этого Мэнклоу. Всякий, кто хоть сколько-нибудь разбирается...
- Значит, у меня плохой вкус?
- Н-нет, просто на этот раз я очень прошу тебя, моя радость...
- Если мой вкус не хуже твоего, так чем ты недоволен?
- Но у тебя вообще нет вкуса. Прости, дорогая, но ты сама подумай,
откуда ему быть? Ты же в этом полный профан. Мнения у тебя предвзятые, ты
слушаешь этого Мэнклоу...
Табита злится так, словно ее укусила овца. И взрывается: - Мэнклоу
стоит десятка твоих несчастных Булей. Он хоть понимает, что мерзость - это
мерзость. И не смей сокращать его раздел...
Тут и Стордж не выдерживает. Лицо его наливается кровью, голос
напоминает истерическое блеяние. - Это безобразие, я этого не потерплю.
Это неслыханно... ты не имеешь права... Извини, но мне надо уходить. Я не
могу... и если тебе это кажется смешно...
А Табиту, с презрением взиравшую на это проявление страха и ярости, и в
самом деле разбирает смех. Она хочет справиться с этим ребячеством, столь
неуместным в момент, когда колеблется ее трон, но это ей не удается.
Молодые мускулы еще не полностью подчинены ее воле; уголки пухлых губ
подрагивают.
- Нет, я вижу, с тобой говорить бесполезно. - Стордж весь дрожит, глаза
его полны слез. - Ты ничего не понимаешь. Нет у тебя ни ума, ни сердца.
Извини меня... я болван.
И тут смех одолевает Табиту. Она уже не может противиться этой силе,
сметающей все, что осталось от ее манер, ее достоинство, ее самоуважение.
Она бросается на кровать, задыхаясь от смеха. - Ой, Фред, если б ты знал,
какой у тебя сейчас вид - умора!
- Да, я болван, но извини, мне надо уходить. Прошу прощенья за... - Он
как слепой идет к двери.
Табита вскакивает с кровати и бежит за ним, все еще смеясь. - Фред,
Зайчик, ну стоит ли так волноваться! И никуда ты не пойдешь. - Это она
впервые назвала его Зайчик.
- Нет, это слишком жестоко. Извини меня...
- Ой, милый! - Она хватает его за фалды. - Не дури, идем в постель.
- Нет, я не пойду в постель. Я наотрез отказываюсь... идти в постель. -
Голос его сорвался. Он стряхивает ее руку и исчезает. Ушел.
Табита в ночной рубашке возвращается в спальню. "Что ж, - думает она
посмеиваясь, - если ему угодно вести себя так глупо... Сущий младенец,
честное слово. Но кто бы мог подумать, что он так расшумится!" В ее
усмешке, словно у няньки, поймавшей ребенка на шалости, удивление, даже
удовольствие - вот он, оказывается, какой, с характером. "Подумать только,
- вздыхает она, забираясь в постель, - так наскандалить из-за каких-то
стихов. Ну да, я сама знаю, что не понимаю Буля, но, право же, это глупо".
На следующий день, немного удивленная тем, что не получила от Сторджа
ни письма, ни цветов, ни извинений, она посылает ему записку: "Не забудь
про вечер для художников. Доби обещал быть" - и постскриптум: "В поэзии я
и правда не разбираюсь, Булю можно дать страницу в конце - или две
страницы".
Но от Сторджа по-прежнему ни слуху ни духу, и Мэнклоу, заглянув к
Табите узнать, что новенького, серьезно озабочен. - Глупышка вы, Тибби.
Вечно перебарщиваете.
- Но вы же просили меня убрать Буля.
- Первая ваша задача - обломать нашего старика.
- Я людей не обламываю... - Тон ее призван показать, что такая
вульгарность ей претит.
- В том-то и горе. Мы тут только треплем языком, а рынок тем временем
захватывают другие. В этом месяце выходят два новых ежеквартальных
обозрения.
- Но что же нам делать, если Буль такой плохой поэт?
