загнали весь персонал в убежище под лестницей, теперь трудится партия
рабочих - расширяют вестибюль, строят новую площадку для танцев. Дело в
том, что молодые офицеры, занятые строительством и тренировкой на двух
новых аэродромах по соседству, объяснили Бонсеру: прежняя площадка мала и
слишком жесткая, а в вестибюле тесно.
- В самом деле? Что ж, вам виднее. - Душевный полковник на дружеской
ноге со всеми молодыми офицерами, как оно и подобает современному
полковнику. - В молодости я и сам, черт возьми, любил поплясать. Будет вам
танцплощадка. Поставим ее в счет Военному министерству. А вестибюль
устарел, знаю, знаю. Да что там, у нас даже был проект, как его
модернизировать, представил один настоящий архитектор, очень современный.
Да вот женщины заартачились, моя жена и внучка. Женщины, сами знаете,
косный народ, до смерти боятся всего нового.
Извлекается на свет проект Роджера, и сам он по срочному вызову
прибывает в "Масоны". А прибыв, заявляет, что расширять вестибюль нет
смысла - ресторан и сейчас уже мал. И раскладывает на столе свои
замечательные эскизы новых "Масонов".
- Так, так, - говорит Бонсер. Душевный полковник, отец полка, он в то
же время, несмотря на почтенный возраст, человек до мозга костей
современный, полная противоположность Блимпу [полковник Блимп - реакционер
и шовинист, персонаж карикатур Дэвида Лоу, широко известных в 30-е годы].
- Современные идеи - сталь, железобетон... А кухня? Я-то всегда был
сторонником механизации.
- Вот именно, сэр. Я старался в первую очередь учитывать функцию
каждого элемента, его полезность. А когда имеешь дело с живым
механизмом...
- Ха, вот окна хорошо придуманы, такие сразу привлекут внимание. У меня
только одно возражение - бар. Для бара надо бы подкинуть два-три ярда.
Роджер обещал сделать бар побольше, и Бонсер помахал рукой.
- Одобряю, сынок. Так держать.
Он, вероятно, очень слабо представляет себе, что должны означать эти
слова. Просто чувствует, что они в сочетании с этаким небрежным жестом
подходят к его мундиру. И когда через две недели рабочие приступают к
сносу старых "Масонов", ему лестно ощущать, что он, как и Гитлер,
осуществляет революцию.
И то же чувство, только навыворот - ощущение, что раз идет война, то
насильственные перемены неизбежны, - заставило Табиту беспрекословно
согласиться на разрушение старых "Масонов". Борется она только за Амбарный
дом; но и то не ропщет, когда выясняется, что по проекту Роджера одну
стену необходимо снести, а ее гостиную разгородить пополам.
А Бонсеру и это нравится. Шесть недель он наслаждается, ночуя в
спальне, у которой одна стена из брезента, потому что это позволяет ему
хвастать: "Мы, старые служаки, привыкли обходиться без удобств". А во
дворе - где взору его открываются не аккуратные газоны и укатанные
дорожки, которые холили и лелеяли двенадцать лет, а кучи земли, стойки от
лесов, грузовики, подминающие живую изгородь по пути к бетономешалке в
двух шагах от неприкосновенного цветника Табиты, глубокие колеи среди
сломанных роз, засыпанные обломками искусственных панелей от старого
вестибюля, - он обожает постоять после завтрака, как генерал на поле боя,
и лишний раз напомнить десятнику, до чего важно не отставать от жизни.
- Не то чтобы этот новый стиль мне так уж нравился, но для военных он
самый подходящий, функциональный, понимаешь. Тюдоровский стиль более
художественный, и как-то он уютнее, и более английский. Да и естественнее.
Но... - жест человека, готового на любые жертвы ради отечества, - все мы
должны помнить, что нельзя отставать от жизни. Война вызовет множество
перемен, я не удивлюсь, если тюдоровский стиль и вовсе спишут в расход, во
всяком случае для отелей.
