— то ты чувствуешь гравий, то размытую глину, размытую грязь, разбитый булыжник, глубину колеи, чувствуешь, как пудовые комья облепляют конские копыта, вдруг появляется лужа, и в неё въезжаешь, как в ручей, а кругом все вариации отсутствующего пейзажа: подъёмы, спуски, повороты дороги, неразличимые тени деревьев, чьё призрачное присутствие голько угадываешь, откосы, неосвещённые домики, лишь изредка приходящие на смену пустынным полосам; нелепое чувство, что по милости склона ты сбился с пути и вдруг натыкаешься на вполне реальные кусты, хрупкая тишина, подчёркиваемая выкриками командиров, кавалькада мыслей, сознание, что все эти люди-чужие друг другу, что это бегут отдельными потоками человеческие судьбы: у каждого за плечами своя история: теснят Друг Друга самые безумные планы… на рысях, на рысях, на рысях уносится рушащаяся монархия, целый мир, катящийся в обратном направлении, бегство, подмалеванное под рыцарский поход, в театральных одеяниях, с новенькими штандартами, с лубочной честью, боязнью сравнений, с наглой храбростью, хотя она не что иное, как храбрость перепуганного ребёнка, нарочно говорящего в тёмной комнате басом, как взрослые; кресло на колёсиках вместо трона и кельское издание Вольтера под алтарём, на рысях, на рысях… и пусть ломается к черту ось фургона, нагруженного добром князя Ваграмского, не подозревающего о происшествии и грызущего по своей дурной привычке ногти: он едет во второй карете сразу же вслед за королевской и мечтает о госпоже Висконти, держа на коленях шкатулку, а из-за него, черт побери, в обозе получается хорошенькая заминка, да вытащите же изо рва эту колымагу, слышите, чтоб вас так! Глядите, ведь лошади налезаю! друг на друга… стой! стой! — и снова в путь, снова подтягиваешься, занимаешь своё место в колонне, на рысях, на рысях! Вы же упустите его величество, упустите нить Истории, без вас развернётся продолжение этого героико-комического фарса… подтянись, подтянись, рысью! Нельзя, чтобы ослабевала паника, нельзя допустить, чтобы ослаб хоть на минуту страх, нельзя в таком бегстве делать передышки… подтянись, подтянись! Лишь это одно нас объединяет да ещё глухое урчание-это подвело от мертвящего страха животы наших сиятельных беглецов, и тот же страх треплет плащи всадников в первых отблесках зари.
   А там далеко-далеко, за Уазой, в трех лье от Сен-Дени. еле плетётся королевская гвардия, скованная в своём движении пехтурой. А сколько ещё времени зря потеряли в Сен-Дени! Ночь кошмаров! Калейдоскоп мыслей! Стройные отряды всадников и вопиющий беспорядок, унизительное чувство бессилия и яростный гнев, воспоминания, рождённые мраком, благоприятствующим воспоминаниям. И покинутая в столице Виржини, и сын. в чьих жилах течёт кровь Бурбонов, и незаконнорождённые английские дочки… и оскорбления, и радости… и проект брака, отклонённый русским царём… и сцены, которые устраивает ему король по поводу его частной жизни. И, уж совершенно неизвестно почему, припомнилось весеннее утро в Девоншире, охота, взгляд загнанного оленя… А вслед за тем снова мысль о проклятом иезуите: что понадобилось этому Торлашону на улице Валуа в Монсо? Все равно, если даже вернуться памятью вспять, перебрать свои хартуэллские воспоминания, все равно не удастся припомнить, какую именно грязную историю связывали с именем сей подозрительной персоны, чем объясняется его близость к королю… Кажется, он был врачом в армии принцев. Что же именно произошло в связи с ним в Кибероне? Шарль-Фердинанд непременно спросит об этом у своего отца… Как раз близ Экуана герцог Беррийский, ехавший вместе с гренадерами, увидел справа за холмом ленточку зари. Он остановил лошадь. Под резкими порывами ветра, разгонявшего тучи, его глазам открылся нагой и серый край. По полям, лежавшим к востоку, уже разливался бледный, слабый свет, а здесь они ещё утопали в грязи и ночном мраке. Но дождь перестал. Удивительное дело: сколько часов подряд они на все лады кляли этот чёртов дождь, а гляди ж ты-в конце концов привыкли к нему. И только при свете заметили, что дождь уже прекратился. Его высочество чудовищно грубо выругался.
