газеты «Ла-Расон»[371]. На третий день мы удостоверились, что завоевали
популярность, поскольку люди повалили к нам из других частей города, дабы
отправить письма и прочее, в том числе почтовые переводы в Пурмамарку и
прочие столь же немыслимые места. Тут мой дядя (который старший) дал сигнал,
и наше семейство приступило к обслуживанию в соответствии со своими вкусами
и обычаями. В окошечке «Продажа марок» моя сестра (которая вторая) выдавала
каждому покупателю пестрый воздушный шарик. Первый шарик получила одна
пышная сеньора, она так и окаменела — в одной руке шарик, в другой марка,
сеньора успела ее послюнить, и марка, постепенно скручиваясь, приклеивалась
к ее пальцу. Долгогривый парень от своего шарика категорически отказался, и
моя сестра строго его отчитала, а в очереди, выстроившейся к ее окошечку,
мнения высказывались противоречивые. Несколько провинциалов, которые
переминались у окошечка рядом, упорствуя в неразумном намерении перевести
часть своих заработков живущим вдали членам семей, не без изумления
принимали стопочки виноградной водки — а кое-кто и пирожки с мясом — из
рук моего отца, да еще он вдобавок выкрикивал во всю глотку лучшие советы
старика Вискачи[372]. Тем временем мои братья, трудившиеся в посылочном
отделении, смазывали коробки с посылками дегтем, а затем опускали в ведро с
перьями. После чего демонстрировали результаты потрясенному отправителю и
убедительно ему разъясняли, какая радость получить такую посылочку.
«Бечевочки не видно, — говорили они. — И сургуча не видно, сургуч — это
так вульгарно, а имя получателя, обратите внимание, — такое впечатление,
что оно прячется у лебедя под крылышком». Сказать честно, в восторге были
далеко не все.
   Когда в помещение ворвались полицейские и зеваки, моя мать завершила
мероприятие самым эффектным образом, запустив в толпу великое множество
разноцветных самолетиков, сделанных из бланков для телеграмм и переводов, а
также конвертов для заказных писем. Исполнив хором государственный гимн, мы
отступили стройными рядами; я заметил, что одна девчушка, стоявшая в очереди
к окошечку «Продажа марок», плакала: она была третья, но знала, что уже не
успеет получить шарик.

 
   [Пер. А.Косс]


