы человек был доволен. Роб - сокровище, чародей, он
чутьем узнает, что творится в головке цилиндра".



    61



В поисках первоклассного репетитора Табита обратилась в агентство по
найму, предложив высокую плату, и ей рекомендовали мистера Слупа,
стипендиата колледжа св.Марка, который, по счастью, с апреля будет
свободен. Стипендия, колледж св.Марка (очень аристократический) и высокая
плата - на все это Табита возлагает большие надежды. И, как ни
удивительно, провал мистера Слупа ничуть не поколебал ее веры, напротив.
Правда, мистер Слуп - прелестный молодой человек с очаровательными
манерами. Держится он очень уверенно, знает решительно все и на рояле
играет почти так же хорошо, как Табита. С ней он беседует о хозяйстве, о
политике либералов и обязанностях землевладельцев, с Голланом - о технике,
с управляющим - об агрономии, с секретарем - о делопроизводстве, с
садовником - о розах и с дворецким - о винах.
Но большую часть времени он проводит с Робом Робинсоном в парке, на
испытаниях нового двухместного аэроплана. Как и все здесь, кроме Голлана,
он помешан на авиации. Однажды Табита с удивлением обнаруживает, что он в
часы занятий наблюдает за автомобилем, тянущим на буксире новую модель
"Голлан-Роб", и на ее вопрос, как успехи Джона, он отвечает, не сводя глаз
с аэроплана: - Не могу сказать, чтобы он занимался очень прилежно, леди
Голлан, но и я на его месте едва ли стал бы стараться - ведь здесь перед
ним открывается такая карьера, такая замечательная практическая работа.
- Сначала он должен окончить университет.
Мистер Слуп, нехотя оторвав взгляд от аэроплана, парящего в воздухе на
конце каната, проводит длинными пальцами по длинным светлым волосам и
вздыхает: - Не уверен я, леди Голлан, что университетское образование
такая уж нужная вещь.
Табита, благоговеющая даже перед словом "образование", не верит своим
ушам. Студент-второкурсник, которому книги набили оскомину, - для нее
совершенно новое явление. Она горячо возражает: - Но вы же не станете
отрицать, мистер Слуп, что люди, окончившие университет, куда более...
- Только не говорите "культурны", леди Голлан, умоляю вас. - Он весь
передергивается.
- Почему не говорить, если это правда? Или сейчас модно презирать
культурность?
- Пожалуй, и так. Вы хотите сказать, что я слишком цивилизован?
- Скорее слишком самонадеянны.
- Понимаю вашу мысль.
Табита невольно любуется его самообладанием. Видимо, для ее резкостей
он неуязвим.
- И тут уж Оксфорд не виноват.
- Кто в этом деле виноват, сказать трудно; мои бедные родители пошли на
большие жертвы ради моего образования. Не хочется прямо утверждать, что
они совершили ошибку. Скажем так - традиция, условности... - И, увлеченный
этой темой (он как раз подготовил для ближайшей дискуссии в студенческом
литературном кружке доклад под названием "Древнее содружество грамотеев
св.Марка полагает, что человечество следует уничтожить"), он замечает, что
всякая цивилизация ведет к гибели. Современные женщины желают получать
образование, а образованные женщины отказываются рожать детей. "Так
цивилизация постепенно сама себя уничтожит, хотя боюсь - на мой век ее
хватит".
Табита радуется отъезду мистера Слупа, он же весьма тепло с ней
прощается и вскоре пишет ей одно за другим два длинных письма, выражая
надежду, что их дружба, столь для него ценная, будет длиться вечно. "Так
отрадно было вырваться из моей монашеской кельи и пообщаться с живыми
людьми, особенно с Вами. Говорят, что знакомство с некоей знатной леди
было равнозначно гуманитарному образованию [намек на часто цитируемые
слова английского писателя Ричарда Стиля (1672-1729) в одном из его
очерков в журнале "Болтун": "Любовь к ней равнозначна гуманитарному
образованию"]; с уверенностью могу сказать, что для университетского
образования такое знакомство может послужить коррективом и даже
противоядием".
Табита неспособна увидеть себя невинными глазами Слупа как знатную
леди, и это признание только раздражает ее. Просто грешно, думает она, что
такие вот молодые люди, перед которыми открыты все пути, ругают Оксфорд.
