Санта-Фе[31].
   — Там окно не открывается, — заметил кондуктор. — Вы же видите: это
единственное место в автобусе у аварийного выхода.
   — А-а-а, — протянула Клара.
   — Мы можем пересесть на другое.
   — Нет-нет, — воскликнула она и крепче сжала пальцы его руки, едва он
попытался встать. — Не стоит привлекать внимание.
   — Ну хорошо, тогда давайте откроем другое окно, впереди.
   — Нет, пожалуйста, не надо.
   Он подождал немного в надежде, что Клара продолжит разговор, но она
молчала, она просто сидела, такая маленькая и беззащитная на своем местечке
у окошка, сидела, глядя куда-то в сторону, мимо него, дабы не привлекать
даже малейшего внимания кондуктора и водителя, от яростных взглядов которых
их окатывало то ледяной волной, то испепеляющим жаром. Юноша и другую руку
положил на колено Кларе, она положила сверху свою, и оба продолжили тайный
разговор, скрытый от посторонних, разговор сплетенных пальцев и нежно
ласкающих друг друга рук.
   — Иногда так бывает: становишься такой рассеянной, — робко
пролепетала Клара. — Думаешь, будто все знаешь, умеешь, вдруг раз — и все
забываешь.
   — Мы об этом и не догадываемся.
   — Правильно, но между тем так оно и есть. Вот, например, все так
пристально смотрели, особенно те две девчонки, и мне стало так плохо.
   — Да, они были просто несносны, — выпалил он. — Вы видели: они будто
сговорились между собой, когда буравили нас глазами?
   — А хризантемы и георгины? — сказала Клара. — Они тоже чванились.
   — Все потому, что их хозяева им позволяли это делать, — добавил юноша
возбужденно. — Этот старик с птичьим лицом и жеваными гвоздиками, тот, что
сидел рядом со мной. И те, сзади. Вы полагаете, что они?..
   — Все, абсолютно все, — сказала Клара. — Только вошла, сразу их
увидела. Я села на углу Ногойи и авениды Сан-Мартин, обернулась и увидела,
что все, все…
   — Ладно, Бог с ними, они уже вышли.
   Пуэйрредон[32], резко затормозили. Смуглый полицейский вышел из
застекленной будки на перекресток и кого-то отчитывал. Водитель проворно
выпорхнул из своего кресла, и хотя кондуктор попытался было схватить его за
рукав, решительно выскочил из автобуса, пошел по дороге, потом вдруг
остановился, робко и внимательно поглядывая то на полицейского, то на
нарушителя, облизывая пересохшие губы.
   — Эй, ну-ка пропусти! — заорал что было сил кондуктор. Позади
автобуса взревел десяток автомобильных гудков, водитель поспешил вернуться
на свое место. Кондуктор что-то шепнул ему на ухо, беспрестанно оглядываясь
на пассажиров.
   — Если бы вас не было рядом… — прошептала Клара. — Если бы вас не
было рядом, они бы меня, наверное, высадили.
   — Но вы ведь едете в Ретиро, — удивленно сказал он.
   — Да, конечно, у меня там встреча. Не важно, они бы все равно меня
высадили.
   — У меня билет за пятнадцать, — сказал он. — До Ретиро.
   — У меня тоже. Беда в том, что если выйдешь, то следующий автобус…
   — Понятно, впрочем, пожалуй, так было бы лучше.
   — Конечно лучше. Особенно если ехать так, как сегодня. Видали таких
работников?
   — Что-то невообразимое. Утомили больше, чем поездка.
   Свежий, чистый ветерок гулял по салону автобуса, проехали мимо старого
розария перед Музеем, мимо нового юридического факультета, и сто шестьдесят
восьмой, прибавив газу на Леандро-Алем[33], помчался как бешеный. Два раза их
останавливала дорожная полиция, водитель порывался выскочить, едва не
набрасываясь на патруль. Во второй раз кондуктор не выдержал, встал перед
ним, заслонив выход, и накинулся на водителя с такими ругательствами, что
можно было подумать, будто водитель хотел наброситься именно на кондуктора.
