История с кошмарами началась тем самым вечером, когда донья Луиса не
могла найти термометр и удивленная сиделка отправилась за новым в аптеку на
углу улицы. Донья Луиса с сиделкой, естественно, не оставили сей инцидент
без внимания, ведь термометры не теряются ни с того ни с сего, когда их
ставишь по три раза на дню; они привыкли говорить при Мече в полный голос,
тот первоначальный шепот был ни к чему — Меча же ничего не слышала, больные
в коматозном состоянии, по уверениям доктора Раймонди, становятся совершенно
бесчувственными, что бы при ней ни сказали — бесстрастное выражение ее лица
не менялось. Речь все еще шла о градуснике, когда на перекрестке или, может,
чуть подальше, в районе улицы Гаона[335], раздались выстрелы. Женщины
переглянулись, сиделка пожала плечами — в их квартале, как, впрочем, и во
всех других, выстрелы были не новость, и донья Луиса собралась продолжить
разговор про термометр, но тут вдруг по рукам Мечи прошла дрожь. Она длилась
всего мгновение, но обе женщины ее заметили, и донья Луиса вскрикнула, а
сиделка зажала ей рот; из гостиной прибежал сеньор Ботто, и они втроем
уставились на Мечу, которая теперь уже вся тряслась как в лихорадке; дрожь
быстрой змейкой скользила от шеи к ногам, глазные яблоки дергались под
сомкнутыми веками, легкая судорога искажала лицо, словно Меча силилась
заговорить, пожаловаться, учащенно бился пульс, а потом потихоньку все
замерло в былой неподвижности…
   Телефонный звонок, разговор с Раймонди, в сущности не внесший ничего
нового, однако подавший некоторую надежду, хотя Раймонди так прямо не
сказал; Пресвятая Дева, хоть бы не обмануться, хоть бы проснулась доченька и
кончилась эта крестная мука, о Господи!.. Но она не кончалась, спустя час
все повторилось вновь, потом приступы участились, Меча, казалось, видела
сон, и он был тягостен и беспросветен; казалось, это какой-то неотвязный
кошмар, который она не может отогнать; быть рядом, глядеть, говорить с ней,
прервавшей все связи с внешним миром и целиком ушедшей в тот, другой,
который как бы служит продолжением этого затяжного вселенского кошмара…
какое же у нее отрешенное лицо, спаси ее, Господи, спаси, не оставляй Своей
милостью. И Лауро, вернувшись с занятий, тоже стоял возле Мечи, стоял,
положив руку на плечо матери, шептавшей молитвы.
   Вечером устроили еще один консилиум, принесли какой-то новый аппарат с
присосками и электродами, присоединявшимися к голове и ногам; два врача,
приятели Раймонди, долго беседовали в гостиной; придется подождать, сеньор
Ботто, картина не изменилась, опрометчиво считать происходящее хорошим
симптомом. Но, доктор, она видит сны, кошмары, вы же сами убедились, в любой
момент все может повториться, она что-то чувствует, ей больно, доктор! Тут
все на вегетативном уровне, сеньора Луиса, сознание отключено, уверяю вас,
ждите и не волнуйтесь, ваша дочь не мучается, я понимаю, как вам тяжело,
наверное, следовало бы оставить ее на попечение сиделки, пока не наметится
какой-либо сдвиг, постарайтесь отдохнуть, сеньора, принимайте таблетки,
которые я вам прописал.
   Лауро просидел у изголовья Мечи до полуночи, время от времени
перелистывая конспекты, — надвигались экзамены. Когда послышался вой
сирены, он подумал, что надо бы позвонить по телефону, который дал ему
Лусеро, однако из дому звонить было нельзя, а сразу после тревоги
высовываться на улицу не стоило. Он увидел, как пальцы на левой руке Мечи
медленно зашевелились, глаза под веками вновь описали круг. Сиделка
посоветовала ему уйти, ничем здесь не поможешь, надо только ждать. «Но ведь
ей снится сон, — сказал Лауро, — опять снится, взгляните на нее». Длилось
это примерно столько же, сколько вой сирен на улице; руки словно что-то
искали, пальцы пытались нащупать на простыне, за что бы уцепиться. В этот
момент снова появилась донья Луиса, она не могла заснуть. Почти сердитый тон
сиделки: почему вы не приняли таблетки, которые вам дал доктор Раймонди? «Я
не могу их найти, — донья Луиса была как потерянная, — они лежали на
тумбочке, но теперь их там нет».
