после того, как попадет в участок. Как вспышки молнии, приступы страха между
раздраженными фразами Сусаны, двойное виски, спазм, чемоданы, эта шлюха
непременно запоет, так и будет, как только получит первую затрещину.
   Но Маруча не запела, а на следующий день вечером под дверь конторы был
просунут листок с запиской от Анабел, увидимся в семь, в кафе «Негро», она
выглядела совершенно спокойной, все с той же сумкой из шкуры, ей и в голову
не могло прийти, что Маруча может впутать ее в это дело. Зуб за зуб, решено
и подписано, сказала она мне, и ее спокойствие восхитило бы меня, если бы не
сильное желание всыпать ей. Исповедь Маручи занимала половину газетной
страницы, Анабел, когда я вошел в кафе, как раз ее и читала. Газетчик описал
только то, что было известно следствию, женщина, о которой идет речь, ни от
кого не скрывала, что достала сильнодействующий яд и влила его в рюмку с
ликером, а может быть, в бокал с чинзано, который Долли глушила литрами.
Соперничество между обеими женщинами достигло в тот момент своей
кульминации, добавлял добросовестный газетчик, и вот трагическая развязка и
т. д.
   Мне не кажется странным то, что подробности той встречи с Анабел
совершенно забылись. Я вижу, как она улыбается мне, слышу, как она говорит
мне, адвокаты, мол, непременно докажут, что Маруча просто жертва, и ей не
дадут больше года; все, что я помню об этом вечере, — ощущение полнейшего
абсурда, которое даже не выразить словами, поскольку Анабел в тот момент,
подобно ангелу небесному, парила над реальностью и считала, что Маруча
поступила правильно (возможно, но не таким способом) и что ничего серьезного
не произойдет. Она говорила мне все это, а у меня было чувство, словно я
слушаю радиоспектакль, который не имеет ничего общего ни с ней самой, а уж
со мной в особенности, ни с письмами, особенно с письмами, которые давно и
накрепко соединили меня с Вильямом и с ней. Я слушал весь этот
радиоспектакль, будто меня отделяло от нее огромное расстояние, пропасть,
разделявшая ее мир и мой страх, и я снова и снова закуривал сигарету и
заказывал себе виски, да, да, конечно, безусловно, Маруча — человек слова,
понятно, она ни за что ее не выдаст.
   Если я в чем-то и был в тот момент уверен, так это в том, что с
ангелами мне беседовать не о чем. Я оказался бы в полном дерьме, если бы дал
ей понять, что Вильям на этом не остановится и наверняка обо всем напишет в
полицию, чтобы довести свою месть до логического конца, то есть донесет на
Анабел, а заодно и меня впутает в это грязное дело в качестве сообщника. Она
бы только сидела и смотрела на меня как потерянная, может, стала бы
демонстрировать мне свою сумку в качестве доказательства его верной любви,
ведь это он мне ее подарил, как ты можешь думать, что он на такое способен,
ну и все прочее, по списку, что в таких случаях говорится.
   Не знаю, о чем мы говорили потом, я вернулся домой и стал думать, что
делать, а на следующий день попросил одного из своих коллег подменить меня в
конторе на пару месяцев; хотя Анабел и не знала, где я живу, я на всякий
случай переехал на другую квартиру, которую Сусана снимала в Бельграно, и не
покидал этот безопасный район, чтобы случайно не столкнуться с Анабел в
центре города. Хардой, которому я всецело доверял, взял на себя труд за ней
шпионить, буквально купаясь в атмосфере того, что он называл «жизнью дна».
Подобные предосторожности в результате оказались излишними, зато
способствовали тому, что у меня восстановился более или менее нормальный
сон, кроме того, я прочитал целую гору книг и открыл для себя новые,
неведомые мне ранее достоинства Сусаны, бедняжка была убеждена, что я
переутомился и нуждаюсь в отдыхе, и потому всюду возила меня на своей
машине. Через полтора месяца прибыло судно Вильяма, и в тот же вечер я узнал
от Хардоя, что они с Анабел встречались и до трех часов ночи танцевали в
милонге[364] в Палермо. Самым логичным для меня было, наверное, успокоиться,
однако я никакого успокоения не чувствовал, скорее наоборот, Диксон Карр и
Эллери Квин со своими дедукциями казались сплошным дерьмом, не говоря о