И треплет десятника по плечу. - "В атаку", вот наш девиз. Если не
хватает людей - только скажите. Заказ-то военный.



    112



Через три месяца, когда в новых "Масонах" еще не просохли стены, не
покрашены окна, там уже полно гостей с обоих аэродромов, да и сами
аэродромы оказались малы, в радиусе тридцати миль тысячи рабочих строят
еще два. День и ночь над "Масонами" с ревом проносятся и пикируют
самолеты, и Табита, лежа без сна, только и ждет, что какой-нибудь из них
рухнет на крышу. Но усталости она не чувствует, слишком занята.
Она по-прежнему со всем управляется одна. Бонсер уже не снисходит даже
до того, чтобы заказывать сигары, а Нэнси не бывает дома по многу дней
кряду. Она водит машину какого-то маршала авиации, а когда приезжает на
побывку в Амбарный дом, явно чем-то озабочена. Новые дома ее не
интересуют, на вопрос, как ей нравится новый ресторан (уже почти
законченный, сверкающее сооружение из стали и стекла наподобие
капитанского мостика), отвечает холодно: - Наверно, хорошо. Немножко
сусально, но это уж Роджер.
- Не понимаю, почему твой Роджер не в армии, - говорит Табита.
- Жаль было бы, если б его убили. А проку от него как от солдата все
равно никакого.
Нэнси вообще не высказывает возмущения теми, кто отлынивает от армии
либо отказывается служить по принципиальным мотивам. Как и большинство ее
друзей, она принимает войну спокойно, говорит о ней как бы в теоретическом
плане. Когда немцы начинают свое наступление на западе и, к ужасу и
негодованию Табиты, бомбят Голландию, Нэнси произносит задумчиво: - Гитлер
говорил, что сделает это, и сделал. Теперь на очереди мы. И винить некого,
сами сваляли дурака.
А когда немцы в считанные дни захватили Голландию и Бельгию и люди
старшего поколения, люди, близкие к правительству, спрашивают: "Но о чем
они думают? Что они могут против линии Мажино?" - она замечает все так же
мрачно: - С Гитлером ни в чем нельзя быть уверенным. Что-то в нем есть
такое.
Да и за всеми категоричными заявлениями о крепости границы, о
непобедимости французской армии и английских истребителей, о высоком
боевом духе английских войск во Франции и превосходных качествах
75-миллиметровок чувствуется беспокойство. Всеми владеет ощущение, что
Гитлер - человек необыкновенный, небывалого масштаба, а от таких можно
ждать и чудес. Когда газеты на своих картах показывают небольшой прогиб
северной границы к югу и называют его Седанским выступом, выступ этот
сразу приковывает к себе внимание.
- Ерунда, - заявляет Бонсер, пока его подсаживают в машину, чтобы везти
на скачки в Ньюбери. - Самое важное - это наше продвижение на левом
фланге. Гамелен и Вейган знают, что делают. Чем больше немцы жмут справа,
тем хуже для них.
Но молодежь не столь легковерна. Настроение у нее уже не как на
вечеринке с коктейлями, а, скорее, как наутро после нее.
Выступ на картах не увеличивается, но Нэнси, перед тем как везти своего
маршала в трехдневную инспекционную поездку, заявляет, ссылаясь на письмо
от Годфри, что, по всей вероятности, немцы фронт прорвут.
- А наши танки?
- Нет у нас танков.
В баре изумленное молчание. Потом какой-то член муниципалитета из Эрсли
громко говорит: - Такие разговорчики только на руку врагу.
Но стоящий тут же молодой летчик по фамилии Паркин, приятель Нэнси,
оглядывается и бросает через плечо: - Совершенно верно, нет у нас танков.
И ничего нет. - Говорит он весело, шокировать собравшихся для него одно
удовольствие. - Вот теперь война началась всерьез, теперь они себя
покажут.
- А линия Мажино, мистер Паркин?