   Сиделка отправилась на поиски таблеток, Лауро с матерью переглянулись,
Меча еле уловимо шевелила пальцами, и они чувствовали, что кошмар все еще
тут, что он тянется нескончаемо долго, словно отказываясь достичь той
критической точки, в которой какое-то подобие сострадания, жалости,
пробудившейся у самой последней черты, дарует пробуждение Мече и избавит их
всех от ужаса. Но сон не кончался, с минуты на минуту пальцы могли
зашевелиться вновь. «Их нигде нет, — сказала сиделка. — Мы все не в себе,
Бог знает, куда деваются вещи в этом доме».
   На следующий вечер Лауро вернулся поздно, и сеньор Ботто
поинтересовался, где он был, поинтересовался как бы между прочим, не
отрываясь от телевизора, — розыгрыш кубка был в полном разгаре. «С друзьями
посидели», — ответил Лауро, ища, с чем бы сделать сандвич. «Гол был —
просто загляденье, — сказал сеньор Ботто. — Хорошо, что матч собираются
повторять, можно будет повнимательней разглядеть эти виртуозные комбинации».
Лауро, похоже, гол не интересовал, он ел, уставившись в пол. «Твое, конечно,
дело, парень, — сказал сеньор Ботто, — но будь поосторожней». Лауро поднял
глаза и взглянул на него почти удивленно, его отец впервые позволил себе
выразиться так откровенно. «Пустяки, отец», — буркнул Лауро, вставая и
давая тем самым понять, что разговор окончен.
   Сиделка пригасила ночник на тумбочке, и Мечу было еле видно. Сидевшая
на софе донья Луиса отняла руки от лица, и Лауро поцеловал ее в лоб.
   — Никаких сдвигов, — сказала донья Луиса. — Все время она в таком
состоянии. Смотри, смотри, как у нее дрожат губы; бедняжка, что ей такое
может сниться, Господи Боже ты мой, почему все это так тянется, тянется,
почему…
   — Мама!
   — Но ведь это невозможно, Лауро, никто не переживает так, как я, никто
не понимает, что ее без конца мучает этот кошмар и она не просыпается…
   — Знаю, мама, я тоже это чувствую. Если бы можно было что-то сделать,
Раймонди сделал бы. Сидя здесь, ты ей не поможешь, тебе надо поспать, выпить
успокоительное и заснуть.
   Он помог ей подняться и довел до двери.
   — Что это, Лауро? — вдруг остановившись как вкопанная, спросила донья
Луиса.
   — Ничего, мама, ты же знаешь, где-то там, далеко, стреляют.
   Но что греха таить, донья Луиса-то на самом деле ничегошеньки не знала!
Да, теперь уж и впрямь поздно, так что придется ему, отведя мать в спальню,
спуститься в магазин и позвонить Лусеро оттуда.
   Он так и не нашел голубой куртки, которую любил надевать по вечерам,
переворошил все шкафы в коридоре — на случай, если мать повесила ее туда,
— и в конце концов напялил первый попавшийся пиджак, потому что на улице
было прохладно. Перед уходом он заглянул к Мече и в полумраке, еще не успев
толком разглядеть лицо сестры, увидел кошмар, подрагивание рук, тайного
жителя, змеившегося под кожей. Снова вой сирен на улице, следовало бы выйти
попозже, но тогда магазин закроется и он не сможет позвонить. Глаза Мечи под
опущенными веками закатывались, словно пытаясь вырваться, взглянуть на него,
вернуться. Лауро провел пальцем по ее лбу, он боялся до нее дотронуться,
усугубить кошмар прикосновением извне. Глаза по-прежнему вращались в
глазницах, и Лауро отшатнулся — мысль о том, что Меча может поднять веки,
заставила его податься назад. Если бы отец ушел спать, можно было бы
потихоньку позвонить из гостиной, но сеньор Ботто все внимал
разглагольствованиям спортивного комментатора. «Да, об этом говорят много»,
— подумал Лауро. Завтра ему нужно встать пораньше, чтобы перед уходом на
факультет позвонить Лусеро. В глубине коридора показалась сиделка, она
выходила из своей спальни, и в руках у нее что-то блестело — то ли шприц,
то ли ложка.