собственных умствованиях, которые казались еще большим дерьмом, стоило
только представить себе эту милонгу, где один ангел небесный встречается с
другим ангелом (условно говоря, разумеется), чтобы походя, между двумя
танго, плюнуть мне в лицо, и они оба плевали мне в лицо, даже не видя меня,
ничего обо мне не зная, потому что я для них ничего не значил, так, не
глядя, сплевывают на мостовую. Ее закон и ее мир падших ангелов, вместе с
Маручей и даже в какой-то степени с Долли, а с другой стороны, я, со своими
спазмами, валиумом и Сусаной, с Хардоем, который рассказывал мне про
милонгу, не обратив внимания на то, что я в этот момент вынул носовой платок, потому что хоть и слушал его, и благодарил
за дружескую услугу в деле слежки за Анабел, я вынул носовой платок, чтобы
утереться, потому что мне плюнули прямо в лицо.
28 февраля.
   Остались только мелкие детали: вернувшись к работе, я все думал, как
наиболее подходящим образом объяснить Анабел свое отсутствие; мне было
прекрасно известно, что она не любопытна и примет все, что бы я ни сказал, и
у нее, наверное, уже было готово новое письмо для перевода, если только за
это время она не нашла другого переводчика. Но Анабел никогда больше не
появилась у меня в конторе, — видимо, поклялась в этом Вильяму Святой Девой
Луханской, а может быть, она и правда обиделась на меня за то, что я исчез,
а может, была слишком занята в Чемпе. Сначала, помню, я смутно надеялся, что
она придет, не то чтобы я сильно обрадовался бы ее приходу, просто задевало,
что меня так легко вычеркнули из жизни, — ну кто еще может так переводить
для нее письма, как я, и кто знает ее и Вильяма так же хорошо, как я. Два
или три раза, когда я сидел над очередным патентом или над очередной партией
свидетельств о рождении, я вдруг посреди работы застывал на месте и ждал,
что откроется дверь и войдет Анабел в новых туфлях, но тут раздавался
вежливый звонок и мне приносили консульскую накладную или чье-то завещание.
Со своей стороны, я избегал тех мест, где мог бы встретить ее вечером или
ночью. Хардой тоже ее больше не видел, а мне как раз тогда взбрело в голову
уехать на время в Европу, где я в конце концов и остался и где привык жить и
дожил до седых волос, загнанный в пространство квартиры диабетом и
воспоминаниями. Мне действительно хотелось бы их записать, написать рассказ
об Анабел и тех временах, может, я стану лучше себя чувствовать, если напишу
об этом, расставлю все по местам, но я уже не надеюсь, что у меня это
получится, есть только тетрадка, заполненная какими-то обрывками, есть
желание соединить их в нечто цельное, заполнить пустоты и рассказать об
Анабел совсем по-иному, но единственное, чего я достиг, — это все время
повторять себе, как я хочу написать рассказ про Анабел, и вот еще одна
исписанная страница в тетради и еще один день с ненаписанным рассказом.
Самое плохое, что я не устаю убеждать себя, будто никогда не смогу этого
сделать, поскольку, кроме всего прочего, я просто не способен написать про
Анабел и ни к чему соединять разрозненные куски, где на самом-то деле я
писал не про Анабел, а про себя, все равно что Анабел захотела бы написать
рассказ и вспоминала бы обо мне, о том, как я никогда не приводил ее к себе,
о двух месяцах панического ужаса, который вырвал меня из ее жизни, обо всем
том, что возвращается сейчас, хотя для Анабел это все мало что значит,
только я и помню о чем-то, что, в сущности, так немного, но что возвращается
и возвращается ко мне оттуда, издалека, из того, что было, возможно, совсем
по-другому, как и я был тогда другим и как все и всегда бывает другим, на
том свете и на этом. И я думаю сейчас, как же прав Деррида, когда он
говорит, говорит мне: «У меня нет ничего: ни самого предмета, ни его бытия,
нет моего бытия, нет ни объекта, ни субъекта и нет стремления познать
природу вещей». И правда, стремления нет, потому что отыскивать Анабел в
глубине времени — значит снова и снова углубляться в самого себя, а это так
грустно, писать о себе, когда хочется и дальше воображать, будто я пишу об
Анабел.

