хочешь?
- Я еще не решил... меня, правда, включили в конкурс на стипендию в
колледже святого Марка...
- Бог с ней со стипендией. В благотворительности ты не нуждаешься.
Запишись немедленно. - И говорит Табите, что готов положить мальчику
тысячу фунтов содержания в год. А на ее слова, что это слишком много,
обиженно кричит: - Слишком много? Ты что же, думаешь, я столько не
наскребу? Нет уж, если Оксфорд, так с форсом, чтобы там все рты разинули.
И теперь-то Джон, разумеется, берется за работу всерьез, чтобы получить
стипендию, а так как способности у него отличные и в Брэдли его хорошо
натаскивают по древним языкам, то через полгода стипендия ему
присуждается.
Голлан, увидев его имя в "Таймс" и поняв, что мальчик отличился,
поздравляет его в таких выражениях: - Значит, утер им нос? Ну и правильно.
- И дарит ему небольшой спортивный автомобиль. - Вот, пусть знают в твоем
Оксфорде. Пусть подожмут хвосты. - Точно таким же тоном он заявляет: -
Этот мне кайзер! Ну погоди, мы ему, черту-усатому, покажем, где раки
зимуют!
Немцы для него - всего лишь особого вида конкуренты, личные враги в
мире, попытавшемся разорить его, Джеймса Голлана.



    68



Люди, утверждавшие впоследствии, что войну с кайзером породили
фабриканты оружия вроде Голлана, конечно же, писали историю вспять, а
история вспять не движется. Войну породили не фабриканты оружия, а скорее
поэты; да и вообще сомнительно, чтобы войну можно было породить, равно как
и погоду. В мире всегда дуют ветры противных мнений, ходят тучи
воображения, наблюдается смена температур, местных и национальных; и
электричество повсюду одинаково зажигает лампы и ударяет в церковные
шпили. Ошибались и те, кто, восхищаясь Голлан ом, уверял, что он - один из
немногих крупных деятелей в Англии, заранее предсказавших войну.
До войны Голлан, в сущности, не был особенно крупным деятелем, а войну
уже двадцать пять лет предсказывали все мыслящие люди в Европе. Чего они
не предвидели, так это времени, когда она начнется, ее характера и
собственного к ней отношения. Они воображали, что на их век мира в Европе
хватит; война представлялась им похожей на последнюю из серьезных
европейских войн, франко-прусскую, которую население воюющих стран (вне
района военных действий) почувствовало лишь как бум, а затем спад в
промышленности. Что же до их отношения к войне, то, если они призывали к
оружию, их обвиняли в милитаризме, а если искали соглашения с Германией -
высокомерно одергивали.
Интуиция Голлана, очень простого человека, мало сведущего в политике, а
потому неспособного взвесить второстепенные факторы, сказалась в том, что
он понял: война начнется скоро и потребует механизированного транспорта.
Поэтому он и основал компании "Грузовик Голлана", "Оси Голлана" и
"Подшипник Голлана".
В отличие от "Моторов Хэкстро" это были поначалу небольшие компании с
капиталом, добытым из сомнительных источников, под высокие проценты; но
они позволили Голлану войти в контакт с знаменитой стальной фирмой
"Брайтхаус", изготовлявшей броневые плиты и морские орудия, а затем в том
же году стать членом ее правления.
Финансовая система, на которой держалась эта новая группа компаний
Голлана, была, вероятно, весьма непрочной. Более почтенные и осторожные
фирмы с самого начала смотрели на нее косо. Но Голлан еще до войны
загребал большие прибыли; и самым фактом своего успеха он подрывал престиж
более осторожных финансистов.
А престиж этот уже много лет как пошатнулся. Иными словами, то, что
двадцать лет назад считалось осторожным, теперь выглядело косным. Новая
финансовая аристократия, сменившая старую аристократию, земельную, вовсе
не отличалась осторожностью. Она ничего не охраняла. Не имела собственных
социальных теорий и критериев. Она знала одно - конкуренцию, без которой и
не могла бы существовать.
Прибыли Голлана всегда были непонятны, но он находил средства для очень
крупных затрат. В Хэкстро теперь не переводились гости, это было время
прославленных приемов в саду, на которые сотни людей съезжались
специальными поездами, на которых встречались, с видами на взаимную
выгоду, герцогини и министры, акционеры компаний Голлана, финансисты всех
рангов от мелкого банкира до основателя дутых, акционерных обществ, чудом
избежавшего тюрьмы. Приемов, на которых, по общему мнению, публика
собиралась скучная, вульгарная, разношерстная, но на которые все ездили
ради угощения и цветников, чтобы посмотреть на знаменитостей, разнюхать,
как лучше поместить капитал, и потом полгода обо всем этом судачить.
А Голлан, приказав Табите изыскать какую-нибудь новую приманку -
оркестр, специально выписанный из Венгрии, прыжки в воду на приз, -
появлялся среди гостей очень поздно, в твидовом пиджаке и, небрежно,
сердито пожимая первые попавшиеся руки, произносил: "Вам нравится? Это все
моя жена затевает. Вам тоже по вкусу? У меня на такие вещи нет времени -
слишком занят".
Про Табиту, от которой эти приемы требуют бесконечных трудов и
треволнений, он говорит: "Она-то в своей стихии. Да что там, все вы, дамы,
обожаете веселые сборища".
Джона представляет так: "Сын моей жены. Любит веселое общество. Он в
Оксфорде напропалую развлекается - покер, баккара и все такое прочее. Где
еще столько денег истратишь".
И трудно сказать, что означает этот твидовый пиджак, этот отрывистый
тон, даже усилившаяся за последний год грубость речи - то ли это
самодовольство человека действительно вульгарного, действительно
игнорирующего чужое мнение, то ли нарочитая поза старика, которому
смертельно надоели все на свете, кроме считанных близких людей, и все на
свете, кроме его секретных махинаций и честолюбивых замыслов.