   Даже время смешалось, а может быть, заблудилось в этом бесконечном
ожидании; сон днем, восполнивший ночные бдения, родственники и друзья,
приходившие когда Бог на душу положит и по очереди развлекавшие донью Луису
или игравшие в домино с сеньором Ботто; новая сиделка, которую взяли на
время, потому что старой потребовалось на неделю уехать из Буэнос-Айреса;
кофейные чашки, которые уносили в комнаты и забывали, а потом никак не могли
найти; Лауро, при малейшей возможности норовивший улизнуть из дому,
шлявшийся где-то круглыми сутками; Раймонди, который являлся уже без звонка,
посещения Мечи стали для него рутинной работой, — никаких негативных
перемен не заметно, сеньор Ботто, процесс таков, что мы можем лишь
поддерживать организм, я ввожу ей через зонд питательные вещества, надо
ждать. Но ей все время что-то снится, доктор, посмотрите на нее, она почти
не отдыхает. Да нет, сеньора Луиса, вам кажется, что она видит сны, а на
самом деле это физические реакции, как бы это объяснить, в общем, не
думайте, у нее нет осознания того, что кажется сном, я бы даже сказал, что
симптоматика обнадеживающая: жизнестойкость и эти рефлексы… верьте мне, я
за ней пристально наблюдаю, а вот вам действительно надо отдохнуть, сеньора
Луиса, позвольте-ка я измерю вам давление.
   Лауро становилось все сложнее возвращаться домой из центра города: и
добираться было тяжело, и на факультете Бог знает что творилось; но он
приходил — даже не ради Мечи, а ради матери, — заявлялся в любое время,
ненадолго, узнавал, что дела обстоят по-прежнему, болтал с родителями,
выдумывал темы для разговора, чтобы вывести их из оцепенения и немного
отвлечь. Каждый раз, подходя к постели Мечи, он ощущал невозможность
контакта. Меча была совсем рядом и словно звала его; неясные знаки пальцами
и этот взгляд откуда-то изнутри, взгляд, пытающийся вырваться наружу; нечто
продолжающееся до бесконечности, зов узника из стен кожи, невыносимо
бессмысленный призыв. Порою к горлу подступали рыдания и уверенность в том,
что Меча отличает его от остальных, что, когда он стоит тут, глядя на нее,
кошмар достигает своего пика и лучше уйти немедля, потому что он не может
помочь, потому что говорить с ней бесполезно, дурочка, милая, хватит
издеваться, слышишь, открой глаза, брось ты эти дешевые шутки. Меча-дурища,
сестренка, сестренка, до каких пор ты будешь водить нас за нос, чертова
идиотка, симулянтка, прекрати ломать комедию, вставай, ты понятия не имеешь
о том, что творится вокруг, но все равно я тебе расскажу, Меча, именно
потому, что ты ничего не понимаешь, я тебе расскажу. Эти мысли проносились
как бы во вспышках страха, Лауро охватывало желание припасть к Мече; вслух
же он не произносил ни слова, ведь сиделка с доньей Луисой никогда не
оставляли Мечу одну, а он столько должен был сказать ей, да и она, наверное,
говорила с ним оттуда, из того мира, мира закрытых глаз и пальцев, чертивших
на простынях ненужные письмена
   Дело было в четверг; сами-то они потеряли счет дням, хотя, впрочем, это
их не волновало, но, когда они пили на кухне кофе, сиделка сказала, что
сегодня четверг, и сеньор Ботто вспомнил про специальный выпуск новостей, а
донья Луиса — про то, что звонила ее сестра из Росарио и что она приезжает
то ли в четверг, то ли в пятницу. У Лауро наверняка уже начались экзамены,
он ушел в восемь утра, не попрощавшись, а в записке, оставленной в гостиной,
говорилось: дескать, придет ли он к ужину — неизвестно, но на всякий случай
ждать его не стоит.
   К ужину Лауро не пришел, сиделке в кои-то веки удалось убедить донью
Луису пойти спать пораньше; после телевикторины сеньор Ботто выглянул из
окна гостиной на улицу: с Пласа-Ирланда доносились пулеметные очереди, потом
вдруг воцарилась тишина, такая мертвая, что ему стало не по себе, даже
патрульных не видно, лучше отправиться на боковую; женщина, ответившая на
все вопросы викторины, просто феномен, как она разбирается в древней
истории, словно жила в эпоху Юлия Цезаря; образованность и эрудиция в
конечном итоге приносят больший доход, чем работа аукциониста.