Утрата и обретение волоса


   В борьбе с прагматизмом и пугающей тенденцией, направленной на
приобретение полезных навыков, мой двоюродный брат (который старший)
отстаивает законное право: вырвать из своей шевелюры волосок, завязать его
посредине узелком и изящным жестом бросить в отверстие раковины. Если
волосок застрянет в решетке, коими, как правило, закрыты вышеупомянутые
отверстия, достаточно пустить воду, и он благополучно исчезнет из поля
зрения.
   И тут, не теряя попусту ни минуты, надо приниматься за работу по
разысканию волоса. Перво-наперво необходимо развинтить колено трубы, идущей
от раковины, — дабы удостовериться: не прилип ли волосок к какой-либо
неровности внутри сей трубы. Если нет — приходится раковинную трубу
отвинчивать от стояка. Разумеется, на этом этапе операции вашим глазам
предстанет великое множество волосков и, чтобы рассмотреть их один за другим
в поисках того, который с узелком, надобно призвать на помощь всех остальных
членов семьи. Если таковой опять не обнаружится — во весь рост встает
проблема: раскурочить водопровод вплоть до подвала; но это сопряжено с
немалыми трудностями, ибо придется восемь, а то и десять лет проработать в
каком-либо министерстве или магазине, дабы скопить достаточно денег и купить
все четыре этажа, находящихся ниже того, на котором обитает мой двоюродный
брат (который старший); и это только при том непременном условии, что за
восемь тире десять лет волосок с узелком не ускользнет из водопроводной сети
дома, а по чистой случайности застрянет в какой-либо ржавой трубе.
   И вот наконец настает день, когда мы можем разобрать водопровод во всем
доме, и тогда в течение нескольких месяцев живем в окружении тазов и прочих
резервуаров, полных мокрых волос, а также в окружении помощников и нищих,
которым мы щедрой рукой платим за то, чтобы они находили, разлепляли,
сортировали и приносили нам всевозможные волосы, дабы мы могли отыскать
искомый. Если таковой опять не обнаружится — мы вступим в покрытый мраком
неизвестности и весьма запутанный этап операции, поскольку водопроводные
трубы приведут нас в городскую клоаку. Купив спецодежду, мы — с мощным
фонарем в руке и кислородной маской на лице — приучаемся ходить по ночам
внутри скользких труб и исследуем все водостоки, пользуясь, если возможно,
помощью людей дна, с которыми мы вступаем в контакт и которым платим деньги
— из тех, что зарабатываем днем в министерстве или в магазине. Теперь нам
зачастую кажется, что наши поиски наконец-то увенчались успехом, ибо мы
находим (или нам приносят) волосы, очень сильно напоминающие тот, что мы
ищем; но, поскольку в истории не известно ни одного случая, чтобы узелок
посредине волоска появился без участия руки человеческой, мы всякий раз
убеждаемся в том, что предполагаемый узелок — это просто утолщение волоса
(хотя о таких случаях нам тоже ничего не известно), или вросшая песчинка,
или последствие какого-либо окисления вследствие долгого соприкосновения с
влажной поверхностью. Отнюдь не исключено, что, путешествуя по всевозможным
трубам, в конце концов мы приблизимся к тому месту, дальше которого уже
никто не решится пройти: главный водосток, ведущий к реке, бурный поток,
несущий дерьмо, — ни за какие деньги и щедрые подношения ни один лодочник
не согласится продолжать здесь поиски.
   Но ведь может случиться и так, что до этого и, возможно, задолго до
этого — скажем, в нескольких сантиметрах от отверстия раковины, на уровне
второго этажа или в подвале дома — мы найдем волосок с узелком. Только
представьте: какая радость охватит нас в таком случае при подсчете
сэкономленных — по чистой случайности — сил и средств, потраченных для
обоснования, осмысления и практического исполнения подобной работы; так что
каждый уважающий себя учитель должен бы с первого же урока наставлять своих
учеников на нашем примере — вместо того, чтобы терзать их душу живу
задачами с трехчленами или печалью Канчи-Райады[373].

 
   [Пер. В.Андреева]


Тетушкины затруднения


   Почему одна из наших тетушек так боится упасть на спину? Годы и годы мы
всем семейством старались излечить ее от этого навязчивого страха, но
настало время признать наше бессилие. Что бы мы ни предпринимали, тетушка
боится упасть на спину, и ее невинная мания затрагивает всех нас, начиная с
отца, который, как любящий брат, провожает ее, куда бы она ни шла, и смотрит
при этом на пол, чтобы тетушка могла шагать беззаботно; мать тщательно
подметает внутренний дворик несколько раз в день, сестры убирают теннисные
мячики, коими в невинности души забавлялись на террасе, а кузены очищают все
поверхности от всякого рода следов, которые можно вменить в вину собакам,
кошкам, черепахам и курам, а живности этой в доме полно. Но все напрасно,
тетушка решается пройти по комнате лишь после долгих колебаний, бесконечного
визуального изучения местности и несдержанных речей, обращенных к детворе,
попадающейся ей на глаза в этот момент. Затем тетушка пускается в путь,
сначала ставит одну ногу и некоторое время притопывает ею, как боксер на
разминке, затем ставит другую, перемещая таким образом свои телеса (в
детстве нам казалось — величаво); и ей требуется несколько минут, чтобы
добраться от одной двери до другой. Кошмар.
   Мы всем семейством несколько раз пытались добиться от тетушки, чтобы
объяснила более или менее связно, почему она так боится упасть на спину.
Один раз она отмолчалась, причем молчание было такое непроницаемое — хоть
руби топором; но как-то вечером, после обычного стаканчика целебного
бальзама, тетушка снизошла до объяснения: если она упадет на спину, то
подняться не сможет. В ответ на естественное замечание, что все тридцать два
члена семейства не преминут поспешить ей на помощь, тетушка ограничилась
томным взглядом и двумя словами: «Все равно». Несколько дней спустя мой брат
(который старший) повел меня ночью в кухню и показал таракана, лежавшего на
спине под раковиной. Мы долго и совершенно безмолвно наблюдали за тщетными
его попытками перевернуться, а прочие тараканы тем временем, преодолев
светобоязнь, сновали по полу, причем задевали на бегу собрата, покоившегося
в лежачей позе на спине. Мы вернулись к себе в спальню, глубоко опечаленные;
по сей или по иной причине, но никто больше не приставал к тетушке с
расспросами; мы ограничились тем, что старались по мере возможности
облегчить ее страх, провожали, куда бы ни шла, водили под руку и покупали в
больших количествах обувь с рифленой подошвой и прочие предметы, помогающие
сохранять равновесие. Жизнь, таким образом, продолжалась и была не хуже, чем
у других.