- В этом месте никакой линии Мажино нет. Он ее обойдет, это как пить
дать. Гитлер ведь все время выдумывает что-нибудь новенькое.
- Как это... обойдет?
Все, включая бармена, все, кроме Нэнси, Паркина и двух
летчиков-курсантов, сражены, узнав, что линия Мажино тянется не вдоль всей
французской границы, а лишь вдоль восточного ее участка.
- Ну и ну! - ахает бармен. - Что ж они нам не сказали?
Паркин расправляет плечи и усмехается весело, но ехидно. - А это вы у
них спросите. - Словно подтверждая слова Нэнси "раз мы сваляли дурака".
Паркин только что получил свои "крылышки", и они словно поблескивают
даже в его небольших голубых глазах. Он невысок ростом, широкоплеч,
блондин с рыжеватыми усиками и длинным сломанным носом. С Табитой он
здоровается почти преувеличенно вежливо: кланяется от пояса, жмет ей руку
и снова распрямляется рывком, словно ловко выполнив трудное упражнение.
Паркин ловок и развязен до крайности. Новенькая форма сидит на нем
неправдоподобно аккуратно и ловко; выражение лица настороженное, речь
быстрая, ловкая, язвительная; усики, чуть завивающиеся кверху,
нечеловечески аккуратны - вероятно, он смазывает их фиксатуаром. Табита,
которую он сразу оттолкнул своей развязностью, а главное, тем, что он явно
нравится Нэнси, невольно улыбается его шуткам. Он остается обедать, пьет
много, но не пьянеет - то есть нервное возбуждение чувствуется в нем не
больше, чем до обеда, - и наконец уезжает, грохоча, как целое сражение, на
мощном мотоцикле с неисправным глушителем.
- До чего аккуратный, правда? - говорит Нэнси. - Ты заметила, какие у
него ногти? В жизни не видела такого чистоплотного человека. Он, конечно,
хам, но летает, говорят, как бог. Он тебе совсем, совсем не понравился? Ну
да, конечно, он не твоего типа.
- Он занятный, - говорит Табита, и после паузы: - От Годфри сегодня
что-нибудь было?
- Вчера. Он здоров. Расквартировали их как будто неплохо. Ты не бойся,
я не собираюсь променять его на этого Паркина, не такая я идиотка.
Но от этих слов обеим становится невесело. Они смотрят друг на друга и
понимают, что Нэнси себя выдала. Табита говорит: - Вероятно, летать на
этих новых истребителях очень опасно.
- Еще бы. А Джо отчаянный. Он наверняка разобьется. Вероятно, даже
очень скоро. По-моему, он отчасти потому такой нервный. Странное это,
должно быть, состояние.
- И все-таки нельзя этим оправдывать поведение некоторых из этих
молодых людей. Помнишь ту бедняжку, что заходила на пасху к нам на кухню,
когда ехала в больницу с младенцем? Ей еще и шестнадцати лет не было.
- Не могу я ее жалеть, раз она такая идиотка.
- Недобрая ты, Нэнси. Как могла эта девочка уберечься?
- Посмотрела бы, что вокруг делается. Джо пробует переспать с каждой
девушкой, какую ни встретит, просто для порядка. Если она откажет, он не
обижается, только грубости не любит.
- Не понимаю, как ты можешь водить дружбу с таким человеком.
- Дедушка в этом возрасте тоже, говорят, был не промах?
- От матери небось наслушалась. Все это враки. Одно время он, правда,
вел беспорядочную жизнь, и трудности у него были, но он всегда
придерживался каких-то правил, он даже был религиозен. Ты ведь знаешь, как
он смотрит на твое воспитание.
Табита и не сознает, что только что выдумала этого добродетельного
Бонсера. Мысли ее не о прошлом, а о Нэнси, которая, как ей кажется, стоит
на краю пропасти. Она выдумывает прошлое, чтобы вразумить Нэнси,
предостеречь ее, устыдить и еще - чтобы выразить свое презрение к
настоящему.