   Никто не подозревал, что дверь так ни разу и не откроется за всю ночь,
что Лауро так и не вернется; утром они решили, что он еще отдыхает после
экзамена или же занимается спозаранку, до завтрака, и только в десять
сообразили, что Лауро дома нет. «Не стоит волноваться, — сказал сеньор
Ботто, — наверно, они с друзьями решили отпраздновать сдачу экзамена и он
остался там ночевать». Донье Луисе пора было помогать сиделке мыть и
переодевать Мечу; теплая вода, одеколон, ватки и простыни, уже полдень, а
Лауро все нет как нет, но это странно, Эдуардо, почему он даже не позвонил,
он никогда в жизни так себя не вел, помнишь, когда они отмечали конец
учебного года, он позвонил в девять, боялся, что мы встревожимся, а ведь он
был тогда моложе. «Мальчик, должно быть, слегка не в себе из-за экзаменов,
— сказал сеньор Ботто, — вот увидишь, он сейчас придет, он же всегда
приходит где-то около часу, прямо перед выпуском новостей». Но и в час Лауро
не явился, он пропустил и спортивные новости, и экстренное сообщение о новой
подрывной акции, провалившейся благодаря оперативному вмешательству сил
охраны порядка, в остальном же все по-прежнему — жара постепенно идет на
убыль, в горных районах дожди.
   Уже давно пробило семь, сиделка пошла к донье Луисе, без передышки
обзванивавшей всех знакомых, сеньор Ботто ждал звонка приятеля, служившего
инспектором полиции, может, ему удастся что-нибудь выяснить; сеньор Ботто
поминутно просил донью Луису освободить телефон, но она листала записную
книжку и продолжала названивать: кто знает, может быть, Лауро остался у дяди
Фернандо или пошел прямо на факультет сдавать еще один экзамен. «Пожалуйста,
оставь телефон в покое, — взмолился сеньор Ботто, — как ты не понимаешь,
мальчик, может, как раз сейчас звонит, а у нас все время занято, а ведь из
автомата особенно не раззвонишься — одни сломаны, а в другие — огромные
очереди». Сиделка настойчиво подзывала донью Луису, и та наконец отправилась
посмотреть, в чем дело; Меча неожиданно начала качать головой, медленно, из
стороны в сторону, надо было убрать ей волосы, спадавшие на лоб. Срочно,
срочно сообщить доктору Раймонди, в конце дня его трудно застать, но в
девять позвонила его жена и сказала, что он сейчас придет. «Пройти ему будет
нелегко, — откликнулась сиделка, вернувшаяся из аптеки с упаковкой ампул
для уколов, — Бог знает почему весь район оцеплен, слышите сирены?» Немного
отойдя от Мечи, которая продолжала мотать головой, словно неторопливо,
упорно отказываясь от чего-то, донья Луиса позвала сеньора Ботто; нет, никто
ничего не знает, мальчика, наверное, сюда не пропустили, но Раймонди
пропустят, врача должны пропустить.
   — Нет, Эдуардо, нет, наверняка с мальчиком что-то случилось, не может
быть, чтобы Лауро держал нас в таком неведении, он всегда…
   — Посмотри, Луиса, — сказал сеньор Ботто, — она шевелит рукой,
видишь, в первый раз она шевелит не только пальцами, но и всей рукой, Луиса,
может…
   — Но ей еще хуже, чем раньше, Эдуардо, неужели ты не понимаешь, у нее
все те же видения, она как бы отбивается от… Сделайте что-нибудь. Роса, не
оставляйте ее так, я пойду позвоню Ромеро, может, им удалось что-нибудь
выяснить, их дочка училась с Лауро, пожалуйста, сделайте ей укол. Роса, я
сейчас вернусь, а вообще-то позвони сам, Эдуардо, спроси их, ну скорее,
скорее.