    69



Гости, люди новые, в большинстве не знакомые ни с Табитой, ни с ее
соседями, глазеют на нее, как на манекен в витрине. Они видят, что туалеты
ее, пожалуй, слишком нарядны, а главное, слишком узки даже по тогдашней
моде, так что ее крепкая фигурка словно закована в шелковый футляр;
отмечают ее напряженную манеру держаться - неспокойную и озабоченную; и,
поскольку их собственное положение в обществе еще не прочно и они
стремятся доказать, что не дадут обмануть себя великосветскими потугами
хозяев Хэкстро, говорят друг другу: "Еще одна выскочка, тоже задумала
пролезть в высшее общество. И зачем им это нужно? Из сил выбиваются, а над
ними только смеются".
И, разглядывая ее без жалости и без благодарности, соглашаются в том,
что она - вульгарная дура. Эти туалеты, эти брильянты сразу выдают ее
скудоумие.
- И к тому же прожженная, - замечает кто-нибудь.
- О, она на этом собаку съела. Голлан для того и женился на ней, этих
профессиональных "хозяек дома" ничем не прошибешь. А все-таки из
королевской семьи никого не удалось залучить. Там понимают, что всякой
терпимости есть предел.
Табита отлично видит презрение, изливающееся на нее из глаз всех этих
женщин, которые, пожимая ей руку, не устают восторгаться погодой, ее
дивными цветниками, ее восхитительными приемами. И отвечает им тем полным
равнодушием, благодаря которому она в сорок лет кажется удачливой
авантюристкой, словно говорящей: "Думайте обо мне что хотите, мне все
одно", - тем равнодушием, что отпугивает, как кинжал в ножнах. Люди
снисходят до Табиты, но побаиваются ее. Она как металл, который можно
закалить лишь тысячами легких ударов, который, не будучи закален, легко бы
ломался, а закаляясь до полной гладкости и непроницаемости, одновременно
разогревается.
Самой же Табите на ее грандиозных приемах кажется, что чувства ее
скованы так же, как и тело в этих до неприличия узких футлярах из жесткого
шелка, охватывающих бедра и ноги ниже колен, так что в них даже ходить
трудно. Ее переполняет нетерпение, мучительная скука, которая, не находя
выхода, кипит в ней, как кислота в хрупкой реторте. Неустанно, даже в
такие минуты, когда нужно быстро принимать какие-то практические решения,
ее преследует ощущение никчемности. "Что я делаю? К чему это все? Мне уже
сорок лет. Скоро буду старухой".
Ее поражает молодежь, так легко и беззаботно перепархивающая от одних
увеселений к другим; но едва она успевает подумать: "Хоть с Джоном-то все
хорошо, и в Оксфорд я его устроила, несмотря на все трудности", как снова
ощущает свою беспомощность. Теперь ей мерещится, что Джона подстерегают
страшные опасности, от которых она не в силах его уберечь. Ее советов он
не слушает, да что там, нарочно все будет делать ей наперекор. Она
предложила помочь ему, опираясь на свой изощренный вкус, обставить его
новые комнаты - так нет же, взял и увешал их безобразными ярко-оранжевыми
драпировками и еще более безобразными картинами художников новой школы,
чья оригинальность, по ее мнению, состоит только в том, что они презирают
великие имена Ренуара, Моне и Дега. Он разъезжает в автомобиле с Бонсером
и приглашает в рестораны актрис. Играет и пьет. Вероятно, содержит
любовницу. И в гневном отчаянии она твердит про себя: "А он ведь
незаурядный юноша. Он мог бы чего угодно достичь, мог бы сделать блестящую
карьеру".