 
   [Пер. А.Косс]


Тетушка истолкована (или наоборот)


   Кто больше, кто меньше, четыре моих двоюродных брата увлекаются
философией. Читают книги, спорят друг с другом, а прочие члены семейства
восхищаются ими на расстоянии, храня верность семейному правилу: не соваться
в чужие увлечения и даже, по мере возможности, поощрять их. Эти ребята,
вызывающие у меня великое уважение, не раз задавались вопросом о природе и
сути тетушкиных страхов и пришли к выводам туманным, но, возможно, достойным
внимания. Как обычно бывает в подобных случаях, тетушка знать не знала об
этих внутренних смутах, но с того времени заботливость семейства по
отношению к ней существенно возросла. Долгие годы мы сопровождали тетушку,
когда она нетвердым шагом перемещалась из гостиной в переднюю, из спальни в
ванную, из кухни в кладовую. Нам отнюдь не казалась пустой прихотью ее
привычка спать только на боку (по четным дням на правом, по нечетным — на
левом) и соблюдать в течение всей ночи полнейшую неподвижность. На стульях,
будь то в столовой или во внутреннем дворике, тетушка сидит очень прямо; ни
за что не согласилась бы насладиться комфортом кресла-качалки или глубокого
кожаного кресла в американском стиле.
   В ночь, когда над нами должен был пролететь спутник, все семейство
разлеглось во внутреннем дворике прямо на плиточном полу, чтобы не упустить
зрелища, но тетушка осталась на стуле и на следующий день ужасно мучилась
из-за ревматических болей в шее. Постепенно мы убедились, что ничего не
поделаешь, и теперь смирились. Очень помогают нам двоюродные братья:
обмениваются понимающими взглядами и произносят фразы вроде нижеследующей:
«Она права». Но почему? Мы не знаем, они же не хотят объяснять. Что касается
меня, например, то, на мой взгляд, лежать на спине замечательно удобно. Тело
всей своей поверхностью соприкасается с матрацем (или с плитками пола, когда
лежишь во внутреннем дворике); чувствуешь, как вся его тяжесть,
распределяясь, уходит в пятки, щиколотки, ляжки, ягодицы, хребет, лопатки и
затылок, а оттуда — в землю, так надежно и естественно перетекая в ее
недра, которые с жадностью втягивают нас и, кажется, хотят поглотить.
Любопытная вещь: для меня лежать на спине — самое естественное положение;
иной раз подозреваю, что именно по этой причине оно так ненавистно тетушке.
А по-моему, положение идеальное и, по сути, самое удобное. Да-да, именно
так, по сути, по самой сути: на спине. Мне даже страшновато становится, а
вот отчего — никак не объяснить. Хотелось бы мне быть как она, а не могу.
Никак.