Кларе хотелось поджать ноги, подтянуть их до самой груди, съежиться, руки
юноши резко освободились от ее рук, он весь напрягся, так что проступили
вены. Клара еще никогда не видела, как мужская рука сжимается в кулак,
завороженно следила она за этим чудесным превращением со смешанным чувством
уверенности и покоя, переходящего почти в ужас. Все это время они не умолкая
говорили о поездках, о заторах у Майской площади[34], о людской грубости и о
терпении. Наконец умолкли. Разглядывали тянувшуюся за окном стену
железнодорожного вокзала, юноша достал бумажник, с серьезным видом стал
исследовать содержимое, пальцы его слегка подрагивали.
   — Ну вот, — сказала Клара, выпрямившись. — Уже приехали.
   — Да. Послушайте, только свернем на Ретиро, сразу встаем и идем к
выходу.
   — Хорошо, когда свернем на площадь.
   — Точно. Остановка там, у Английской башни. Вы выйдете первой.
   — О, это не обязательно.
   — Нет, обязательно. Я буду сзади, за вашей спиной, на всякий случай.
Как только подойдем к двери, я задержусь. Только выходите быстро. Я —
следом за вами.
   — Хорошо, спасибо, — сказала Клара и с благодарностью посмотрела на
него.
   Она перебирала детали плана, уткнувшись взглядом в ноги, то и дело
поглядывала на проход между сиденьями. Сто шестьдесят восьмой накатом въехал
на площадь; стекла задрожали, когда автобус повернул на полном ходу, не
сбавляя скорости, въехал на брусчатку мостовой, при этом задев бордюр. Юноша
одним прыжком вскочил со своего места и оказался около выхода, Клара отстала
на шаг, спустилась на одну ступеньку и встала вплотную к дверям, юноша
развернулся, загородив собой проход, защищая Клару. Та неотрывно следила за
дверью, разглядывала черный резиновый кант и грязные прямоугольные стекла;
она смотрела только на это и не желала оборачиваться, ее трясло от страха.
Кожей она ощущала прерывистое, взволнованное дыхание спутника. Автобус резко
затормозил, дернулся, пассажиры едва удержались на ногах. Двери открылись,
водитель бросился через проход к пассажирам, протянул к ним руку. Клара
первой выпрыгнула из дверей, обернулась, увидела: следом за ней выпрыгнул
юноша; тотчас двери с недовольным ворчанием захлопнулись и прищемили руку
шофера. Из дверей, отороченных резиновым кантом, торчали побелевшие,
скрюченные пальцы. Сквозь окошко Клара заметила, что кондуктор перегнулся
через руль, попытался дотянуться до рычага, открывающего двери.
   Юноша взял ее за руку, и они быстро пошли по улице, на которой было
великое множество детей и торговцев мороженым. Шли молча, не глядя друг на
друга и по сторонам, нервная, счастливая дрожь пробегала по телу. Клара
просто шагала, без цели, почти не замечая клумб, уличных музыкантов, порывов
ветерка, который доносил едва уловимый свежий аромат реки, что маячила
где-то впереди. На площади, на другом ее конце, торговал цветочник. Они
остановились у его лотка. Лоток с корзинами, а в них — букеты, те самые
цветы, о каких они мечтали в автобусе. Один букетик юноша протянул Кларе,
отдал и свой, пока вытаскивал бумажник и расплачивался.
   И когда они вновь тронулись в путь (юноша уже не держал Клару за руку),
каждый из них нес свой букетик и оба были счастливы.