   Зайдя в гостиную, сеньор Ботто начал было набирать номер, но потом
остановился и повесил трубку. Вдруг Лауро как раз сейчас… да и что могут
знать Ромеро, лучше подождать еще чуть-чуть. Раймонди не приходил,
очевидно, его задержали на углу улицы, он там сейчас объясняется; Роса
отказалась сделать Мече еще один укол, это очень сильный препарат, лучше
подождать прихода доктора. Донья Луиса, которая склонилась над Мечей и
пыталась убрать ей волосы, лезшие в невидящие, а потому и ненужные глаза,
вдруг пошатнулась; Роса едва успела подставить ей стул, и донья Луиса упала
на него, как куль. С Гаоны несся нарастающий рев сирен, и внезапно Меча
подняла веки; глаза, затянутые пеленой, которая образовалась за дни болезни,
неподвижно уставились в побеленный потолок, потом медленно опустились и
уперлись в лицо кричавшей, хватавшейся за сердце и не перестававшей кричать
донье Луисе. Роса старалась удержать ее и в отчаянии звала сеньора Ботто,
который наконец пришел и замер в ногах постели дочери, застыл, глядя на
Мечу, неотрывно следя за ее взглядом, медленно переходившим от доньи Луисы к
сеньору Ботто, от сиделки — к побеленному потолку; руки, не спеша
поднимавшиеся вверх, ползущие вдоль тела, чтобы сомкнуться над головой;
тело, сведенное судорогой, — ведь до слуха Мечи, должно быть, дошло
многоголосье сирен, удары в дверь, от которых сотрясался весь дом, крики
команд и треск дерева, разлетевшегося в щепки от пулеметной очереди, вопли
доньи Луисы, грохот сапог и толчея в дверях — все как бы кстати для того,
чтобы Меча могла проснуться, все как нельзя кстати, чтобы кошмар кончился и
Меча смогла наконец вернуться к действительности, к прекрасной жизни.

 
   [Пер. Т.Шишовой]


Рассказ из дневниковых записей



2 февраля 1982 года.
   Порой, когда меня начинает одолевать писательский зуд и таинственный и
непобедимый зов заставляет меня, преодолевая внутреннее сопротивление,
приблизиться к моей «Олимпии Тревеллер-де-Люкс»[336] (ничего «люксового» в ней,
бедняжке, нет, свой «тревелинг» через все моря на свете она совершила,
будучи запихнутой в чемодан между брюками, книгами и бутылками с ромом и
испытав, таким образом, все удары судьбы, в прямом и переносном смысле,
которые могут выпасть на долю пишущей машинки), так вот, порой, когда
наступает ночь и я, заправив чистый лист в каретку, закуриваю «Житан» и
пытаюсь, как идиот, работать (почему, в конце концов, нужно обязательно
писать какой-то рассказ, почему не раскрыть книгу и не почитать рассказ
кого-нибудь другого или послушать любимые пластинки?), однако порой я не
могу делать ничего другого, как только начать новый рассказ, вот как сейчас
начинаю этот, когда мне так хочется стать Адольфо Бьой Касаресом[337].
   Я бы хотел стать Бьоем, потому что всегда восхищался им как писателем и
уважал его как личность, хотя стеснительность, присущая обоим, помешала нам
сделаться друзьями, а были еще и другие серьезные причины, среди которых
прежде всего надо упомянуть океан, рано разделивший нас в буквальном смысле.
Всего, на круг, мы виделись с Бьоем в лучшем случае три раза в
этой жизни. Первый раз это было на банкете Аргентинской книжной палаты, где
я обязан был присутствовать, ибо в сороковые годы был руководителем этой
организации, а почему там был он, одному Богу известно, и где мы обменялись
доброжелательными улыбками поверх блюда с равиолями, а наша беседа свелась к
тому, что в какой-то момент он попросил меня передать ему солонку. Во второй
раз мы увиделись, когда Бьой приехал ко мне в парижскую квартиру, чтобы меня
сфотографировать, не помню зачем, но помню, что мы довольно долго беседовали
о Конраде, кажется. Последний раз был симметричен предыдущему — я ужинал у
него в доме в Буэнос-Айресе, и в тот вечер мы говорили больше всего о
вампирах. Ни в одном из трех случаях мы не говорили об Анабел, так что вовсе
не поэтому я бы хотел сейчас стать Бьоем, а потому, что мне бы хотелось
написать об Анабел так, как это сделал бы он, если бы знал ее и собирался
написать о ней рассказ. Бьой в этом случае рассказал бы о ней так, как я
рассказать не способен, проникая в самую ее сущность и в то же время
отстраненно, сознательно устанавливая (я мысли не допускаю, что это
происходит само собой) необходимую между персонажами и автором дистанцию. У
меня так не получится, и не потому, что я был знаком с Анабел, то же самое
происходит и с персонажами, которых я выдумываю, хотя мне кажется, что
иногда это совершенно необходимо, подобно тому как художник отходит на
несколько шагов от мольберта, чтобы охватить взглядом всю картину целиком и
понять, где надлежит нанести завершающие мазки. Ничего этого у меня не
получится, потому что я чувствую — Анабел сразу же заполнит меня всего, как
это случилось, когда я впервые увидел ее в Буэнос-Айресе в конце сороковых
годов, и хотя она не в состоянии представить себе подобный рассказ — если
она еще жива, если еще топчет эту землю, старая, как и я, — все равно она
сделает все возможное, чтобы помешать мне написать так, как я бы хотел, я хочу
сказать, так, как написал бы, я думаю, Бьой, если бы он был знаком с
Анабел.