 
   [Пер. А.Борисовой]



Из книги
«Истории хронопов и фамов»




Книга инструкций




Вступление


   Изо дня в день заниматься размягчением кирпича, пробивать проход в
липкой массе, которая провозглашает себя миром, каждое утро сталкиваться с
этим параллелепипедом отвратительного названия, со щенячьей радостью от
того, что все на своих местах: та же женщина под боком, те же ботинки, тот
же самый вкус той же самой зубной пасты, та же унылость домов напротив и
заляпанной грязью вывески в окне с надписью «Бельгийский отель».
   Уткнуться головой, словно бык, давно потерявший аппетит, в прозрачную
массу, а там, внутри нее, мы попиваем себе кофе с молоком да листаем газетку
— хотим разузнать, что произошло в каком-нибудь отдаленном уголке
стеклянного кирпича. И быть против того, чтобы изящный жест, от которого
отскакивает дверная щеколда — а ведь от этого жеста все могло бы пойти
по-другому, — исполнялся с холодно-привычным привкусом повседневного
рефлекса. До свидания, любимая. Пусть у тебя все будет хорошо.
   Сжать что есть силы меж пальцев ложечку и ощутить ее металлическое
биение — вот оно вам, подозрительное предупреждение. Как больно отвергать
ложечку, отвергать дверь, отвергать все, что до приятной гладкости вылизала
привычка. Насколько же проще соглашаться с безропотным трудолюбием ложки и
пользоваться ею, чтобы размешать сахар в кофе.
   И что в том плохого, если изо дня в день нам встречаются одни и те же
вещи, которые нисколечко не меняются. И пускай рядом с нами все та же
женщина, те же часы и пусть роман на столе, раскрытый на такой-то странице,
снова поедет на велосипеде наших очков — что в этом плохого? Но нам должно
пробиваться быком — тем самым, которому и корм уже не в корм, — опустив
голову и выставив вперед рога, из центра стеклянного кирпича наружу, к
другому кирпичу, столь же близкому к нам и столь же неуловимому, как и
пикадор, что вертится возле этого самого быка. Терзать свои глаза, пялясь на
то, что там плывет по небу, и лениво соглашаться: да, это называется
облаком, а куда денешься от этого намертво вбитого в серое вещество слова.
Не верь, что телефон возьмет и выдаст тебе номера, которые ты ищешь. А с
чего бы он стал это делать? Произойдет лишь то, что самим же тобой заранее
расписано и подготовлено, печальное отражение твоей надежды, этой обезьяны,
что сидит на столе да чешется, дрожа от холода. Раскрои ей череп, этой
обезьяне, и от центра с разбега врежься в стену и проломи себе проход. О,
как же поют этажом выше! В этом доме наверху есть еще этаж, и там тоже живут
люди. Наверху есть еще этаж, и тот, кто живет там, даже не подозревает, что
под ним тоже кто-то живет, — так мы все вот здесь и мыкаемся, в этом
стеклянном кирпиче. И если вдруг какой-нибудь мотылек усядется на кончик
карандаша и затрепещет крыльями, словно пепельное пламя, ты взгляни на него,
— и я смотрю и трогаю пальцем его малюсенькое сердечко и слышу, как мотылек
бьется в застывшей стеклянной массе, и если это так, то не все потеряно. А
когда откроется дверь и я выскочу на лестницу, то вдруг обнаружу, что там
внизу начинается улица, и не намозолившая глаза уже до омерзения вереница
знакомых домов, не отель напротив, а улица — дикая живая аллея, готовая в
любой миг ринуться на меня то ли магнолией, то ли еще чем, полная лиц,
которые оживают, едва я бросаю на них взгляд, когда продираюсь еще на шаг
вперед, упорно локтями, ресницами, ногтями прокладывая себе дорогу сквозь
массу стеклянного кирпича, и кадр за кадром я прокручиваю свою жизнь и шаг
за шагом приближаюсь к газетному киоску на углу, чтобы купить газету.