    70



Успехи Джона удивляют Табиту, хоть она и предсказывала их чуть ли не с
первого дня его жизни. Она как молодая жена, что месяцами носила ребенка и
знала, какой радостью он для нее станет, а когда он родился, смотрит на
него в изумлении, думает: "Это настоящее чудо!" и ужасается при мысли обо
всех опасностях, грозящих этому крошечному, слабенькому, беспомощному
существу. Женщин, не знавших материнства, она и жалеет за узость их
кругозора, и завидует их душевному покою.
Когда Джон, потрудившись на совесть, но тщательно это скрывая, получает
высшую отметку по древним языкам, к ее радости тотчас примешивается страх:
"Ну вот, теперь он вообразит, что может и не работать, - он ни к чему не
относится серьезно".
Джон смеется над ней. - Опять ты волнуешься, мама. Тебе бы только
волноваться - не из-за долгов, так из-за войны.
- Неужели ты хочешь войны, Джон?
- Нет, но Джим, я думаю, прав. Войны нам не избежать. Тирпиц не
перестанет строить боевые корабли, иначе его расчудесные сторонники дадут
ему по шапке. А если Германия не перестанет вооружаться, мы будем
вынуждены воевать. И знаешь, война, пожалуй, даже очистит атмосферу.
В его голосе - досада на эту неотвязную тревогу, мешающую ему свободно
дышать. Он жаден до удовольствий, которые сулит ему каждый новый день. Он
побывал за границей, приобщился к азартным играм. В Милане он видел
шоссейные автомобильные гонки и сам загорелся желанием стать гонщиком.
Теперь ему нужен собственный гоночный автомобиль.
- Шоссейные гонки - ужасно опасная вещь, - говорит Табита, и эти
необдуманные слова еще больше раззадоривают Джона. Он советуется с
Голланом, и Голлан с той небрежной снисходительностью, которую он теперь
проявляет к пасынку, словно скармливает сахар избалованному щенку,
заказывает для него на своем заводе гоночный автомобиль с мотором
"Хэкстро".
Машина эта, огромная, двухместная, сразу становится радостью Джона и
мукой Табиты. И причинять эту муку доставляет Джону особенное
удовольствие. Он катает мать по опасным дорогам со скоростью 60 миль в
час, чтобы видеть, как она бледнеет и вся сжимается, чтобы знать, что ей
очень страшно. Он как любовник, который мучает любимую, потому что устал
ее баловать, потому что его любовь требует новой пищи.
К концу года он побеждает на гонках в Брукленде. Голлан доволен -
хорошая реклама для его мотора. У него тут же возникает план - превысить
рекорд скорости, и он записывает тот же автомобиль, но с новым мотором, на
шоссейные состязания в Лейпциге, назначенные на будущий год. Германию он
выбрал нарочно: "Пора нам показать немчуре, на что мы способны".
Джон в восторге от этой затеи. Его интересует немецкая философия, он
хочет изучить немецкий язык, и его привлекает эта энергичная нация,
дерзостью своих замыслов и своей неутомимой изобретательностью пугающая
весь мир почти так же, как столетием раньше - Наполеон.
И вот в конце июня, едва начались каникулы, он отбывает в Саутгемптон с
двумя механиками и с Голланом - тот решил проследить за погрузкой
автомобиля.
Табита нервничает, как всегда, когда Джон сидит за рулем, и, чтобы
успокоиться, проводит утро с экономкой - затевает генеральную ревизию
домашних припасов.
В одиннадцать часов лакей подает ей телеграмму. "Небольшая поломка.
Приезжай больницу Бренте. Джим".
После бесконечно долгой дороги она подъезжает к маленькой
провинциальной больнице. Голлан встречает ее на крыльце. Правая рука у
него на перевязи, но он отделался ушибами. У Джона перелом черепа и
сложный перелом правой ноги, сломана рука и, очевидно, задет позвоночник.
Он до сих пор без сознания, и неизвестно, выживет ли. Но Голлан уже послал
за специалистом и полон бодрости - оптимизма занятого человека, для
которого всякое волнение только помеха. - Джон молод. У него есть воля к
жизни, а это ему поможет лучше, чем любые доктора.
Но Табита, с побелевшим лицом и огромными глазами, отвечает только: - Я
так и знала, что это случится.
- Берти, дорогая, как ты могла это знать?
- Зря мы подарили ему такую машину. Мы знали, что ему с ней не
справиться, слишком большая.
- Поверь мне, Берти, мы еле тащились, не больше двадцати миль в час.
Джонни очень неплохо правит, на перекрестках всегда глядит в оба. Это тот
в нас врезался. Какой-то молодой идиот - гнал как сумасшедший и даже гудка
не дал.
- Вот и я говорю - нельзя доверять автомобили мальчикам.
- Когда-то надо же начинать. Джону двадцать лет. - Голлан уже сердится.
- Не понимаю, как можно было вообще разрешить такие гонки.
- Дорогая Берти, эти гонки уже увеличили скорость автомобилей на
пятьдесят миль в час.
- Но кому нужно ездить так быстро? Какой в этом смысл?
На лице у Голлана написано: "Разговаривать с этой женщиной
бессмысленно. Все равно не поймет".
Специалист прибывает из Лондона в пять часов. Он и обнадеживает и
предостерегает. Бодро уверяет, что знает случаи, когда при должном уходе
такие пациенты выздоравливали; насчет ухода в этой больнице явно настроен
скептически; перевозить же пациента в Лондон не советует - тряска может
причинить ему непоправимый вред.
Джон не приходит в сознание три недели. Однажды местный врач после
Очередного осмотра замечает в разговоре с Табитой: - Значит, воюем.
Табита, три недели не читавшая газет, спрашивает: - Опять Ирландия?
- Нет, немцы вторглись в Бельгию. Ну, да это, слава богу, ненадолго.
Бельгийские крепости неуязвимы.