- Внушите ему, что вы от Буля в восторге. - И, поймав возмущенный
взгляд Табиты, досадливо вздыхает. - А в общем-то, Тибби, почем знать? Он
пишет такую мерзость, что по-своему это, может, и хорошо. Я хочу сказать -
в такое мерзостное время кое-какие мерзостные идеи могут и пригодиться.
Так или иначе, все равно все летит к чертям. Ладно, не хотите - не надо, я
сам попробую. У меня хотя бы есть чувство ответственности.
Мэнклоу пишет Сторджу письмо, в котором выражает восхищение стихами
Буля, и Стордж, выждав неделю (Табита говорит, что он дуется, а на самом
деле он дает отдых нервам), снова появляется у Табиты.
Он держится немного отчужденно, однако разрешает Табите поцеловать его,
усадить в самое удобное кресло у камина и положить перед ним папку со
стихами, присланными за последнее время.
- Я все оставила до тебя, Зайчик. Но вот эти, сверху, как будто лучше
других.
Стордж берет верхний листок, прочитывает несколько строк и, морщась,
бросает на пол с таким выражением, что Табита невольно улыбается. Он
гневно воззрился на нее. Она спешит сказать: - Да, я знаю, у меня дурной
вкус. Наверно, ты прав, Зайчик.
Табите нет дела до его мнения, и хороший вкус она не ценит. Да что там,
она даже не уважает Сторджа за то, что он не уступил ей в таком пустячном
вопросе. Она знает одно - его нужно ублажать. Но как она ни старается, он
еще больше месяца не может прийти в себя, заглушить в своей недоверчивой
душе неотступное, глубоко въевшееся подозрение, что над ним издеваются.



    30



Но поскольку Стордж от природы упрям и поскольку его нужно ублажать, он
опять вошел в силу. И квартира на Вест-стрит теперь больше напоминает
редакцию, чем приют влюбленных. Стулья завалены рукописями, столы -
корректурами. Взвинченные молодые люди в любое время суток забегают
справиться о судьбе своих очерков или рисунков либо предложить Табите
только что написанный рассказ, и отделываться от них нелегко. Они спорят,
чуть не плачут, иногда пытаются ухаживать. А со старыми, проверенными
авторами хлопот и того больше.
- Ты только взгляни, что прислал мне Дьюпарк! - ужасается Стордж. -
Хочет, чтобы я напечатал десять тысяч слов о Мэтью Арнольде.
- Предоставь его мне, Зайчик. Ведь он будет на следующем обеде? Я ему
скажу, что мы поместим его в специальном выпуске.
- Да, будь добра. Дьюпарк к тебе благоволит, ты с ним пофлиртуй
немножко.
И Табита без улыбки принимает эту просьбу ревнивого любовника. Как
ответственный компаньон фирмы, она выполняет его приказы и участвует в
великой миссии раскрепощения умов.
Первый номер "Бэнксайда", анонсированный на осень 1897 года, ценой
неимоверных усилий выходит в свет весной 98-го. Он производит фурор.
Строго говоря, он очень похож на все другие тонкие журналы тех лет - в нем
те же критические очерки, те же мрачные новеллы, написанные по французским
образцам, и эротические рисунки; тот же налет эстетских исканий и
языческой вольности. Публика, уже одобрившая такую диету, охотно его
раскупает.
Поэма Буля в свет не вышла, потому что Буль, приняв отказ Табиты
всерьез, не стал ее заканчивать. К счастью, он забыл, почему она осталась
незаконченной, кое-как извинился перед Сторджем и снова запил. Но Табита,
поскольку ей не в чем себя винить, только радуется: одним опасным влиянием
меньше. Ей хватает забот и без того, чтобы обороняться от пухлых рукописей
Буля.
Она трудится над вторым номером журнала - бьется над проблемой,
знакомой всем редакторам, - как сделать второй номер лучше первого. И
выходит, что единственный способ достичь этой цели - увеличить затраты. В
то время многие редакторы открыли для себя непреложную истину: чтобы
удержать тираж на одном уровне, приходится на каждый следующий номер
тратить все больше и больше. Иными словами, читатели становятся все
требовательнее. И вот после шестого номера расходы Сторджа возросли втрое,
а читателей почти не осталось.