 
   [Пер. М.Петрова]


Инструкция, как правильно плакать


   Не останавливаясь на побуждениях, поговорим о том, как плакать
правильно, причем под правильным плачем подразумевается такой, который не
перерастает в истерику и не страдает явным, но огрубленным сходством с
улыбкой, что для последней оскорбительно. При плаче средней интенсивности
(плач обыкновенный) все лицевые мышцы напряжены; испускаются спазматические
звуки, сопровождающиеся выделением слез и соплей, причем эти последние
выделяются под конец, поскольку плач заканчивается в тот момент, когда
плачущий как следует высморкается.
   Чтобы заплакать, сосредоточьтесь на раздумьях о себе самом, а если вам
это не удастся из-за привычки верить в существование внешнего мира, думайте
о селезне, подвергшемся нападению полчища муравьев, либо о пресловутых
гаванях Магелланова пролива, в которые никогда не заходит ни одно судно.
   Когда слезы подступят, лицо пристойным образом прикрывается, для чего
используются кисти обеих рук, обращенные ладонями внутрь. Детям лучше
плакать, уткнувшись лицом в рукав и, предпочтительно, стоя в углу. Средняя
продолжительность плача — три минуты.

 
   [Пер. А.Косс]


Инструкция, как правильно петь


   Для начала разбейте все зеркала в доме, бессильно уроните руки,
уставьтесь невидящим взором в стену, забудьтесь. Спойте одну-единственную
ноту, вслушайтесь нутром. Если вам услышится (но это произойдет значительно
позже) нечто вроде пейзажа, объятого страхом: камни, между ними костры и
силуэты полуголых людей на корточках, — думаю, вы на правильном пути; то же
самое, если вам услышится река, вниз по течению которой плывут черно-желтые
лодки, или запах хлеба, или прикосновение чьих-то пальцев, или тень лошади.
   Затем купите сборник сольфеджио и фрак и сделайте одолжение, не пойте в
нос, а также оставьте в покое Шумана.

 
   [Пер. А.Косс]


Инструкция с описанием различных страхов


   В одном шотландском городке продают книги, одна из страниц в которых —
чистая. Если читатель натыкается на нее в три часа пополудни — он умирает.
   В Риме на Квиринальской площади есть место — его знали вплоть до
девятнадцатого века, — с которого в полнолуние можно увидеть, как начинают
двигаться мраморные Диоскуры[365], усмиряющие своих вздыбленных коней.
   В Амальфи[366], на побережье, в море и в ночь вдается мол. С него слышно,
как — там, далеко, дальше, чем за последним маяком, — лает собака.
   Один сеньор выдавливает на щетку зубную пасту. Неожиданно он видит
лежащую на спине женщину, змею или хлебный мякиш.
   Некто открывает шкаф, чтобы достать рубашку; из шкафа выпадает старый
календарь, рассыпается по листочкам, и тысячи грязных бумажных бабочек
покрывают белую одежду.
   Известна история о коммивояжере, у которого стало болеть запястье левой
руки, как раз под часами. Когда он снял часы — брызнула кровь; на ране были
видны следы мелких зубов.
   Врач выслушивает вас, выстукивает и успокаивает. Голосом, внушающим
доверие и ласковым, он называет вам лекарства; сев за стол, начинает
выписывать рецепт. Время от времени поднимает голову и улыбается,
подбадривая вас. Беспокоиться не о чем, через неделю страхи как рукой
снимет. Вы повеселели, вы поудобней устраиваетесь в кресле, оглядываетесь. И
вдруг, под столом, в полутьме, вы видите ноги врача. Его брюки задраны до
ляжек, а на ногах — женские чулки.