    71



Неделю спустя дело идет к падению Парижа, но Табита счастлива, потому
что Джон открыл глаза и узнал ее. Она соображает: "К тому времени, как
Джон достаточно окрепнет, чтобы его взяли в армию, война уже кончится. Он
спасся от войны". И тут же спохватывается: "Какие у меня мысли гадкие,
какая я эгоистка!"
Она радуется, когда больного разрешают перевезти в Хэкстро, где целое
крыло дома уже отведено под госпиталь, потому что, как она говорит,
"должна же я хоть чем-то помочь".
И с головой окунается в работу. Она не жалеет себя. Ее работа - это
жертвоприношение, отчаянная мольба, обращенная к неведомой силе: "Не карай
меня. Я так стараюсь искупить мою вину".
После первых шести месяцев войны и затянувшихся операций на Сомме в
жизнь вошла постоянная тревога, но и какая-то новая простота. Люди не
скрывают своих чувств, вслух высказывают свои страхи и сомнения. Церкви
переполнены, и Табита обнаруживает, что не ее одну преследует чувство
вины. Молодые солдаты обличают себялюбие цивилизованного мира и кричат,
что все нужно изменить.
Табита, вернувшись утром из церкви с отрешенным лицом, какое бывает
после нового, сильного переживания, видит Джона - он ковыляет по террасе
на двух костылях и встречает ее дружелюбной улыбкой.
- Ну как? Хорошая была проповедь?
- Да. О грехе и себялюбии.
- Знаю, знаю. "Война - божья кара".
Ответ замирает у Табиты на губах. Ее осенило. Слова любовь, грех, вина
внезапно стали для нее живыми, и жизнь обрела смысл. Как могла она до сих
пор быть слепа и глуха? Как могло случиться, что после трех лет хождения в
церковь и тысячи проповедей она лишь теперь постигла, что всякая любовь -
от бога; что любить не на словах, а на деле - это и значит верить в бога!
И не менее ясно, что отказывать в любви, быть себялюбивым и жестоким
значит навлекать на себя кару. Не потому ли на мир обрушилась война, что
люди были себялюбивы, своекорыстны? Для нее это так очевидно, что она
только недоумевает, как может весь мир не понять этого и не пасть на
колени, моля о прощении. И она отвечает наконец Джону, даже с некоторой
горячностью: - Что ж, по-твоему, она для этого недостаточно ужасна?
Не дав ему времени заговорить, она уходит. Она боится услышать
возражение, на которое не сумеет ответить, так что оно, чего доброго,
пойдет во вред - не ей, потому что ее вера за пределами любых доводов, но
самому Джону. Она думает: "Все-таки он еще очень юн. Ему бы только
показать, какой он умный. До понимания подлинной жизни он не дорос".
А Джон, глядя ей вслед, говорит себе: "Опять у нее это воскресное лицо.
Кто бы подумал, что мама ударится в религию".
Но если Табита, к немалой досаде Джона, начала вникать в проповеди,
Голлан совсем перестал ходить в церковь - даже в Хэкстро, даже в
воскресенье утром. Война и для него упростила жизнь. Подобно тому как
мощный сноп света из-за кулис, поглощая детали, ярко вычерчивает
черно-белые фигуры актеров, война показала Голлана во весь рост. Как иные
светские дамы, до сих пор, кажется, умевшие только весело проводить время,
оказались дельными работниками; как забавные ничтожества обернулись
чудовищными злодеями и подлецами; как честолюбцы полезли вверх, а
бессовестные стали грабить совсем уж беззастенчиво и в открытую - так
словно по команде вышли на первый план прирожденные организаторы,
природные главари и начальники. В каждой деревне, на каждой улице нашелся
человек, словно бы ничем не выдающийся, а оказывается - просто созданный
для того, чтобы созывать собрания, диктовать линию поведения, заставлять
себя слушаться.
Голлан не только выбран из десятков промышленников на роль вожака, он и
сам себя таковым ощущает. И с этим сознанием безраздельно отдается работе.
Ни на что другое у него уже нет времени. Он заявляет, что священник своими
добавочными богослужениями отвлекает рабочих с завода, а значит, опасен,
не понимает всей серьезности момента. Он кипятится, если перед утренним
завтраком не застает Табиту в ее спальне. В его глазах война не имеет
никакого отношения к человеческой природе или к судьбам цивилизации. Это
преступная, давно подготавливавшаяся попытка Германии утвердить свое
превосходство в Европу и сокрушить Англию, и он что ни день взывает: "Что
нам нужно, так это хозяин. Где тот человек, который способен взять на себя
ответственность?"
Сам он назначен возглавлять управление производством в системе
министерства снабжения, которое ругательски ругает; однако заводы в
Хэкстро уже отхватили половину парка, и уже девять высоких труб день и
ночь дымят над стеной деревьев. Старые мастерские ближе к дому
предоставлены в распоряжение конструкторов, на опыты отпускаются
неограниченные средства. Голлан часто отмечает с явным удовлетворением: -
Да, война - это бич, но одним она хороша: она открыла дорогу нашим
изобретателям. Развитие автомобиля она ускорила лет на десять, аэроплана -
на все двадцать, не говоря уже о хирургии. Хирурги нынче просто чудеса
творят. Взять хотя бы Джонни.