Слуп в ее глазах - изменник, и она приходит в ярость, когда выясняется,
что он заронил семена крамолы в душу Джона. "Если он собьет его с толку, я
ему никогда не прощу".
А Джон и правда тоскует по своему другу Слупу и часто ему пишет. Они
обмениваются идеями по поводу принципиально нового типа аэроплана с
небывало широкими крыльями из рифленого железа.
На вступительных экзаменах в Чилтон Джон проваливается, и Табита
проводит ночь в слезах. Но приходит дружеское письмо от Слупа. "Если Вы
непременно хотите отдать Джона в закрытую школу, могу пристроить его в
Брэдли. Там его примут, ведь он хороший крикетист. Как я скучаю по Хэкстро
и по Вашей доброте. Умоляю, пригласите меня как-нибудь еще".
Табита отвечает телеграммой, и в Брэдли Джона принимают. Но она не
простила Слупа. Он согрешил против самого духа хорошего образования. А
главное - он создал новые, лишние опасности и трудности в мире, уже и так
слишком сложном для всех матерей. "Его влияние на Джона ужасно. И почему
это дети всегда привязываются к людям, которые приносят им только вред?"
Но Джон после первого триместра в Брэдли и думать перестал о Слупе.
Отметки у него плохие по всем предметам, кроме футбола, но это его не
трогает. Он слишком увлечен школьной жизнью, о которой рассказывает матери
с гордостью путешественника, открывшего удивительный новый мир, неведомый
женщинам.
Из отдельных, мимоходом брошенных фраз выясняется, что владыка этого
нового школьного мира - герой по фамилии Фоке, капитан футбольной команды
их общежития. Этот Фоке - великан с поразительно волосатой грудью,
беспощадный деспот, избивший трех своих форвардов за недостаток напора, и
притом христианин, то есть он сквернословит, терпеть не может церковь, но
Христа считает примером для подражания.
Увлечение Джона футболом сродни религиозному чувству. Когда Табита
поздравляет его с тем, что его приняли в команду, он отвечает с серьезным
видом: - Играть полузащитником мне не так уж улыбается, но Фоке говорит,
что не мог найти больше никого, кто не возражает быть убитым.
- Убитым, Джон?! - ужасается Табита.
- Свободных полузащитников всегда убивают. - В тоне Джона скорбное
ликование. - Плохо то, что у нас слишком легкая схватка. - И он объясняет,
что три года подряд команда их" общежития - Браун - держала первенство
школы, но этой зимой, скорее всего, потерпит поражение, потому что
лишилась самых тяжелых игроков.
- Ну что ж, - говорит Табита, - надо и другим выиграть, это только
справедливо.
Джон смотрит на нее с грустью, как старый государственный муж на
беспочвенного мечтателя. Он хмурит лоб и мягко выговаривает матери: - Не
понимаешь ты, мама. Браун - это символ, тут есть традиции. Это
единственное общежитие, где еще ценят выдержку и порядочность,
единственное место, где рабочий пользуется уважением. Если бы Фоке попал в
Троттер, ему бы там житья не дали, потому что он рабочий. А если б я попал
в Филпот, я бы там вообще погиб, и физически и духовно.
- Ну что ты, Джон!
- Да, да, мамочка, Филпот - это помойка.
- Но, Джонни, ведь это ужасно, что некоторые мальчики попадают в
Филпот. Наверно, надо что-то предпринять, чтобы там стало лучше.
- Лучше все равно не станет. Но ты не понимаешь...
- Потому я и спрашиваю, Джонни. Я очень хочу понять.
В ответ Джон, скорчив гримасу, резко меняет тему. А Табите так хочется
вникнуть в его интересы, что, когда он однажды три раза кряду грубо ее
оборвал, она-не выдерживает: - Джонни, ну почему ты мне ничего не
рассказываешь? Можно подумать, мы с тобой даже не друзья.
Джон, вздернув брови, растерянно смотрит на мать, а затем вообще
перестает упоминать о школе. И когда Табита со свойственной ей
непосредственностью спрашивает: "Да что с тобой? Что случилось?", он
раздраженно отвечает: "Ничего не случилось. Все в порядке". А он и сам не
знает, почему слово "друзья" так странно на него подействовало, почему он
не может говорить с матерью свободно, как прежде, и даже избегает ее.