 
   [Пер. А.Косс]



Материал для ваяния




Кабинетная работа


   Моя верная секретарша — из числа тех, кто воспринимает свои
обязанности буквалистически, и само собой понятно, что сие означает:
вмешиваться в не свое дело, вторгаться на чужую территорию, совать все пять
пальцев в чашку молока, чтобы выловить несчастный волосок.
   Моя верная секретарша ведает или хотела бы ведать всем у меня в
кабинете. Целый день мы только и делаем, что сердечнейшим образом оспариваем
сферы влияния и с милыми улыбками ставим мины и противотанковые заграждения,
совершаем вылазки и контрвылазки, захватываем пленных и обмениваемся
заложниками. Но у нее на все хватает времени, она не только старается
завладеть кабинетом, но и выполняет скрупулезно свои обязанности. Взять хоть
слова: каждый день драит их щеткой, наводит лоск, размещает по полочкам,
полирует и приводит в готовность для исполнения повседневных обязанностей.
Если сорвется у меня с языка избыточное прилагательное — избыточное, потому
что родилось за пределами мирка моей секретарши и в каком-то смысле родитель
— я, — она тут как тут: возьмет его на карандаш и прикончит, не дав
бедняжке времени припаяться к фразе и выжить (по недосмотру либо из
попустительства). Дать ей волю — вот сейчас, в этот самый миг, дать ей
волю, — она бы в ярости швырнула эти листки в корзину для бумаг. Она так
твердо решила вывести меня на стезю упорядоченной жизни, что стоит мне
шевельнуться незапланированным образом, как она делает стойку, наставив уши
и задрав хвост, причем вся вибрирует, точно провода на ветру. Мне приходится
затаиваться; и, делая вид, что составляю докладную, я заполняю зеленые и
розовые листки словами, которые мне нравятся, их играми, их резвостью, их
ожесточенными перепалками. Моя верная секретарша тем временем приводит в
порядок кабинет, с виду в рассеянности, на самом же деле — готовая к
прыжку. На половине стихотворной строчки — она рождалась в такой радости,
бедняжка, — слышу жуткий визг осуждения, и тут мой карандаш во всю прыть
возвращается к запретным словам, вычеркивает их поспешно, упорядочивает
беспорядочность, вычищает, выявляет, высвечивает — и то, что осталось,
может, и очень хорошо, но до чего же мне грустно, и во рту привкус
предательства, а выражение лица — как у начальника, распекающего свою
секретаршу.

 
   [Пер. А.Косс]


Чудесные занятия


   Какое чудесное занятие: оторвать пауку лапу, положить ее в конверт,
надписать: господину Министру иностранных дел, добавить адрес, спуститься,
припрыгивая, по лестнице и бросить письмо в почтовый ящик на углу.
   Какое чудесное занятие: идти по бульвару Араго[374] и считать деревья, и у
каждого пятого каштана задерживаться на мгновение, стоя на одной ноге, пока
кто-нибудь на тебя не посмотрит, и тогда издать короткий боевой клич и
крутануться волчком, расставив руки широко, словно птица какуйо крылья,
где-нибудь на севере Аргентины.
   Какое чудесное занятие: зайти в кафе и попросить сахарного песку, и еще
раз сахарного песку, и еще… три-четыре раза… сахарного песку; соорудить
из него маленькую горку прямо в центре столика… и, пока нарастает
раздражение за стойкой и под белыми передниками, прицельно плюнуть… прямо
в центр сахарной горки… и наблюдать, как оседает махонький айсберг от
слюны, и слышать, как кошки скребут на душе у пяти оказавшихся при этом
завсегдатаев и у хозяина, человека почтенного в служебное время.
   Какое чудесное занятие: сесть в автобус, сойти у Министерства, пробить
себе дорогу, размахивая пакетами, миновать всех секретарей и войти, строго и
серьезно, в большой кабинет с зеркалами как раз в тот момент, когда одетый в
голубое служитель вручает министру письмо… увидеть, как тот разрезает
конверт прямо-таки историческим ножом и тонкими пальцами достает… лапку
паука и смотрит на нее… и в этот момент зажужжать, точно муха, и увидеть,
как бледнеет лицо министра, который пытается стряхнуть паучью лапку и не
может этого сделать, потому что она… вцепилась в его руку…
   Повернуться и выйти из кабинета, и, насвистывая, возвестить в коридорах
об отставке министра, и знать, что на следующий день в город войдут
неприятельские войска, и все полетит к черту, и будет пятница, тринадцатое
число, да еще и високосный год.