 
   [Пер. В.Литуса]


Цирцея[35]



   И взяв у нее из рук яблоко, я поцеловал ее в губы. Но стоило мне
надкусить плод, как голова у меня закружилась… я свалился, сминая паутину
веток, к ее ногам и увидел мертвенно-белые лица, приветственно глядевшие на
меня из ямы.[36]
Данте Габриэль Россетти. «Яма в саду»



   Теперь-то это его не должно волновать, но тогда больно резанули обрывки
сплетен, подобострастное лицо матушки Селесты, судачившей с тетей Бебе, а
также досадливо-недоверчивый жест отца. Затеяла все баба из многоэтажки, до
чего ж она на корову похожа! Медленно так головой мотает и слова
пережевывает, будто жвачку. А аптекарша подхватила: «Вообще-то не верится,
но если правда, то это просто кошмар!» Даже дон Эмилио, обычно такой же
бессловесный, как его карандаш и клеенчатые тетради, — и тот подал голос. И
хотя совсем уж откровенно судачить о Делии Маньяра окружающие пока
стеснялись — никто ведь ничего не знал наверняка, — однако Марио вдруг
взорвался. Домашние ему сразу опостылели, и он предпринял тщетную попытку
взбунтоваться. Любви к близким он никогда не испытывал, с матерью и братьями
его связывали только кровные узы и боязнь одиночества. С соседями Марио
церемонился еще меньше и обложил дона Эмилио матом, как только возобновились
пересуды. Ну а с бабой из многоэтажки перестал здороваться, словно надеясь
ее этим уязвить. По дороге же с работы Марио демонстративно заходил к
Маньяра в гости, принося то конфеты, то книги в подарок девушке, которая
убила двух своих женихов.
   Делию я помню смутно, только то, что была она изящной и белокурой,
довольно медлительной (мне тогда исполнилось двенадцать, а в этом возрасте
время да и вообще все на свете грешит нерасторопностью) и носила светлые
платья с пышными юбками. Марио поначалу даже казалось, что у соседей
вызывают ненависть именно наряды Делии и грациозность ее повадок.
   — Ее ненавидят, — сказал он матушке Селесте, — за то, что она не
плебейка, как все вы и я в том числе.
   И даже глазом не моргнул, когда мать замахнулась на него полотенцем.
После этого с ним порвали отношения: не разговаривали, белье стирали только
из милости, а по воскресеньям отправлялись в Палермо[37] или на пикник, даже не
удосужившись предупредить об этом Марио. А он тогда шел к Делии и кидал в ее
окошко камешки. Иногда она выходила с ним повидаться, а иногда из комнаты
доносился ее смех, довольно злорадный и не очень обнадеживающий.
   Потом был бой между Фирпо и Демпси[38]; в обоих домах точили слезы,
клокотали от ярости, а затем впали в меланхолию, в которой было столько
покорности, что запахло колониальным игом. Маньяра переехали на четыре
квартала подальше, что по масштабам Альмагро[39] вовсе не мало; у Делии
сменились соседи, семейства на Виктории и Кастро-Баррос[40] о ней позабыли, а
Марио по-прежнему виделся с ней два раза в неделю, возвращаясь из банка. Уже
наступило лето, и если Делии хотелось прогуляться, то они шли в кондитерскую
на улице Ривадавиа[41] или присаживались отдохнуть на площади Онсе[42]. Марио минуло
девятнадцать, а Делии — она не праздновала день рождения, потому что пока
соблюдала траур, — двадцать два.
   Маньяра считали, что носить траур по умершему жениху незачем, да и
Марио предпочел бы, чтобы скорбь Делии внешне не проявлялась. Ему тягостно
было видеть вымученную улыбку Делии, когда она примеряла перед зеркалом
шляпу и черный цвет еще ярче оттенял ее белокурые волосы. Она рассеянно
принимала поклонение Марио и родных, разрешала идти с ней рядом по улице,
покупать подарки, позволяла провожать себя в сумерках домой и приходить в
гости по воскресеньям после обеда. А иногда отправлялась без сопровождающих
к своему старому дому, где когда-то за ней ухаживал Эктор. Матушка Селеста
заметила ее одним таким вечером и с подчеркнутым презрением задернула
занавески. За Делией ходил по пятам кот, животные всегда ей рабски
подчинялись: то ли любили ее, то ли она имела над ними какую-то особую
власть — Бог весть, но они к Делии так и льнули. Однажды, правда, Марио
заметил, что когда Делия захотела погладить собаку, та резко отпрыгнула.