Шестой номер, который обошелся втрое дороже, чем первый, не окупился и
наполовину - возможно, в связи с войной в Южной Африке. В шестой раз, и
теперь уже не без оснований, Стордж заявляет, что он больше не может, что
он разорится.
Табита воспринимает войну всего лишь как козни правительства у
задумавшего пресечь все благие начинания и погубить "Бэнксайд". Она с
грустью говорит Джобсону, что, если тираж опять упадет, Стордж, чего
доброго, и в самом деле откажется финансировать журнал. - А тогда уж нам
не на что надеяться.
За бесконечными делами она успела забыть, как люто ненавидела Джобсона,
и теперь он ей необходим - без него ей не справиться со Сторджем. Он
утешает ее: - Не тревожьтесь, малютка. Денег много. Вы продолжайте делать
доброе дело, а денежки я из него вытрясу.
Джобсон снова опекает Табиту. Ему неясно, как случилось, что Стордж,
оказавшись у нее под каблуком, все же не погиб и, мало того, хоть с виду
порядком постарел и поизносился, нашел в себе силы осуществить свою
заветную мечту. На всякий случай он ставит это себе в заслугу. - Говорил
же я, что ему нужна встряска. - И хвастает направо и налево, что выбрал
для своего друга любовницу из благородных. - Воспитание, оно всегда
сказывается. Такие женщины имеют совесть, даже в постели!
Он не согласен с Мэнклоу, когда тот, обозлившись, что Табита из
дипломатических соображений отвела статью, которая могла обидеть Гриллера,
заявляет, что она - двуличная шлюха, и решительно возражает: - А мне
нравится наблюдать, как наша малютка понемногу взрослеет.
- Взрослеть не значит ходить по трупам, это бессмысленно. Вот я возьму
да и хлопну дверью, тогда им каюк. - В тоне Мэнклоу не столько злость,
сколько сожаление, что в нашем гнусном мире люди по недомыслию своему не
ценят того, что имеют. - И вся эта болтовня насчет свободы - это же бред.
- Нам не повредит, а ей приятно.
- Никто не вправе упражняться в глупости, когда речь идет о журнале -
пусть и глупом журнале, - это опасно.
Табиту он осуждает за беспринципность. И когда она, как часто бывает по
вечерам, в изнеможении опускается в кресло, вздыхая: "Сил моих больше
нет", лицо его сразу принимает ироническое выражение. Но Табита не
мастерица читать по лицам. Она сетует: - Ну ладно, пусть Уолли Джобсон
приводит сюда Мэдж Мун, с утра, когда я занята почтой, и просит меня с ней
поболтать, потому что ей, видите ли, взгрустнулось, - это еще куда ни шло,
Мэдж я люблю, она милочка; по когда Доби после чая скрывается в спальне с
этой своей Жолифф, а потом оказывается, что вся перинка в дырках от ее
папирос - она, видно, курит не переставая, - это уж слишком. Доби мы
вынуждены терпеть; хоть он и олух, но при чем тут эта Жолифф? Она-то для
нас палец о палец не ударила.
- Бедная Тибби, что бы мы без вас делали.
Табита удивлена. Она озадаченно хмурится и наконец говорит: - Жаль, что
так получилось с этой статьей. Но Гриллер нам нужен, он пользуется
влиянием.
- Вот так и скажите. Что мы не гнушаемся никакими средствами.
- Но это неверно.
- Нет, почему же. Про нас и это можно сказать.
- Вы правда так думаете, Роджер?
- Ох, опять вы за свое. Вы воображаете, что, если у вас нет принципов,
значит, их уже ни у кого нет, но вы ошибаетесь.
Табита поглядывает на него с сочувственной улыбкой. Ведь он как-никак
помощник редактора "Бэнксайда". Но в смысл его слов она не вдумывается.