 
   [Пер. Ю.Шашкова]


«Вход с велосипедом воспрещен»


   На всем белом свете в банках и магазинах никому нет никакого дела —
войдете ли вы туда с кочаном капусты под мышкой, с крючконосым туканом[375], или
насвистывая песенки, которым вас в детстве учила мать, или ведя за лапу
шимпанзе в полосатых штанах. Но если человек входит туда с велосипедом,
поднимается настоящий переполох и служители вышвыривают машину на улицу, а
ее владельцу всыпают по первое число.
   Велосипед, этот скромный трудяга, чувствует себя униженным и
оскорбленным постоянными напоминаниями, высокомерно красующимися на
стеклянных входных дверях. Известно, что велосипеды изо всех сил старались
изменить свое жалкое социальное положение. Но абсолютно во всех странах
«вход с велосипедом воспрещен». А иногда добавляется — «и с собаками», что
еще сильнее заставляет велосипеды и собак ощущать комплекс неполноценности.
И кошки, и заяц, и черепаха в принципе могут войти в роскошный универмаг
Бунхе-Борн или в адвокатские конторы на улице Сан-Мартин, вызвав всего лишь
удивление или великий восторг жадных до сенсаций телефонисток или, в крайнем
случае, распоряжение швейцара об удалении вышеупомянутых животных. Да,
последнее может иметь место, но это не унизительно, во-первых, потому, что
допускается как мера возможная, но не единственная, и, во-вторых, потому,
что является реакцией на нечто непредвиденное, а не следствием заведомых
антипатий, которые устрашающе выражены в бронзе или эмали, или непререкаемых
скрижалей закона, который вдребезги разбивает простодушные порывы
велосипедов, этих наивных существ.
   Но смотрите берегитесь, власть имущие! Розы тоже несведущи и приятны,
однако вы, вероятно, знаете, что в войне двух роз[376] умирали принцы — черные
змии, ослепленные кровавыми лепестками. Не случится ли так, что однажды
велосипеды будут угрожать вам, покрывшись шипами, что рога рулей вырастут и
повернут на вас, что, защищенные броней ярости, они — легион числом —
устремятся к зеркальным дверям страховых компаний и что печальный день
завершится всеобщим падением акций, двадцатичетырехчасовым трауром и
почтовыми уведомлениями о похоронах.

 
   [Пер. М.Былинкиной]


Поведение зеркал на острове Пасхи


   Когда зеркало находится на западе острова Пасхи — оно показывает
прошлое. А когда на востоке — будущее. Долгим опытным путем можно отыскать
на острове точку, где ваше зеркало будет показывать настоящее, но это отнюдь
не означает, что другое зеркало в этой точке тоже будет показывать
настоящее, поскольку все зеркала разные и ведут они себя в зависимости от
собственных капризов.
   Однажды Соломон Лемос — антрополог, стипендиат Фонда Гуггенхейма[377], —
бреясь, увидел себя в зеркале умершим от тифа; было это на востоке острова
Пасхи. В это же самое время зеркальце, которое он оставил на западе острова,
показывало (для никого; оно лежало среди камней) Соломона Лемоса идущим в
школу в коротеньких штанишках; затем — Соломона Лемоса голенького, в
ванночке, а папа с мамой радостно купают его; и затем, как утверждает
Соломон Лемос, зеркало померкло, к немалому удивлению тетушки Ремедитос,
живущей в округе Тренке-Лаукен[378].