Неделю спустя французский фронт прорван и английские войска отступают.
Старый мир развалился, и это вызывает чувство не ужаса, а пробуждения.
Люди говорят: "Читали? Они уже к югу от Парижа!" - и улыбаются, словно
усматривая что-то смешное в этом поразительном известии или, возможно, в
собственной неподготовленности. Они - как спящие, внезапно разбуженные
вспышкой света, и когда один спрашивает "Что же будет дальше?", другой
отвечает: "Можно ждать всего, буквально всего".
- Не понимаю, чему тут удивляться, - говорит Нэнси в один из своих
мимолетных наездов. - Сами напросились.
Она привезла с собой Паркина - сейчас он с Бонсером восстанавливает
военные действия по газете. Устремив на них задумчивый взгляд, она
добавляет: - Вон как наши воины друг перед другом пыжатся. Но в воздухе
Джо в самом деле хорош.
А вечером Нэнси и Паркин танцуют - медленно, проникновенно. Табита
глядит на них сквозь стеклянную дверь, как из засады, и мимо нее медленно
проплывает лицо девушки, прильнувшее к плечу мужчины в каком-то хмуром
забытьи.
"Могут сказать, что это война, - думает Табита, поднимаясь в свою
гостиную, свое последнее прибежище. - Скажут, что я старая дура, только
потому и возмущаюсь. Но это же правда возмутительно, это гадко!"
И когда Нэнси, умученная, с красными глазами и припухшим лицом, заходит
проститься, перед тем как везти Паркина обратно в его лагерь, она говорит:
- Ты не имеешь права поощрять этого человека. Ты невеста Годфри.
- А разве это имеет значение в такое время?
- Как раз в такое время и имеет. Мы можем хотя бы хранить верность.
- Годфри знает, что я встречаюсь с Джо.
- Годфри для тебя слишком хорош. Но ты прекрасно знаешь, что ведешь
себя по отношению к нему безобразно, и я больше не желаю это видеть. Если
тебе обязательно нужно флиртовать с мистером Паркином - сделай милость, но
только не здесь.
После этого Нэнси исчезает на шесть недель, но время от времени шлет
открытки. "Пробудем две ночи. Помещение ужасное. Целую" или: "Про Годфри
ничего не знаю. Джо сверзился, но цел и невредим. Новая начальница
идиотка. Плачет, когда девушки опаздывают с побывки". Обратного адреса она
не дает, и Табита думает: "Вот и ладно, я бы все равно не ответила. На
этот раз ей меня не провести".



    113



В жаркий июньский день, когда в бассейне тесно от курсантов и их
девушек из Эрсли, приходит известие о Дюнкерке, и не успела Табита
осознать, что английскую армию переправляют через Па-де-Кале на яхтах,
баржах и шлюпках, как видит, что в вестибюле стоит, оглядываясь по
сторонам, высокий, тощий офицер.
- Годфри! Какое счастье!
- Сколько перемен, миссис Бонсер! Обстановка у вас прямо-таки
сверхсовременная.
- Вы к нам погостить?
- Если разрешите. От Нэн вести есть?
- Я ее две недели не видела. Она забыла всех своих друзей.
Пауза. Табита читает в его глазах вопрос, который уже привыкла
улавливать во взгляде молодых.
- Она вам сказала, что наша помолвка расторгнута?
- Нет. Какая жалость. Неправильно это.
Снова взглянув на нее и помолчав, молодой человек отвечает, что для
него это, разумеется, был удар, но, с другой стороны, ему жаль Нэнси. - Я
никогда не видел ее такой расстроенной.
- Так зачем она это сделала? Только потому, что этому противному
летчику нравится с ней танцевать?
- Ну, понимаете, она в него влюбилась. Что называется, особый случай.