Голова ее забита делами поважнее: счета, простуда Джонни, трещина в
потолке, пятно на новом платье. И опять она вздыхает: "С ума сойти!" И в
голосе ее блаженная усталость молодой женщины, у которой нет ни минуты
свободной.



    31



У Мэдж Мун, рослой громогласной толстухи лет двадцати пяти, по
всеобщему мнению, золотое сердце. Она любит всех, и еще она любит шум и
пиво, и все сотрудники "Бэнксайда", кроме стариков, ее преданные друзья.
Поэтому и Табита приняла ее как истинную представительницу богемы и
вольной жизни и тоже решила, что она добрая душа, что она милочка. Но с
тех пор как Мэдж, потеряв работу, стала появляться на Вест-стрит чуть не
каждый день, валяться на диване и проливать на стулья виски с содовой,
Табита все чаще спасается в детскую.
Эта большая прохладная комната расположена в глубине квартиры и
стараниями добросовестной няньки содержится в образцовом порядке. Она
отмечена той же печатью, что и все детские, при устройстве которых матери
и няньки не считают нужным отступать от традиций. Белые стены, пол,
покрытый начисто вымытым линолеумом, некрашеный деревянный стол и жесткие
стулья - все как бы свидетельствует: "Здесь у нас порядок, чистота,
дисциплина".
Когда Табита по пять-шесть раз на дню заходит в детскую, она словно
оставляет за порогом всякую суету и вступает в царство Системы. Все здесь
совершается по часам - по изящным американским часам, громко тикающим на
камине, - и это бесконечно радует Табиту. Ведь одна из самых мучительных
забот ее занятой и неупорядоченной жизни - как бы не оставить Джонни
неухоженным, не запустить его воспитания, оградить его от излишних
волнений. А в хрупком мальчике, подверженном простудам и бронхитам, очень
рано проявилась склонность к самостоятельности. Едва научившись ползать,
он уже норовил нарушать запреты. Стоит на минуту оставить дверь открытой,
и он проскользнет в нее и двинется в сторону кухни либо задней лестницы.
Его так и тянет удрать из надежного убежища и обследовать новые места,
неизведанные и опасные. Еще не научившись ни ходить, ни говорить, он,
услышав в коридоре шаги, подбирался к двери и, едва она приоткрывалась,
шмыгал в щель и удирал. А теперь, когда он умеет ходить, это тем более
страшно: быстро передвигаясь на тоненьких ножках, белых и ломких, как
щепочки, он то и дело падает. Табита бежит за ним и невольно смеется, но в
душе у нее страх. "Джон, Джон, стой, вернись!" У самой лестницы она
подхватывает его на руки и крепко держит, а он дрыгает ногами и весь
извивается, стараясь вырваться на волю.
Но когда Табита, водворив его в детскую, затворяет дверь, он словно
сразу смиряется с положением узника и принимается играть, да так весело,
что она и тут готова усмотреть каверзу - верно, хочет усыпить ее
подозрения и снова удрать.
И характер у него портится. В четыре года Джон все такой же худенький,
все так же подвержен простудам, но это уже бунтарь и злоумышленник. Что ни
день он выдумывает новые проказы, и Табита не надивится его
изобретательности. "Только почему все шалости у него, как нарочно, такие
нехорошие?" Ее гложет мысль: "Неужели это характер Дика в нем проступает?
Эгоизм Дика, его страшная лживость?"
Не утешают ее и рассказы няньки о проделках других детей. А для той
первое удовольствие - повспоминать, как один ее маленький питомец, такой
на вид ангелочек, ткнул ее в лицо ее же ножницами, а другой при взрослых
всегда вел себя примерно, а младшего братца замучил до смерти. На взгляд
няньки, любой ребенок в любую минуту способен на любое злодеяние. Табита
думает: "А Джон может оказаться хуже всех - и таким и вырасти".



    32



Поэтому в детскую она всегда входит с опаской, и первый ее вопрос: -
Джон хорошо себя вел?