 
   [Пер. В.Андреева]


Инструкция, как правильно подниматься по лестнице


   Всем нам доводилось подмечать, что на местности нередко возникает
выступ, вздымающийся под прямым углом к ее поверхности, а над ним — еще
один, помещающийся подобным же образом по отношению к первому, и так далее,
причем означенные выступы поднимаются — по спирали либо зигзагообразно —
на ту или иную высоту. Если, наклонившись, положить левую руку на одну из
горизонтальных поверхностей, а правую — на соответствующую вертикальную, то
можно на мгновение стать обладателем ступеньки (часть лестничного марша).
Каждая из этих ступенек, состоящих, как мы видим, из двух элементов,
помещается несколько выше предыдущей и ведет несколько дальше — принцип,
придающий смысл всей лестнице как таковой, ибо любая другая конструкция,
возможно, и породила бы формы прекраснее и живописнее, но не обеспечила бы
возможности перемещать заинтересованных лиц с первого этажа на второй.
   Подниматься по лестнице следует передом вперед, ибо перемещение задом
наперед либо же боком вызывает значительные трудности. Естественное
положение тела — прямостоячее, мышцы рук расслаблены, голова поднята —
однако же не слишком высоко, в противном случае в поле зрения уже не попадут
ступеньки, следующие непосредственно за той, на которой вы стоите; дышать
следует ровно и размеренно. Чтобы приступить к подъему, поднимите для начала
ту часть тела, которая находится внизу с правой стороны и чаще всего
заключена в футляр из кожи либо замши и которая почти всегда — за редкими
исключениями — полностью умещается на ступеньке. После того как на первой
ступеньке окажется вышеописанная часть тела, которую для краткости мы
обозначим словом «нога», поднимается соответствующая ей часть слева (она
также обозначается словом «нога», но ее не следует путать с уже названной
ногой); поставим ее на вторую ступеньку; и таким образом на первой ступеньке
будет стоять нога и на второй ступеньке будет стоять нога. (Первые ступеньки
обычно даются труднее всего, затем приходит навык необходимой координации.
Объяснение усложнено тем обстоятельством, что обозначения «нога» и «нога»
совпадают по звучанию. Обращайте особое внимание на то, чтобы не поднимать
одновременно ногу и ногу.)
   Когда вы достигнете таким образом второй ступеньки, вам достаточно
повторять поочередно движения ноги и ноги, пока вы не дойдете до конца
лестницы. Покинуть ее пределы не составит труда, достаточно слегка
притопнуть каблуком, и она не сдвинется с места до той минуты, когда вы
приступите к спуску.

 
   [Пер. А.Косс]


Вступление к инструкции о том, как правильно заводить часы


   Вот о чем подумай: когда тебе дарят часы, тебе дарят маленький ад в
цвету, цепь, свитую из роз. Камеру-одиночку, где заперт воздух. Тебе дарят
не просто — часы, и расти большой, и пусть все у тебя будет хорошо, и
надеемся, они тебе долго прослужат, хорошая марка, швейцарские и на рубинах;
тебе дарят не просто миниатюрную камнедробилку, которую ты пристроишь на
запястье и будешь выгуливать. Тебе дарят — сами того не зная, весь ужас в
том, что они сами того не знают, — новую частицу тебя, хрупкую и
ненадежную, частицу, которая принадлежит тебе, но твоим телом не является, а
потому ее приходится закреплять на запястье с помощью ремешка, сжимающего
его, словно отчаянно вцепившаяся ручонка. Тебе дарят необходимость ежедневно
заводить эти самые часы, заводить для того, чтобы они оставались часами;
дарят навязчивую и мучительную потребность проверять их точность,
приглядываясь к циферблатам в витринах у ювелиров, прислушиваясь к
объявлениям по радио, справляясь о времени по телефону. Дарят страх — а
вдруг потеряю, а вдруг украдут, а вдруг слетят на пол и разобьются. Не тебе
дарят часы, дарят тебя самого, ты — подарок часам на день рождения.