Несколько дней спустя, когда он прячется в темном углу библиотеки,
комнаты, где не бывает ни Голлан, который читает только техническую
литературу, ни Табита, которая вообще почти не читает, в открытое окно
вдруг заглядывает садовник с криком: - Скорей, скорей, аэроплан летит!
Джон подскакивает как на пружине. Весь дом разом ожил, словно
пробудившись от сна. Хлопают окна, с верхней площадки несутся вопли, лакей
непозволительно громко зовет кого-то через весь холл. Кто-то, шурша
юбками, мчится по лестнице вниз.
Стукнула дверь в библиотеку. Джон слышит голос матери. И сейчас же
снова опускается в кресло, бессознательно принимает равнодушную,
непринужденную позу.
В дверях стоит Табита. - Джон, бежим скорей! Аэроплан.
- Это обязательно?
Но, втайне сгорая от любопытства, он дает увести себя из дому на
декабрьское солнце, где, задрав головы, уже стоит целая толпа. Вот
взметнулись вверх руки, Табита хватает Джона за плечо. У молоденькой
горничной вырывается не то писк, не то смех. В небе, как будто над самой
крышей дома, появился огромный биплан. Аэроплана в полете не видел еще
никто, кроме нескольких механиков. Джон глядит замерев, подняв брови. Он и
не думал, что может так удивиться - совсем по-новому, начисто забыв о
себе.
"И вовсе он не похож на птицу, - думает Джон. - Скорее, на поезд".
И правда, больше всего поражает то, что эта низко летящая махина, зримо
огромная и тяжелая, рассекает незримый воздух плавно, как поезд, и с таким
же оглушительным шумом. Это кажется немыслимым и рождает в Джоне смятение,
в каком, возможно, всегда пребывают душевнобольные, - ощущение, будто сам
мозг стал невещественным и на его работу ужо нельзя положиться.
В ушах у него скрипит голос отчима: - Видал? Видал? Биплан... с
пассажиром. Наверно, фарман.
Аэроплан с ревом проносится над головой. Только что он казался
медлительным, крепким, тяжелым, точно фургон, а через минуту уже
превратился в точку, исчез за деревьями. Вокруг Джона поднимается
возбужденный говор; нервно хихикают горничные; Голлан, весь багровый,
выпучив глаза, твердит, запинаясь: - Ну что? Что скажешь, Джонни? - Годлан
прозрел.
Но Джону непонятно, что в психике Голлана произошел перелом. Он не
знает, что и старики порой обращаются в новую веру. И этот восторг, этот
призыв разделить чужие чувства вызывает в нем отпор. С независимым видом,
несомненно подражая манере Фокса, он фыркает: - Но к чему такая шумиха? Не
иначе как это газеты затеяли. - И удаляется, руки в карманах.
Он видит, как больно обидел своей холодностью и мать, и Голлана, и ему
стыдно, и он злится на них же, как на виновников этого чувства стыда. Он
говорит себе: "Какое они имеют право? Честное слово, в Хэкстро стало
просто невыносимо".



    62



Теперь его тянет в школу потому, что это не Хэкстро. Это его личные
владения, которыми он дорожит, потому что матери и Голлану нет туда ходу.
Именно оттого, что они так им интересуются, он вынужден спасаться в свой
тайный мир, чтобы не остаться совсем без собственного мира. Так что даже
их ошибки доставляют ему удовольствие, придают уверенности. Когда Фоке
покидает школу и Табита сочувствует сыну, потерявшему близкого друга, он
не говорит ей, что Фоке ему уже давно осточертел, что теперь у него есть
друзья поинтереснее. Он учится в предпоследнем классе, до которого Фоке не
дотянул, и ему открылся новый круг идей, новый кумир в лице его классного
наставника, знаменитого на всю школу историка по фамилии Тоуд.
Джону, который похож на мать не только лицом, но и характером, а потому
легко впадает в крайности, Джону, который к тому же впервые испытал чисто
интеллектуальное увлечение, Тоуд представляется чуть ли не богом. А
фамильярность по его адресу он допускает потому, что к этому редкостному
преподавателю надо относиться немного юмористически и свысока, чтобы не
захлебнуться от восхищения.