Вот и сегодня она зашла туда перед самым чаем, потому что невмоготу
стало сидеть в гостиной и делать сочувственную мину, пока Доби длинно и
нудно рассказывал ей и Мэдж, как его оскорбил какой-то грязный солдат, - и
сразу замечает, что у няни лицо строгое, а у Джона - деланно веселое. Он
подбегает к ней, хватает за юбки и, задрав голову, целует воздух. Но
Табиту, умудренную жизнью двадцатитрехлетнюю мать, не проведешь. - Что он
еще натворил, няня?
- Опять упрямился, мэм, не хотел идти. Полдороги на руках его тащила.
Джонни, зато, что ему не разрешают обследовать все кусты в парке,
недавно придумал новую моду - станет на дорожке и ни с места. Обе женщины
смотрят на крошечного мальчика опасливо, как на кусачего зверька. Табита
говорит строгим голосом: - Джон, ты помнишь, что я сказала? Чем это
кончится, если ты не будешь слушаться няню?
Джон, отвернувшись к тазу с водой, пускает вместо кораблика мыльницу.
На лице его написано не только упрямство, но и хитрость, сквозь
младенческую поглощенность собой уже проглядывает живой ум мальчишки.
- Отвечай мне, Джон. - Табита взяла его за локоть. - Ты слышал, что я
сказала? Не иначе как шлепки захотел?
Следом за мыльницей Джон молча пускает в таз блюдце из-под губки. Щеки
у Табиты розовеют, брови сдвигаются, и на лицо вдруг ложится тень -
призрак старухи, что называется нравной старухи, то есть такой, которая из
житейских битв вынесла не покорность судьбе, а сильную волю и твердые
взгляды.
- Слышишь, Джон? Отвечай сейчас же.
Женщины переглядываются. Обе понимают всю значительность этой минуты.
Ведь шлепка - последнее средство, дальше нет ничего. Шлепка - это старая
гвардия, если она спасует, битва проиграна и впереди - анархия.
Взглядом Табита взывает к няне о помощи, о какой-то подсказке, которая
позволила бы не идти на этот страшный риск. Но в такие минуты полководец
всегда одинок. Взгляд няньки говорит яснее слов: "Вы и раньше грозились
его отшлепать, теперь надо действовать, а за последствия я не отвечаю".
- Ну, так, Джон, - говорит Табита и, ухватив сына за руку, отводит его
от таза. - В последний раз тебя спрашиваю.
Но он молчит. Табита, взбешенная таким упрямством, таким умышленным
злонравием, задирает ему рубашонку и сильно шлепает, раз и другой.
Тишина. Табита затаила дыхание. Неужели победа за Джонни? Но тут
раздается громкий, отчаянный вопль. Лицо ее просветлело, с улыбкой
облегчения она спешит взять Джонни на колени. - Ничего не поделаешь,
милый, сам виноват.
- Я больше не буду! - вопит преступник.
- Вот видишь, к чему приводит непослушание. - Но она уже целует его, и
нянька отворачивается от этого проявления слабости, точно говоря: "Ох уж
эти мамаши!"
- Я вижу, мамочка.
- Ну вот, а теперь, раз ты опять умник... ты ведь умник?
- Да, мамочка, умник.
- Можешь получить шоколадку.
Через две минуты Джон уплетает шоколад, от лица его исходит сияние
праведности: человек очистился от греха, сподобился благодати. Но время от
времени он бросается обнимать Табиту, чтобы убедить ее, что он умник, а
самому лишний раз убедиться, что всемогущее существо снова дарит его своей
милостью. Всемогущее существо, исполненное благодарности тем таинственным
силам, что обеспечили ей победу, горячо отвечает на его поцелуи -
благодарность ее, ища выхода, естественно изливается на Джона.
Позже нянька воздает должное стратегии полководца:
- Так ему и надо было, мэм. Самое время.
- Да, я тоже решила, что пора. Джонни ничего не стоит избаловать.



    33



Но едва она отучила Джона от чреватой опасностями манеры отставать на
прогулках, как он затевает новый бунт, на этот раз посерьезнее. Однажды
вечером он отказывается читать молитвы.