- Это не оправдание. Порядочная девушка не влюбится, если не захочет. А
Нэнси не имеет права. - И, заметив на длинном, худом, до времени
постаревшем лице молодого человека выражение терпеливой покорности -
глупая, мол, старуха, что с нее взять, - продолжает взволнованно: - Знаю,
знаю, вы, молодежь, считаете, что все дозволено, что каждый может
поступать как хочет, но что же будет, если не останется на свете ни
правды, ни верности?
- Мне кажется, у Нэнси верность в крови, и она очень правдивая.
- И вот как с вами поступила.
- О, она мне сразу про это сказала.
Он произносит эти слова так, будто ими все объясняется, и упорно
отказывается жалеть себя. Постепенно он дает понять, что Нэнси хотелось бы
вернуться в "Масоны", и притом вместе с Паркином.
- Нет, нет, не хочу. И не просите, не то я на вас рассержусь. Вы и так
слишком много ей спускали. Нельзя позволять ей вести себя так эгоистично.
Что же и удивляться всем этим войнам, когда люди ведут себя как дикари.
Годфри, как и Нэнси, принимает ее возражения спокойно и вежливо и о
приглашении Нэнси в "Масоны" больше не заговаривает.



    114



Слово "дикари" Табита употребила не случайно. Немцы начали бомбить
Лондон, и поезда забиты беженцами. Две семьи беженцев было предложено
поселить в Амбарном доме. Табита выделила им пять комнат - на четырех
женщин, двух стариков и семерых детей. Но они притащили с собой еще две
семьи, девять душ разного возраста, и все вместе, в количестве двадцати
двух человек, создали какую-то непрерывную сумятицу. Родители грызутся с
утра до ночи; детишки, вертлявые и неуловимые, как лисята или обезьяны,
дерутся и все крушат на своем пути, однако при малейшем окрике или хотя бы
замечании со стороны сбиваются в кучу и с визгом бросаются в атаку на
общего врага.
Все, что Табита устраивает для их же удобства, они отвергают. Для детей
у нее были заготовлены постели в двух небольших комнатах и двух мансардах,
но они сволокли тюфяки и одеяла в две самые большие комнаты и спят
вповалку, как кочевники на привале, не гася лампу, как будто ночь населена
злыми духами. Они говорят: "Мы хотим вместе, а то вдруг будут бомбить"; и
таскать постели по полу, ходить по ним в грязной обуви для них так же
естественно, как для первобытных племен - загадить кучи травы или листьев,
служившие им ночлегом.
И опять-таки подобно дикарям, они до странности привередливы к еде. Их
бесконечные табу порождены непонятными страхами. Женщины слыхом не слыхали
об овсяной каше, не умеют приготовить пудинг. Питаются они, и старые и
малые, главным образом хлебом, крепким чаем и рыбными консервами. Не умеют
ни вязать, ни шить. Разорванное платье зачинивают с помощью английской
булавки, дырке на детском чулке дают разрастись на всю пятку. Однако если
Табита предлагает им помочь, они гневно отметают ее услуги как
вмешательство в их личную жизнь и вообще относятся к ней сугубо враждебно
и подозрительно - может быть, потому, что всем ей обязаны, а скорее,
потому, что она чувствует себя ответственной за них, а их один ее вид уже
раздражает. Они кричат друг другу в расчете, что их услышат: "Ходит тут,
вынюхивает. И чего ей надо?"
Но Табита не может спокойно видеть этих сопливых, рахитичных детей. И
когда страх удерживает ее от ежедневных схваток с матерями, стыд не дает
ей уснуть. Ей кажется, что надвигается вселенское варварство и что она в
этом повинна.
Уполномоченный по размещению эвакуированных майор Уэклин, старый сапер
уже давно в отставке, три раза в неделю приезжает по вызову то одной, то
другой стороны мирить враждующих. Это крохотный человечек, чьи огромные
белые усы словно поглотили все соки, коим надлежало бы питать его щуплое
тело и сухонькое, нервно подрагивающее лицо. Он так привык торопиться, что
единственный его аллюр - легкая трусца. И он трусит в этом бедламе,
чирикая: "Да, да, все в порядке, маленькое недоразумение. Да, вот видите,
как все ладно утрясается. Молодцы, хвалю".