Табите он описывает Тоуда с насмешкой, как нелепого безобразного
старика в мешковатых брюках и пыльном сюртуке, потому что истинный Тоуд,
которым он восхищается, - важная часть его личной жизни. А также ценнейший
арсенал: ведь это Тоуд поставляет ему лучшие виды оружия для
наступательных военных действий против Хэкстро.
- Ты ведь тоже пойдешь, Джон? - говорит Табита в один прекрасный день
весной 1912 года. В голосе ее ожидание, волнение, глаза и приказывают, и
умоляют. А зовет она его на испытания "Голлан-Роба", первого аэроплана,
выпущенного заводом Робинсона.
Но оттого, что она волнуется и ее волнение неотъемлемо от Хэкстро,
этого старого, надоевшего домашнего мирка, он отвечает: - А что,
собственно, случилось?
- Ну как же, Джонни, испытания.
- Мне вообще-то надо бы заниматься.
- Пойдем, Джон, ты обещал. Неужели тебе не интересно? Как ты можешь не
волноваться?
Он разрешает ей принести ему шляпу, вывести его в парк. Он уже не груб
и не резок, как Фоке, а серьезен, как староста его класса Труби. И, шагая
с ней рядом, он изрекает важно и чуть досадливо, как учитель, наставляющий
тупого ученика: - В конечном счете авиация - это не так уж важно.
- Не важно? Но ты подумай, за считанные дни можно будет попасть куда
угодно - в Америку, в Индию, в Австралию.
- Цивилизацию это не изменит, мама, разве что к худшему.
- Ой, Джон, не станешь же ты отрицать, что авиация - это прогресс?
Джон только того и ждал. Он совсем недавно научился критиковать
прогресс. И спрашивает тоном, заимствованным у Труби: - Что именно ты
подразумеваешь под словом прогресс?
- Ну, Джон, ты-же знаешь, что прогресс есть. А железные дороги,
автомобили?
- По-твоему, они прогрессивные, потому что движутся? А известно ли
тебе, мама, что самой цивилизованной эрой в истории была Римская империя
при Антонинах?
- Да ну тебя с твоими римлянами, Джон. У них ни канализации не было, ни
анестезии.
- У них был мир. Да что там, ты и не задумывалась над тем, что такое
цивилизация.
- Какой у тебя высокомерный тон, Джонни. Не надо быть высокомерным,
людям это неприятно. Очень может быть, что и мистер Тоуд презирает тупиц,
но он учитель, это другое дело.
- При чем здесь Тоуд? И что ты вечно обо мне беспокоишься?
- Как же мне не беспокоиться, когда ты такой грубый.
И опять идет война. Причины ее им обоим непонятны, а значит, и
прекратить ее они не в силах. Джон хмурится - "Кому это нужно?" - и
уходит.
Весь этот день он не разговаривает с Табитой, просто не может. А
вечером, когда через силу идет к ней проститься, так сердит на нее за это,
что спрашивает строго, точно отчитывает за провинность: - Почему ты не
хочешь, чтобы я знал своего отца?
Такого эффекта он даже не ожидал. Мать заливается краской, и он,
испуганный, жалея ее, чувствуя, что сделал ей больно, тоже краснеет до
корней волос.
- Отца? Но я даже не знаю, где он.
- А разве он не тот Р.Б.Бонсер, который пишет в "Автомобилисте" о
шинах?
- Не думаю.
- Говорю тебе, мама, тот самый. Я про него спрашивал, и оказывается,
отец одного нашего мальчика хорошо его знает. Он состоит в какой-то
каучуковой компании.
- Ты его не видел, Джон?
- Нет, но я думал, что надо бы с ним встретиться.
- Зачем? Он никогда тобой не интересовался. Он скверный человек, Джон,
насквозь скверный.
- Да, я знаю, вы с ним не ладили...
- Он скверный, Джон. Лжец, обманщик... - Она заклинает сына поверить
ей. - Ты и вообразить не можешь, до чего скверный.
- Ладно, мама, ты уж не волнуйся.
Он целует ее без улыбки, точно прощая ей обиду; и в тот же вечер, может
быть лишь для того, чтобы утвердиться на такой позиции, пишет Бонсеру
длинное письмо.