Тогда Делия подозвала ее, и собака (дело было на Онсе вечером) покорно и,
наверное, с удовольствием подошла поближе. Мать Делии рассказывала, что в
детстве дочка играла с пауками. Это всех потрясло, даже Марио, который
пауков побаивался. А бабочки садились Делии на голову — за день,
проведенный в Сан-Исидро[43], Марио дважды наблюдал это, — но Делия легонько
взмахивала рукой, отгоняя их. Эктор подарил ей белого кролика, однако тот
вскоре умер, еще раньше самого Эктора. А Эктор утопился ранним воскресным
утром в Пуэрто-Нуэво[44]. Вот тогда-то до Марио и дошли первые сплетни. Смерть
Роло Медичи никого не заинтересовала, ведь люди сплошь и рядом помирают от
сердечной недостаточности. Однако после самоубийства Эктора соседи усмотрели
в этих двух случаях чересчур много совпадений, и в памяти Марио то и дело
всплывало подобострастное лицо матушки Селесты, судачившей с тетей Бебе, и
досадливо-недоверчивый жест отца. Самое главное — у обоих женихов был
проломлен череп, ведь Роло свалился с крыльца, выходя от Маньяра, и хотя на
самом деле он был тогда уже мертв, удар головой у ступеньку вызвал
дополнительные кривотолки. Делия не проводила Роло до дверей… странно,
конечно, но все равно она была неподалеку и первая позвала на помощь. А вот
Эктор умер в одиночестве морозно-белой ночью, через пять часов после своего
обычного субботнего визита к Делии.
   Я плохо помню Марио, но говорят, они с Делией прекрасно смотрелись
рядом. Она тогда еще носила траур по Эктору (а вот по Роло не захотела —
поди пойми почему!), однако прогуляться с Марио по Альмагро или сходить в
кино не отказывалась. Марио чувствовал, что не допущен по-настоящему ни в
жизнь Делии, ни даже в дом. Он был вечным «гостем», а для нас это слово
имеет четко определенный смысл. Беря Делию под руку, чтобы пересечь улицу
или помочь подняться по лестнице на станции «Медрано», он, бывало, глядел на
свои пальцы, прильнувшие к черному шелку ее платья. Глядел — и соизмерял
белизну руки с чернотой траура и понимал, что между ними пропасть. Однако
надеялся, что, когда Делия вернет в свой гардероб серые цвета, а по утрам в
воскресенье начнет надевать светлые шляпки, она станет ему ближе.
   Но сплетни возникали не на пустом месте. Больше всего Марио удручало
то, что некоторые события действительно можно было истолковать по-разному.
Да, многие в Буэнос-Айресе умирают от сердечного приступа или,
захлебнувшись, идут ко дну. Полным-полно кроликов, которые на глазах
начинают хиреть, а потом подыхают — кто в доме, кто в патио. Да и собак,
которые любят или, наоборот, терпеть не могут ласку, тоже немало. Скупые
строчки, оставленные Эктором матери, рыдания, раздававшиеся — их вроде бы
слышала баба из многоэтажки — на пороге дома Маньяра в ночь смерти Роло
(еще до того, как он упал с крыльца), лицо Делии в первые траурные дни…
Люди так любят копаться в подобных историях, что в конце концов по крохам
воссоздается целостная картина событий, этакий причудливый ковер, на который
с отвращением и ужасом взирал Марио, когда в его комнатенку вползала
бессонница.