Проблема вечерних молитв уже давно не дает Табите покоя. Еще когда ему
только исполнилось три года, нянька как-то сказала, что Джонни не молится
на сон грядущий. Табита тогда ответила не подумав, что он, пожалуй, еще
мал; но нянька явно с этим не согласилась, и Табита сообразила, что
сама-то она читала молитвы с тех пор, как себя помнит. Ее кольнуло чувство
вины перед Джоном, и чувство это не исчезло, когда она попробовала убедить
себя, что раз бога нет, а церковь - всего лишь орудие для утверждения
власти епископов, учить Джонни молиться было бы ошибкой.
Ей кажется, что, не приобщив Джонни к молитвам, она рискует лишить его
чего-то очень важного, то есть видит опасность не в том, чтобы согрешить
перед богом, который всего лишь легенда из толстой книги, а в том, чтобы
нанести непоправимый ущерб сыну.
С вопросом о религии она уже обращалась к нескольким людям: к Сторджу,
который, оказывается, стойкий приверженец англиканской церкви, а отвергает
только мещанскую мораль; к Доби, который - кто бы подумал! - почитает папу
Римского, и, наконец, к викарию ближайшей церкви, с которым познакомилась
на вечере у мисс Пуллен. - Как вы считаете, викарий, с каких лет, дети
должны читать молитвы?
Викарий, неглупый старик, привыкший иметь дело со светскими дамами,
деликатно осведомляется, к какой церкви принадлежит она сама.
- Да, в общем, ни к какой. Сама я не религиозна, но у меня такое
чувство, что детей нельзя оставлять совсем без религии. Это значило бы
лишить их чего-то очень им нужного.
- Совершенно с вами согласен.
- Я хочу сказать - нужного для их счастья сейчас, в детстве.
- И не только в детстве.
Но на этот счет у его собеседницы свое мнение. Чуть улыбнувшись, она
отвечает: "Да, возможно", но таким тоном, словно спрашивает, какой прок от
молитв взрослому человеку. И тут же подсказывает викарию следующий ответ:
- Как вы думаете, хорошо будет для начала "Отче наш" и "Христос младенец"?
Я с них начинала и, помню, получала большое удовольствие.
- Разумеется, чего же лучше.
И Табита уезжает домой с твердым намерением приучить Джонни молиться.
Он, понятно, и слышать об этом не хочет, но тактом и подкупами она
добивается своего, не прибегая к шлепкам. А скоро Джон уже и сам рвется
читать молитвы. Для него это род деятельности, необходимое завершение с
пользой проведенного дня.
И вот однажды вечером - до чего же своенравные создания эти дети! -
заметив, очевидно, что матери хочется уложить его пораньше, он залезает
под кровать и объявляет, что молиться не будет. Табита, у которой в
гостиной полно народу, сразу начинает сердиться.
- Вылезай немедленно, Джон.
- Он нынче весь день себя плохо пел, мэм, - говорит нянька. - То одно,
то другое.
- Пусть сейчас же подойдет ко мне, попросит прощения и помолится, не то
останется без печенья.
Пауза. Из-под кровати ни звука.
- Джонни, видно, не знает, - говорит няня, - что бывает с мальчиками,
которые не хотят молиться богу.
- Это плохие, противные мальчики.
- Их бог накажет, - добавляет няня.
Снова пауза. Закоснелый Джон не отзывается. Он только сопит, громко и
нагло.
- И сказок им больше не будут рассказывать, - говорит Табита, уже слабо
надеясь на успех. - Не услышат они больше про трех медведей.
Джонни, кажется, перестал сопеть. Женщины переглядываются поверх
кровати, и няня говорит: - И про Джека Победителя Великанов.
- И про Джека и Бобовый Стебель. Никогда не услышат.
Под кроватью какое-то движение, из-под края одеяла появляется
взлохмаченная голова Джона. - А я и не хочу про Джека и Бобовый Стебель.