Однако, написав письмо и тем сквитавшись с Табитой, он его не
отправляет. Как-никак отец тоже родственник, он тоже может оказаться
любопытным и въедливым.



    63



Вспоминает он об этом письме только через три недели, уже в школе. Лежа
на коврике под деревьями со своим другом Труби, он смотрит крикет, и среди
сотен мальчиков в белых с розовым полосатых куртках он один в пиджачной
паре. Его только что произвели в префекты [в английских закрытых школах -
старшеклассник, наделенный функциями надзирателя], а в Брэдли префектам
разрешается пить чай в некоторых кондитерских, а значит, во второй
половине дня носить городской костюм. Джон, став префектом, надевает
костюм и в дни состязаний. И сейчас, почувствовав, что на ребра давит
что-то острое, он сует руку во внутренний карман и находит это письмо. Его
так разморило, что он даже не удивляется, а только смотрит на него с
улыбкой.
День выдался жаркий, воздух точно сгустился от жары и тихонько кипит на
солнце. Лежать в тени, если и не очень прохладной, то хотя бы зеленой, и
глядеть на фигурки играющих, чьи яркие куртки словно вспыхивают в облаках
горячего пара, кажется Джону верхом блаженства.
Они с Труби обсуждают свое будущее. С других ковриков доносятся
оживленные голоса - что-то про игру, про какой-то новый рекорд дальности
полета, - внезапные вскрики, шутки, насмешки, и оба префекта чувствуют,
что они выше этого, что они взрослые люди. Это чувство можно уловить даже
в голосе Труби, когда он негромко произносит: - Теперь я, пожалуй, жалею,
что не пошел в военный флот. Родители меня с детства туда прочили, да я
тогда уперся. - Он срывает травинку и задумчиво жует ее. - А теперь, если
будет война, морякам больше всех достанется.
- Война-то, наверно, быстро кончится. Новые взрывчатые вещества,
знаешь, они какие - ужас. Дредноуты, говорят, могут потопить друг друга с
первого же бортового залпа.
- Да, линейные корабли устарели. Войны становятся все короче. Последняя
настоящая война, франко-прусская, длилась всего шесть недель, я имею в
виду - до Седана, а это, в сущности, и был конец.
- Больших войн, вероятно, больше уже не будет, разве что на Балканах.
- Ну, славяне-то никогда не знали цивилизации, они не побывали под
властью Рима.
- Как и немцы... Ух, хорош удар!
Хлопнув три-четыре раза в ладоши, они снова растягиваются на коврике.
Труби, крепкий, энергичный юноша, говорит: - А все-таки интересно бы
посмотреть, как это будет.
Джон выронил письмо и лежит на боку, подложив ладонь под щеку, надвинув
соломенную шляпу на нос. Его одолевает ленивая истома, ощущение, что
жизнь, если не принимать ее слишком всерьез, бесконечно приятна. И стук
мячей, громкий, как выстрелы, только усиливает это чувство заработанного
покоя. Словно все вокруг - жаркое солнце, прохладная тень, даже спортивный
азарт игроков - для того и создано, чтобы дать ему это ощущение
счастливой, покойной отрешенности. Он замечает, что двое младших на
коврике рядом в шутку дерутся битами отчасти для того, чтобы привлечь его
внимание, и нарочно не смотрит в их сторону.
Перерыв. Время пить чай. Игроки все вместе особым неспешным шагом
двинулись к павильону. Труби вяло спрашивает: - Ну как, попьем в буфете
или сходим на Хай-стрит? - И Джон отвечает: - Я думал сходить в город, да
лень, далеко. - Он встает, старательно отряхивает брюки, подбирает с земли
письмо. Но в карман его не кладет, а, проходя мимо почтового ящика,
поднимает руку жестом властителя собственной судьбы и решительно
проталкивает его в щель.
И как ребенок, нажав на спусковой крючок, чтобы проверить, правда ли
ружье стреляет, бывает оглушен выстрелом, так и Джон удивляется, когда
пять дней спустя его вызывают в кабинет классного наставника и он видит
перед собой плечистого мужчину с рыжеватыми усами, чье цветущее, вызывающе
красивое лицо так и пышет самодовольством, что, впрочем, не противно,
потому что выражение его как будто означает не "Любуйтесь мной", а
"Порадуйтесь со мной". И мальчик с места начинает улыбаться.