   «Не сердись, что я умираю, ты не сможешь меня понять, но не сердись,
мама»… Клочок бумаги, вырванный из газеты «Критика» и придавленный камнем
рядом с пиджаком — пиджак явно был оставлен в качестве опознавательного
знака для первого моряка, который выйдет спозаранку на берег. А ведь Роло
был так счастлив до той ночи… правда, в последние недели он стал немного
странным, вернее, не странным, а рассеянным: сидел, уставившись в пустоту,
словно пытался так что-то разглядеть или расшифровать таинственную надпись,
начертанную в воздухе. Все ребята из кафе «Рубин» были компанейскими. А вот
Роло — нет, и сердце у него вдруг не выдержало. Роло сторонился людей, вел
себя сдержанно, имел деньги, разъезжал на двухместном «шевроле» и в
последнее время особенно ни с кем не общался. То, о чем говорят под дверью,
обычно разносится на всю округу, и баба из многоэтажки упорно твердила, что
плач Роло напоминал полузадушенный крик: так бывает, когда рот зажимают
руками, и крик получается как бы раздробленным. И почти тут же голова Роло с
размаху ударилась о ступеньку, Делия с воплем кинулась к нему, и в доме
началась уже совершенно бессмысленная кутерьма. Собирая осколки сведений,
Марио пытался подсознательно подыскать другое объяснение случившемуся,
оградить Делию от соседских нападок. Он у нее никогда ни о чем не
допытывался, но безотчетно чего-то ждал. Подчас у него мелькала мысль:
интересно, известно ли Делии, что про нее болтают? Даже ее родители, супруги
Маньяра, вели себя странно: если и упоминали про покойных Роло и Эктора, то
как бы между прочим, словно молодые люди уехали в какое-то путешествие. Ну а
Делия — та вообще помалкивала, радуясь их благоразумию и безоговорочной
поддержке. Когда же к ним присоединился Марио, Делия получила тройное
прикрытие; они были как бы ее тенью, легкой и неотступной, почти прозрачной
по вторникам и четвергам и более плотной и услужливой по субботам и
понедельникам. Теперь Делия время от времени оживлялась: однажды села за
пианино, в другой раз согласилась поиграть в лудо[45]; к Марио она была теперь
более благосклонна, приглашала в гостиную, усаживала у окна и рассказывала,
что она собирается шить или вышивать. О пирожных и конфетах Делия даже не
заикалась, и Марио это удивляло, но он думал, что она поступает так из
деликатности, не осмеливаясь ему докучать. Супруги Маньяра расхваливали
ликеры, которые умела готовить их дочь, и однажды вечером захотели поднести
ему рюмочку, но Делия резко возразила, что это дамский напиток и она давно
уже опорожнила почти все бутылки.
   — А Эктору… — жалобно протянула мать, но осеклась, не желая
расстраивать Марио.
   Правда, потом Маньяра поняли, что упоминание о бывших женихах не
раздражает Марио. О ликерах речь зашла снова, только когда Делия
окончательно взбодрилась и решила опробовать новые рецепты. Марио запомнил
тот день потому, что получил повышение по службе и поспешил купить Делии
коробку шоколадных конфет. В столовой супруги Маньяра терпеливо настраивали
приемник и уговорили его посидеть с ними за компанию, послушать пение Роситы
Кироги[46]. Он немножко послушал, а потом сообщил о своих успехах и добавил, что
принес Делии конфеты.
   — Зря ты их купил, ну да ладно, отнеси ей, она в гостиной.
   Посмотрев Марио вслед, супруги переглянулись, и сеньор Маньяра снял с
головы наушники, которые напоминали лавровый венок, а сеньора, вздохнув,
отвела взор. Вид у обоих стал вдруг несчастный и растерянный.