А Табите он поет на прощание: "Хорошо работаете, миссис Бонсер, просто
на удивление. Народец вам достался трудный, из трущобного района. Но они
утрясутся, утрясутся. Вы их не трогайте, пусть сами утрясаются".
Он хвалит Табиту, называет ее своей лучшей помощницей, а за глаза
сетует, что вот эти-то старые дамы, мнящие себя патриотками, самые
трудные. Чем строже их понятия о долге, тем больше с ними хлопот.
На станционных платформах с утра до ночи цыганский табор - все те же
беженцы, обычно самые беспомощные, отставшие от своих партий, потому что
противились всем попыткам разместить их по квартирам. Одни не желают жить
в деревне, потому что там нет магазинов. Другие согласны ехать только все
вместе, а это значит группой в двадцать человек. Одна женщина не хочет
садиться в машину, другая не хочет пройти пешком двести ярдов, она, видите
ли, привыкла, чтобы рядом был трамвай.
Табита объясняет, что время военное и всем надо как-то
приспосабливаться, а они смотрят на нее злющими глазами или грубят: "А ты
кто такая, чтобы нами командовать?"
Крошечный Уэклин бегает по платформе, потирая костлявые ручки. - Ну вот
и хорошо, вот и порядок, сейчас все уладим. Давайте-ка мы, миссис Бонсер,
отправим еще одну группу на хлебный склад.
- На хлебный склад? - возмущается Табита. - Там же невозможные условия.
Уэклин будто и не слышал. - Да, да, на хлебный склад, там места еще
много... Вот и хорошо, - обращается он к разъяренной старухе, устоявшей
против всех усилий сдвинуть с места ее и ее присных. - Вполне с вами
согласен, понимаю вас, вам не хочется разлучаться с друзьями. Да, всего
тридцать семь человек. У меня как раз есть для вас подходящее помещение.
И через полчаса эти тридцать семь человек уже выгружены из автобуса в
хлебный склад, где, по мнению Табиты, еще хуже, чем на платформе. Здесь,
правда, есть крыша и стены, но они же и задерживают внутри все запахи; а
люди так же ютятся здесь на полу, и такая же здесь грязь и скученность.
- Пусть утрясутся, - говорит Уэклин Табите. - Их только довезти до
места, а они уж утрясутся. - И радостно показывает ей, как старые (то есть
прибывшие на сутки раньше) обитатели склада уже создали себе систему
существования, примитивную, но практичную. Коврик обеспечивает уединение
молодоженам; ведро, загороженное стулом, - общая уборная; черта,
проведенная мелом по доскам пола, - граница между двумя частными
владениями; мальчики по очереди сторожат кучки семейных припасов, и есть
даже мировой судья, сам себя назначивший и умудряющийся под яростные
выкрики снимать показания и выносить приговоры. Имеются даже нормы
приличий и обнаженности. Детям разрешается сидеть голышом, пока их одежда
сушится или чистится, взрослые же, раздеваясь, прикрываются хотя бы рукой
или отворачиваются лицом к стене. Скромность существует - как у
африканских племен, и опять начинается с первого инстинкта.
- Удивительно, удивительно, как они умеют устроиться. Дай им только
утрястись. Молодцы они, миссис Бонсер, просто молодцы. - И убегает.
Но Табите кажется, что Уэклин отступник, что он увиливает от исполнения
долга. "Знает ведь, что этот склад - стыд и позор, но вообразил, что
болтовней из чего угодно выкрутится. Все они такие". "Они" - это не только
любой политический деятель, но и весь современный мир, и она, еще больше
распаляясь гневом, едет домой воевать со своими собственными варварами.
Она занята целый день - когда не гоняется за малолетними дикарями и не
дезинфицирует коридоры, то трудится в тех четырех комнатах, которые у нее
еще остались. Единственная ее помощница теперь - старая Дороти, и они
пользуются каждой свободной минутой, чтобы что-нибудь протирать и чистить.