    72



А Джону и правда пошло на пользу развитие хирургии, вызванное массовой
практикой военного времени. Он все еще ходит с палками, однако ему обещано
полное исцеление.
К пасхе 1915 года он возвращается в Оксфорд, изучает философию,
особенно увлечен очередным кумиром - Бергсоном. И так отдалился от Табиты,
что она уже и не пытается разделить его интересы. Она навещает его, как
гостья из другого мира, и он принимает ее соответственно. Причуды ее
женского ума, ее религиозные бредни - все это так далеко и чуждо, что даже
не смущает его. Когда она удивленно спрашивает, неужели он не слышал
последних известий с фронта, он отвечает ей в точности как Слуп, чей тон в
свое время так бесил ее: - Может быть, ты и права. Здесь как-то от всего
отрешаешься.
Но ясно, что такое отрешение вполне его устраивает, и Табита не
упрекает его - видно, в Оксфорде так принято.
Ведь и новые друзья Джона - двадцатидвухлетний майор без руки; филолог,
отравленный газами; слепой, пишущий диссертацию о двух Наполеонах, один
американец и два студента, еще не выписанные из госпиталя, - для нее
непонятные люди. С ней они очаровательны, поят ее чаем в своих комнатах,
катают по реке, но она ощущает в них ту особую вежливость, ту терпеливую
учтивость, какую полагается проявлять к посторонним. Пока один занимает ее
разговором, остальные болтают между собой о чем-то своем, более для них
интересном и важном, - о каких-то докладах и лекциях, о необходимости
перемен, о природе извечного творческого начала.
И Джон то и дело забывает о матери, чтобы совсем другим, всерьез
заинтересованным тоном что-то возразить или добавить.
Но в этих новых отношениях с сыном, из которых что-то ушло - что-то
первобытное и волнующее, - уже нет места ссорам. Установилось внешнее
взаимное дружелюбие. Джон, прихрамывая, медленно ведет мать
университетскими дворами на Брод-стрит, где ее должен встретить Голлан, и
придумывает, что бы сказать ей приятное.
- Спасибо, что приехала, выкроила время. Ты нас всех немножко
встряхнула.
- Но мне давно хотелось приехать. И друзья у тебя такие славные. Самый
умный, наверно, майор. Мне он показался самым умным.
- Ну, это больше видимость. Ум у него довольно поверхностный, и в
Бергсоне он разбирается неважно. - Следует небольшая лекция - популярная,
доступная пониманию матерей - о бергсоновской теории времени.
Табита внимательно поглядывает на него и думает: "Да, человек он
блестящий, и хоть не так красив, как Дик, зато и вульгарности ни малейшей.
Как же я была права, что настояла на Оксфорде. Здесь ему хорошо и он в
безопасности".
- Ты не слушаешь, мама?
- Нет, как же. Ты что-то сказал про майора?
- Неважно. - Ничуть не обиженный, он улыбается ей с высоты своей
отрешенности, своего нового умственного уровня. - Какое тебе, в сущности,
дело до всей этой премудрости?