   Делия отнеслась к подарку довольно прохладно, но, доедая вторую конфету
— мятную, украшенную гребешком грецкого ореха, — сказала, что умеет делать
конфеты сама. Похоже, ей было неловко за свою недавнюю скрытность, и, чтобы
загладить вину, Делия принялась со знанием дела объяснять, как готовится
оболочка конфет и что нужно для начинки и шоколадной глазури. Лучше всего
Делии удавались конфеты с апельсиновым ликером; демонстрируя способ их
приготовления, она проткнула иголкой одну из конфет, принесенных Марио, и,
глядя на ее руки, слишком белые на фоне шоколада, он внезапно представил
себе хирурга, сделавшего краткую передышку между операциями. Конфета в
пальцах Делии напоминала малюсенького мышонка, крошечного, но живого, и игла
протыкала живую плоть. Марио почувствовал странную дурноту, омерзение, будто
съел что-то тошнотворно-сладкое. Ему хотелось сказать:
   — Выброси конфету… Выброси подальше, не подноси ко рту, ведь она
живая, это живой мышонок…
   Но потом он вспомнил про повышение по службе и опять обрадовался, а
Делия все повторяла рецепты чайного, розового ликеров… Марио запустил руку
в коробку и съел одну за другой несколько конфет. Делия улыбалась, словно
потешаясь над ним. Марио полезли в голову всякие мысли, и он робко ощутил
себя счастливым.
   «Третий жених! — промелькнуло у него в голове. — Взять и заявить: я
твой третий жених, но я жив!»
   Вспоминать о происшедшем становится все труднее, ибо многое
перепуталось, на эту историю наложились другие — как бывает, когда
некоторые подробности забываются, и с изнанки воспоминаний начинает ткаться
паутина домыслов, — но, похоже, Марио зачастил к Делии; по мере того как
она возвращалась к жизни, жизнь Марио оказывалась все теснее связана с ее
капризами и прихотями; даже Маньяра — правда, не без опаски — попросили
его подбодрить их дочь, и Марио стал покупать ингредиенты для ликеров,
фильтры и наполнители, и в том мрачном удовольствии, с каким Делия принимала
подношения, ему чудился проблеск любви или хотя бы частичный отказ от памяти
о погибших.
   По воскресеньям Марио обедал в своей семье, и матушка Селеста выражала
ему благодарность, но не улыбками, а тем, что давала на десерт самый лакомый
кусочек и наливала кофе погорячее. Сплетни наконец утихли; по крайней мере,
в присутствии Марио о Делии не заговаривали. Кто знает — может, возымело
действие то, что он надавал пощечин Камилетти-младшему, а может, родных
пугали припадки бешенства, случавшиеся с Марио всякий раз, когда матушка
Селеста принималась поругивать Делию; но как бы там ни было, он решил, что
домашние переменили свое мнение о Делии, поверили в ее невиновность и даже
вновь прониклись к ней уважением. Так что и супруги Маньяра не расспрашивали
Марио о его семье, и родные, собравшись по воскресеньям за обеденным столом,
не упоминали о Делии Маньяра. И Марио начала казаться возможной такая жизнь
на два дома, разделенных всего четырьмя кварталами, начало казаться, что
можно и нужно перекинуть мостик с улицы Ривадавиа на улицу Кастро-Баррос. Он
даже надеялся на дальнейшее сближение этих двух домов и семей и был глух к
непонятному звуку шагов, в которых подчас, когда он оставался один, чудилось
ему что-то темное и глубоко чуждое.
   У Маньяра никогда не бывало гостей. Столь полное отсутствие
родственников и друзей немного удивляло. Марио не приходилось как-то
по-особому звонить в дверь, все и без того знали, что это он. В декабре[47],
когда никак не спадал влажный, липко-сладкий зной, Делия приготовила крепкий
апельсиновый ликер, и они с удовольствием отведали его вечером во время
грозы. Супруги Маньяра не пожелали даже пригубить, уверяя, что им будет
плохо. Делия не обиделась, но зато страшно разволновалась, когда Марио с
видом знатока поднес к губам похожую на наперсток лиловую рюмку, в которой
светилась бурая пахучая жидкость.
   — Пить на такой жаре — верная смерть, но очень уж вкусно, —
приговаривал он.
   Делия, которая всегда на радостях становилась немногословной,
проронила:
   — Я сделала это для тебя.
   Супруги Маньяра смотрели на нее так, словно пытались угадать рецепт,
раскрыть тайны ее кропотливых алхимических опытов, длившихся целых
полмесяца.
   Роло ликеры Делии нравились, Марио узнал об этом от супругов Маньяра,