- И про Красную Шапочку, - говорит няня.
Мальчик встает на ноги и решительно заявляет: - Не хочу про Красную
Шапочку.
Няня и Табита снова переглядываются; заметив это, мальчик недоверчиво
переводит взгляд с одной на другую. И повторяет громко, как генерал,
требующий безоговорочной капитуляции: - Не хочу про Красную Шапочку.
Менее искушенный дипломат, чем Табита, мог бы предположить, что
переговоры окончены. Она же как ни в чем не бывало садится на кровать,
готовая, по обыкновению, послушать, как он будет молиться. - Хорошо,
выбери сказку сам.
Джон, чувствуя себя, как парламентарий, добившийся почетного мира,
тотчас прижимается к ней и читает молитвы, после чего сразу же требует: -
Кота в Сапогах! Кота в Сапогах!
Он слышал эту сказку раз сто, но еще так мал, что готов с упоением
слушать ее снова и снова.



    34



И Табита, перенесясь из своего светлого, строгого царства в гостиную,
где даже лучи вечернего солнца, косо рассекая табачный дым, кажутся
другими - более взрослыми, искушенными, грубыми, - дарит своих гостей
улыбкой радушной хозяйки, а вернее, улыбкой триумфатора, одержавшего верх
над коварным врагом.
В такие минуты, воодушевленная своей победой в сфере педагогики и
сознанием, что поступила правильно, она более чем когда-либо готова
поступить правильно и в сфере морального протеста и эстетической смелости,
воплощенных в "Бэнксайде". Она подчеркнуто благосклонна к мрачному Доби, и
к меланхоличному Хадселу, у которого не ладится работа над романом про
священника, влюбившегося в проститутку, и к Мэдж Мун, которая, как обычно
в это время дня, уже порядком пьяна и вовсю распустила язык. Мэдж в горе
из-за своего младшего брата, военного, и на чем свет стоит ругает войну,
буров, правительство, бардов империи, а также мужчин, не уехавших на
позиции. Со зла она оскорбляет Хадсела и, глядя в упор на долговязого
Доби, который, подобно многим еретикам, силен в богословии, кричит ему в
лицо: - Не говорите мне про бога! Если бог есть, что ж он не прекратит эту
чертову войну?
Доби, то вскакивая, то снова падая в кресло, волнуясь и все больше
пьянея и путаясь, принимается анализировать проблему зла.
И Табита, все еще улыбаясь, тихонько уговаривает его: - Не так громко,
пожалуйста. Да, да, как интересно. Я понимаю, все дело в том...
Она сменила улыбку на очень серьезное выражение лица, Которое всегда
приберегает для Доби независимо от того, толкует он о боге или о любви.
Этот неуравновешенный и неразумный юноша требует, чтобы его принимали
всерьез.
На фронте дела идут скверно. Глашатаи новой, предприимчивой политики с
удивлением обнаружили, что в армии духа предприимчивости явно недостает.
Поражение следует за поражением; объявлен набор добровольцев. Тысячи
клерков, с радостью вырвавшись из своих контор, спешат примкнуть к этой
авантюре, чтобы назавтра стать героями. И когда они проезжают по улицам на
вокзалы, направляясь в военные порты, где их погрузят на корабли, сразу
видно, что жизнь приобрела для них и достоинство, и смысл. Они рискуют
жизнью за идею, за великую любовь, за славу и честь. И хотя "Бэнксайд", ко
всеобщему удивлению, все еще понемногу покупают и убытки невелики,
сотрудники его чувствуют себя обособленной, а значит, и сплоченной
группой. Квартира на Вест-стрит все больше уподобляется штабу повстанцев,
но повстанцев, оказавшихся вне закона, изгоев. К войне они непричастны.
Они теперь проводят на Вест-стрит чуть не целые дни и просачиваются во все
уголки квартиры. Вторгаются даже в детскую.
Как-то вечером, уже довольно поздно, Табита застает там Джобсона, Доби
и Мэдж. Все трое курят. Она возмущенно спрашивает, чем им плохо в