Бонсер разъясняет мистеру Тоуду преимущества классического образования:
- Сам я питомец Итона, но и о вашей школе наслышан.
Джон смотрит на него разинув рот - такого светлого и узкого серого
костюма, таких странных, серых с белым замшевых штиблет он еще никогда не
видел. Он даже не сказал бы, что этот человек - пшют, очень уж он
необыкновенный, точно иностранец в национальном костюме.
Бонсер, обернувшись, хватает его за руки. - Вот он, Джонни, наконец-то!
Я бы тебя где угодно узнал. - И, качая головой, подмигивает преподавателю.
- Сказывается порода, а?
- Но мы разве уже встречались? - спрашивает Джон.
- Встречались? Да я твой отец, Джонни, я тебя за ручку водил,
воспитывал тебя в самые трудные годы. Твоя мамочка всегда со мной
советовалась. И вот это все, - с широким жестом, - я же тебе и устроил. -
Он снова обращается к Тоуду: - Что может быть лучше классического
образования, сэр? Чем была бы без него Англия? Я поклялся, что мой сын его
получит, хоть бы мне для этого пришлось ходить голодным... Но давай-ка мы
с тобой, дружище, прокатимся, выпьем где-нибудь чаю... Ведь вы его
отпустите до вечера?
Джон, дивясь и конфузясь, выходит вслед за ним на дорогу, где стоит,
загородив ворота, огромный небесно-голубой с серебром открытый "бентли".
- Недурной драндулет, - говорит Бонсер. - Дает сто миль в час, хотя это
не так уж много.
Они несутся по узким пыльным дорогам, и Бонсер, откинувшись на сиденье,
правя двумя пальцами, болтает о своих автомобилях - сплошь уникальных, о
своих костюмах - ему шьет портной, который вообще-то работает только на
членов королевского дома, о своих штиблетах - десять фунтов за пару. - Мое
правило - чем лучше, тем лучше. Я ведь не богач, Джонни, до Ротшильдов мне
далеко. Я живу скромно. Когда-нибудь, вероятно, куплю себе настоящий дом,
а пока существую по-бивачному на Джермин-стрит. Так, знаешь ли, холостая
квартира. Заходи, всегда буду рад тебя видеть. Позавтракаем в "Рице". Это,
конечно, не самый высший класс, но удобно, и меня там знают. Я там обычно
угощаю клиентов, в моем деле это необходимо.
А дело его - основывать и возглавлять резиновые акционерные общества. -
Я не хочу сказать, что я непогрешим, Джонни, но в конъюнктуре немножко
разбираюсь. Вот хоть на прошлой неделе - заработал на повышении акций
около четырех тысяч. Не так плохо, за одну-то неделю. На это не всякий
способен. Тут требуется шестое чувство, интуиция. У меня бабка была
ясновидящая, может, в этом все дело. Шотландка была, очень древнего рода.
- А как была ее фамилия?
- Скотт. Кажется, родня тому типу, что написал "Владычицу Шалотта"
[поэма Теннисона, а не Скотта]. И кстати, не забудь, передай от меня
поклон мамочке.
- Да, конечно.
- И старому миляге Джимми Голлану. Ему, я слышал, банки ставят палки в
колеса с этими его аэропланными затеями. Если ему потребуется ссуда, я,
наверно, смогу устроить. Есть такой синдикат, там могут этим
заинтересоваться. Пока, понятно, ничего определенного не говори, просто
скажи, что группа Билмен, резинщики, держит авиацию в поле зрения.
А после грандиозного чая, за которым Бонсер пьет виски, он на той же
бешеной скорости доставляет Джона обратно в школу, дарит ему золотой и
исчезает на четыре месяца. И адреса своего на Джермин-стрит не оставил.



    64



Джон не знает, что и думать. У него нет критериев для суждения о таком
человеке. Он только взбудоражен, словно опыт его внезапно обогатился
событием, казалось бы и смешным, но от которого смехом не отделаешься. На
целых две недели Тоуд с его толкованием классической древности заметно
тускнеет в его глазах. Он все время вспоминает Бонсера. "Но как мог этот