А Голлан уже покрикивает, не выходя из автомобиля: - Ну что,
наговорились о философии? Атомы, атомы, вот о чем нужно думать. Атомы и
электричество. Я, конечно, не против церкви, та пускай занимается своим
делом. Но главное - это электричество, оно и атомы крутит. Садись, Берти,
через пять минут нам нужно быть в Каули.
Табита усаживается на заднее сиденье рядом с машинисткой, и Голлан
кричит на всю улицу: - До свиданья, Джонни! Ты там не слишком трудись. Не
забывай и веселиться! - А едва машина тронулась, говорит Табите: - Вот,
просмотри-ка этот отчет. - И Табита чувствует, как ее снова захлестывает
война с ее отчаянием и муками. То, что она называет подлинной жизнью.
Открывая папку с отчетом, она думает: "Джон о подлинной жизни и понятия не
имеет" - и задыхается от благодарности и чувства вины. Она начинает
читать. Работа - вот в чем спасение, а работы прибавляется с каждым днем:
у Голлана есть и официальный секретарь, однако он не может без нее
обойтись. Он велит ей читать всю свою личную корреспонденцию и большую
часть служебных отчетов: "Если там есть что-нибудь нужное, скажешь мне".
И напрасно она уверяет, что ничего не смыслит в технической стороне. -
Ладно, попроси Роба, он объяснит. Только не обращайся к Смиту, он начнет
ко мне придираться, а мне некогда.
Смит - его официальный секретарь, человек положительный и дотошный, и
Голлан презирает его, потому что он состоит на государственной службе. -
Поставлен приглядывать за мной. Ничего ему не говори, таракану
несчастному.



    73



"Черный таракан" или "жук" - так Голлан называет всех государственных
чиновников за их черные костюмы и котелки. "Жужжат в кладовой да заражают
хорошее мясо личинками". Он беспрерывно воюет с правительством, с
государственной службой, особенно со своим министерством. Но само же
министерство создало ему небывалую репутацию, чтобы подбодрить
общественное мнение. Газеты расписывают, как он работает по
десять-двенадцать часов в сутки, изматывая сменяющихся секретарей. Мэнклоу
из синдиката Дакета на его примере разрабатывает тему "Победа куется у
станка". Определенная группа в правительстве оперирует его именем наряду с
именем Киченера как волшебным словом, вселяющим веру. С этой же целью ему
предоставлены поистине царские возможности передвижения. Караваны его
огромных машин, набитых политиками, экспертами и местными богачами,
колесят по всей Англии, и следом несется молва: "Вот как Голлан
старается". И повсюду растут новые заводы - если не им предложенные, так
спроектированные под его маркой, причем некоторые из них войдут в строй
только через пять лет. Но и это ставится ему в заслугу, потому что все
помнят его любимое словечко: "Десятый год будет решающим". Такие изречения
вызывают смех, а из смеха почему-то рождается отчаянная уверенность в
победе. Даже возраст Голлана из помехи превратился в достоинство: многие