Они, пожалуй, стараются еще больше, чем прежде: белье крепче заглажено в
острые складки; занавески стираются чаще; мебель и серебро сверкают ярче;
даже рамы на стенах - оправа светлого золота для пейзажей импрессионистов
- словно стали массивнее и больше блестят, а ковры в гостиной и столовой
приобрели особенную мягкость и богатство красок, словно говорят: "Мы
добротные, честные, мы из того честного времени, когда люди ходили в
церковь и даже правители уважали правду".
Для Табиты Амбарный дом теперь оплот цивилизации, правды, чистоты,
человеческого достоинства и веры среди вздымающихся волн греховности. Она
- командир последнего форта, который сражается до конца, и каждый ее
взгляд - взгляд воина. В шестьдесят восемь лет она съежилась в очень
маленькую старушку, тонкую и легкую, как истощенный ребенок. Ее белые
волосы, все еще густые и уложенные на макушке по моде начала века, слишком
тяжелы для личика, которое они осеняют, сплошь исчерченного морщинками,
словно ее тонкая белая кожа - скомканный кусок папиросной бумаги. На фоне
этой белизны черные глаза кажутся неестественно большими и блестящими, как
у беспокойного лемура, которого только что поймали и посадили в клетку;
темные синеватые губы четко очерчены, в их быстрых, едва уловимых
движениях отражается весь ход ее мыслей. То они злобно стиснуты, то
вздрагивают от нервной решимости, то презрительно поджаты, то
растягиваются и мягчеют от воспоминаний. И за каждым из этих чувств, за
всеми ее поступками, ее отчаянным упорством, ее дерзостью - гнев на
внучку. Нэнси присутствует в ее чувствах даже тогда, когда отсутствует в
мыслях, - так боль неизлечимого недуга забывается в работе, но она же и
подстегивает эту неутомимую деятельность.
Когда она взбивает подушку, силу ее руке придает возмущение этой
девчонкой. Подбирая с ковра соринку, она думает: "Нэнси и не потрудилась
бы нагнуться. Чисто ли, грязно - ей все одно".
Сильнее всего душа у нее болит о Нэнси по ночам, когда нельзя спастись
работой. Когда Бонсер, раздраженный ее бессонницей, ворчит: "Все страдаешь
из-за этой шлюшки? Я тебе когда еще говорил, что она плохо кончит. Ну и
все, и забудь о ней", она испытывает такую острую тоску, такое глубокое
разочарование, что боится дышать, чтобы не разрыдаться, но одновременно и
злорадствует: "Да, плохо она кончит. Кто так себя ведет, тому не избежать
наказания". И ей видится Нэнси, осознавшая свою вину, приниженная еще
больше, чем тогда, когда ее бросил Скотт, блудная дочь, вернувшаяся в
Амбарный дом.
"Может быть, тогда она не станет насмехаться над советами старой бабки,
может быть, обратится к богу".



    115



Поэтому ее встревожило, но не удивило, когда от Нэнси пришло письмо с
обратным адресом здесь же, в Эрсли: "Нельзя ли нам повидаться так, чтобы
не знал дедушка? Я здорово влипла".
Табита морщит нос на слово "влипла", но спешит по указанному в письме
адресу. Воображение рисует ей Нэнси, покинутую, сломленную, в долгах.
- Написала-таки. Надо полагать, это значит, что тебе что-нибудь нужно.
- И оглядывает жалкую комнату, которую разыскала в глухом переулке почти в
трущобах. Потом ищет на лице Нэнси следы раскаяния.
Нэнси уже не в военной форме, платье на ней мятое, обтрепанное. Она
выглядит старше своих лет, повзрослела, отяжелела. Черты лица стали
грубее, а глаза нахальнее. Очарование юности исчезло, но она толстенькая,
румяная, с виду веселая, а нахальные глаза глядят на Табиту так, словно