3 февраля.
   Не потому ли я все хожу вокруг да около, как пес возле дерева? Если бы
Бьой это почитал, он бы от души посмеялся и, разве только чтобы позлить
меня, привел бы одну литературную цитату, которая показалась бы ему
подходящей случаю, учитывая время, место и имя героини. Вот как она звучала
бы на его безупречном английском:

 
It was many and many years ago,
In kingdom by the sea,
That maiden there lived whom you know
By the name of Annabel Lee[*][338].

 
   — Что ж, — сказал бы я тогда, — во-первых, начнем с того, что
события развивались в республике, а не в королевстве, и Анабел писала свое
имя с одним «н», и она уже не помнила те «далекие времена», когда была
невинной девой, но Эдгар Аллан По здесь ни при чем, она потеряла невинность
по вине коммивояжера из Тренке-Лаукена[339], когда ей было тринадцать лет. Уже не
говоря о том, что фамилия у нее была Флорес, а не Ли, и она бы сказала, что
«он ее заделал», поскольку других слов она не слыхала сроду.
4 февраля.
   Любопытно, что вчера я так и не смог продолжить историю (я имею в виду
сюжет с коммивояжером), возможно, как раз потому, что чувствовал большое
искушение это сделать, причем именно так, как мне рассказывала об этом
Анабел. Пытаться передать манеру Анабел — значит так или иначе сфальшивить. Я знаю, что это
бесполезно, а если я пойду на такое, мне придется принять ее правила игры,
— мне не хватает устойчивости и отстраненности Бьоя, который набирает очки,
не слишком подставляя лицо под удар. Поэтому я ношусь с нелепой идеей
написать нечто такое, из чего получился бы не совсем рассказ (и из чего
получится совсем не Анабел, разумеется), — отсюда изысканные ссылки на
Эдгара По и хождение вокруг да около, вот как сейчас, например, когда мне
захотелось перевести фрагмент из Жака Деррида[340], на который я наткнулся
накануне вечером в журнале «Истина в живописи» и который не имеет абсолютно
ничего общего со всем этим, однако применим к данному повествованию в
соответствии с удивительными законами аналогий, подобно тому как прожилки на
полудрагоценных камнях складываются в знакомые пейзажи, в силуэты замков и
гор, которые мы когда-то видели. Фрагмент этот труден для понимания, как это
часто бывает у Деррида, и я перевожу его, опираясь на свои познания о мире
(он пишет так же, разве что его познания обширнее моих):
   «У меня нет ничего: ни самого предмета, ни его бытия, нет моего бытия,
нет ни объекта, ни субъекта и нет стремления познать природу вещей. Но
однако, во мне есть любовь: нет, пожалуй, это сказано слишком сильно, —
скорее, во мне есть интерес к бытию. Я не люблю, но наслаждаюсь тем, что мне
не интересно, в этом случае, пожалуй, все равно, любишь ты или нет.
Наслаждение, которое я испытываю, на самом деле я не испытываю, лучше
сказать, я возвращаю его обратно, получаю то, что возвращаю, и не испытываю
того, что получаю. И все-таки оно у меня есть. Только можно ли сказать, что
оно действительно у меня есть? Все это до такой степени субъективно — и в
пределах моего разума, и с точки зрения общепринятых представлений, — что
может явиться только из отвлеченного „вне“. Оно невоспринимаемо. И
последнее: это наслаждение, которое я испытываю, или, скорее, которому
отдаюсь, или которым я обуреваем, даже не является моим опытом, если
подразумевать под опытом способность чувствовать: как нечто исключительное,
существующее эмпирически во времени и пространстве моего бытия,
представляющего интерес для кого-то или для самого себя. Наслаждение,
которое невозможно почувствовать. Я не испытываю его, не получаю, не
возвращаю, не отдаю и не чувствую его сам, потому что Я (я, как существующий
субъект) лишен доступа к прекрасному, каково оно есть на самом деле. И
потому, пока я существую, чистое наслаждение мне недоступно».
   Деррида говорит о ком-то, кто пытается заглянуть в то, что