 
   [Пер. В.Андреева]


Возможности абстрагирования


   Многолетняя работа в ЮНЕСКО[379] и других международных организациях помогла
мне сохранить чувство юмора и, что особенно важно, выработать способность
абстрагироваться, иными словами — убирать с глаз долой любого неприятного
мне типа одним лишь собственным внутренним решением: он бубнит, бубнит, а я
погружаюсь в Мелвила[380]; бедняга же думает, что я его слушаю. Аналогичным
образом, когда мне нравится какая-нибудь девица, я могу, едва она предстает
предо мной, абстрагироваться от ее одежды, и, пока она болтает о том, какое
сегодня холодное утро, я скрашиваю себе нудные минуты обозрением ее пупка.
   Иногда эта способность к абстрагированию переходит в нездоровую манию.
В прошлый понедельник объектом моего внимания стали уши. Удивительно,
сколько ушей металось в вестибюле за минуту до начала работы. В своем
кабинете я обнаружил шесть ушей, около полудня в столовой их было более
пятисот, симметрично расположенных двойными рядами. Забавно смотреть, как то
и дело два уха, висевшие в воздухе, выпархивали из рядов и уносились. Они
казались крылышками.
   Во вторник я избрал предмет, на первый взгляд менее банальный: наручные
часы. Я обманулся, ибо во время обеда насчитал их около двухсот, мельтешащих
над столами: туда-сюда, вверх-вниз — точь-в-точь как при еде. В среду я
предпочел (после некоторого колебания) нечто более спокойное и выбрал
пуговицы. Какое там! В коридорах словно полным-полно темных глаз, шныряющих
в горизонтальном направлении, а по бокам каждого такого горизонтального
построения пляшут и качаются две, три, четыре пуговки. В лифте, где теснота
неописуемая, — сотни неподвижных или чуть шевелящихся пуговиц в диковинном
зеркальном кубе. Больше всего мне запомнился один вид из окна, вечером: на
фоне синего неба восемь красных пуговиц спускаются по гибкой вертикали вниз,
а в других местах плавно колышутся крохотные перламутрово-светлые незримые
пуговки. Эта женщина была, должно быть, очень хороша собой.
   Среда выдалась препаскудной, и в этот день процессы пищеварения мне
показались иллюстрацией, наиболее подходящей к обстановке. Посему в девять с
половиной утра я стал унылым зрителем нашествия сотен полных желудков,
распираемых мутной кашицей — мешаниной из корнфлекса[381], кофе с молоком и
хлеба. В столовой я увидел, как один апельсин разодрался на многочисленные
дольки, которые в надлежащий момент утрачивали свою форму и прыгали вниз —
до определенного уровня, — где слипались в белесую кучку. В этом состоянии
апельсин пошел по коридору, спустился с четвертого этажа на первый, попал в
один из кабинетов и замер там в неподвижности между двумя ручками кресла.
Напротив в таком же спокойном состоянии уже пребывало четверть литра
крепкого чая. В качестве забавных скобок (моя способность к абстрагированию
проявляется по-всякому) все это окружалось струйками дыма, которые затем
возвращались вверх, дробились на светлые пузыри, поднимались по канальцу еще
выше и наконец в игривом порыве разлетались крутыми завитками по воздуху.
Позже (я был уже в другом кабинете) под каким-то предлогом мне удалось
выйти, чтобы снова взглянуть на апельсин, чай и дым. Но дым исчез, а вместо
апельсина и чая были только две противные пустые кишки. Даже абстрагирование
имеет свои неприятные стороны; я распрощался с кишками и вернулся в свою
комнату. Моя секретарша плакала, читая приказ о моем увольнении. Чтобы
утешиться, я решил абстрагироваться от ее слез и несколько секунд
наслаждался зрелищем хрустальных шустрых ручейков, которые рождались в
воздухе и разбивались вдребезги о справочники, пресс-папье и официальные
бюллетени. Жизнь полна и таких красот.

 
   [Пер. М.Былинкиной]


День ежедневной газеты


   Некий сеньор, купив газету и сунув ее под мышку, садится в трамвай.
Спустя полчаса сеньор выходит из трамвая с той же самой газетой под той же
самой мышкой.
   Но нет, это уже не та же самая газета, теперь это просто трубочка из
газетных листов, которую сеньор оставляет на скамейке на площади.
   Оставшись одна, трубочка газетных листов тотчас превращается снова в
газету, и тут какой-то парень видит ее, прочитывает, а затем оставляет