 
   [Пер. А.Косс]


Инструкция, как правильно заводить часы


   Там внутри смерть, но не бойтесь. Зажмите часы в ладони, двумя пальцами
возьмите головку завода, слегка приподнимите. И вот начинаются новые сроки,
на деревьях распускаются листья, мелькают лодки, догоняя и обгоняя друг
друга, время, раскрываясь веером, полнится само собою, из полноты его
выплескивается воздух, прибрежные ветры, тень женщины, запах хлеба.
   Чего вам еще, чего же вам еще? Не мешкайте, наденьте часы на руку,
пусть себе тикают на свободе, следуйте их примеру, даже если не хватает
дыхания, от страха ржавеют якоря; все, что могло быть достигнуто, но предано
забвению, действует разъедающе на артерии часов, разлагает ледяную кровь их
мелких рубинов. И там внутри затаилась смерть, надо бежать бегом и добежать
раньше, и тогда мы поймем, что нам уже все равно.

 
   [Пер. А.Косс]



Редкие занятия




Этикет и предпочтения


   Мне всегда казалось, что отличительной чертой нашей семьи является
сдержанность. В скромности равных нам не найти, и это касается всего: как
манеры одеваться и есть, так и способов изъясняться и садиться в трамвай.
Взять, к примеру, прозвища, которыми столь бестактно одаривают в квартале
Пасифико[367], для нас это серьезный повод задуматься, нет, это просто как заноза
в заднице. Ну нельзя же, как нам кажется, давать первую, что на ум взбредет,
кличку, которая прилипнет к тебе как репей, а потом живи с ней и радуйся всю
оставшуюся жизнь. Мамаши с улицы Гумбольдт[368] называют своих сыновей Глупыш,
Умница, Разбойник, а дочерей — Крошка или Малышка, но в нашей семье таких
простецких прозвищ вряд ли сыщешь, еще реже в ходу другие,
вычурно-помпезные, такие как Пятак, Дохляк или Кошкодрал, те, что на каждом
углу можно встретить на улицах Парагвай и Годой-Крус[369]. Вот, к примеру, чтобы
показать, насколько мы обеспокоены данным вопросом, вполне уместно
рассказать про мою двоюродную тетку. Задница у нее — будь здоров, но как бы
не так, не дождетесь, мы никогда не опустимся до того, чтобы называть ее
этой до невозможности грубой кличкой Этрусская Ваза, а вот приличное и
непринужденное Толстожопая — по нам так в самый раз. Мы всегда поступаем с
таким тактом, хотя, случается, нам приходится биться с соседями и друзьями,
которые настаивают на традиционных прозвищах. Моего младшего двоюродного
брата, откровенно большеголового, мы никогда не станем называть Атлантом,
прозвищем, которое ему дали в гриль-баре на углу, а предпочтем бесконечно
более нежное — Головастик. И так всегда.
   Хотелось бы пояснить, что поступаем мы так не для того, чтобы
отличаться от остального квартала. Мы хотели бы только, не сразу, но шаг за
шагом, изменить, не насмехаясь над чьими-либо чувствами, закостенелые
традиции. Банальность — в любой ее форме — не наше кредо, и не дай Бог нам
услышать в закусочной фразу типа: «Это была чрезвычайно грубая игра» или
«Фланговые прорывы Фаджиолли были возможны благодаря отменной проработке
центральной оси атаки», тут уж мы забываем про правильные и рекомендуемые к
употреблению в непредвиденных ситуациях формы и выдаем: «Пендаль, это
завсегда пожалуйста» или же «Сначала мы накостыляли им хорошенько, а потом
накидали банок». Все смотрят на нас, вылупив глаза, но всегда найдется тот,
кто не прочь перенять наш изысканный стиль. Мой старший дядюшка, который
читает аргентинских писателей, говорит, что со многими из них можно было бы
сделать что-то похожее, но никогда не уточняет, с кем именно. А жаль.

 
   [Пер. М.Петрова]


Почта и телеграф


   Однажды, когда некий дальний-предальний наш родич выбился в министры,
нам удалось по его протекции пристроить кучу членов семейства в почтовое
отделение на улице Серрано[370]. Продержались мы там недолго, врать не буду. Из
трех дней, что мы там проработали, в течение двух мы обслуживали народ с
такой невероятной быстротой, что нас осчастливил визитом потрясенный
инспектор из Почтового управления и хвалебной заметкой — очередной номер