   — Ну конечно же… Солнце, сволочь, видите ли, берегло себя для возвращения Буонапарте! Сегодня двадцатое марта; в саду зацветёт знаменитый каштан, и нам все уши об этом прожужжат-каналья просто обожает подобные истории, — а тут ещё день рождения волчонка!.. — И сиятельный любовник Виржини Орейль в приступе ребяческого гнева стал молить бога, чтобы снова начался потоп.
   Тем временем Сен-Дени стал как бы поворотным кругом, не справляющимся с потоком беженцев и скоплением войска. К рассвету в городе собралось более семи тысяч солдат. Каким образом могло так получиться вопреки повторным приказам сохранять определённую дистанцию между частями, дабы избежать бонапартистской заразы? Никто не знал, и не больше других знал об этом главнокомандующий Макдональд, герцог Тарентский, который ломал себе голову, стараясь понять, почему и как батальон генерала Сен-Сюльписа, состоящий из офицеров на половинном содержании, ожидавших, когда их распустят по домам, — как и почему он также очутился здесь. Ещё вчера батальон стоял в Венсене, по соседству с волонтёрами господина де Вьомениль. Кто дал им приказ двигаться на Сен-Дени? Это было столь же необъяснимо, как и то, что произошло на Марсовом поле с королевской гвардией. Следовало бы удалить отсюда этих смутьянов, благо Руанская дорога, надеюсь, ещё не провалилась в тартарары, но что спрашивать с генерала, который уже не способен заставить себе повиноваться. Офицеры в маленьких шапочках разбрелись по всему городу; по их требованию открыли запертые на ночь кабачки, и полуодетые, сонные слуги трясущимися руками наливали им стакан за стаканом.
   Другие заводили разговор с солдатами гарнизона, с национальными гвардейцами. А этим кто приказал явиться в Сен-Дени?
   Курносый, приземистый, мускулистый, как гимнаст, генерал Мезон, с широким лицом, обросшим жёсткой чёрной щетиной, клялся всеми богами, что он тут ни при чем, и Макдональд расстался с ним, задыхаясь от холодного бешенства, которое временами накатывало на него. Вот уже примерно часа полтора, как он находился в Сен-Дени, прибыв сюда из Вильжюива, куда он по наивности сунулся искать свой штаб, памятуя диспозицию, установленную ещё в Париже, когда король наконец принял решение; позже Макдональд надеялся обнаружить этот ускользавший, как призрак, штаб в Сен-Дени, где его, впрочем, тоже не оказалось. Прибывшего вместе с ним из Парижа генерала Гюло, начальника его штаба-от штаба только и остался что один начальник, — Макдональд устроил на каком-то постоялом дворе, а сам отправился побродить по Сен-Дени и посмотреть, что там происходит. Какой неприятный дух царит в этом городе! Многие обыватели, казалось, забыли, что такое сон, но не все-кое-кто ещё просыпался; громко хлопали ставни, по-утреннему резко звучали голоса. Мезон мог рассказывать все, что ему угодно, но он здесь с вечера-и допустить такой ужасающий беспорядок.
   Штатские лица, беглецы-это ещё полбеды, ну а военные? Где это видано, чтобы с шести часов утра чуть ли не у самого входа в казарму шло непрерывное подстрекательство. Егерский полк, расквартированный в Сен-Дени, изволит почти в полном составе пребывать на улице, на дороге. Офицеры стоят вперемежку с солдатами, кто в куртках, кто в мундире. Да ещё добрая половина под хмельком, во всяком случае, от многих разит спиртным.
   Узнав от Мезона новости, Макдональд решил затем в сопровождении унтер-офицера и двух солдат-кавалеристов объехать город, которого он почти не знал и который выбрал как пункт переформирования войск, и теперь вот поджидал их. Господи, что тут только делается! Обычный городок, именно городок, но все дома выходят фасадом на улицу, позади домов сады, а дальше поля, огороды, пустыри, где ещё притаился тревожный ночной мрак; маленький город, через который протекают таинственные воды, их петляющий путь непонятен, запутан-то они текут под домами, под мостовой, то исчезают и выбиваются на поверхность совсем уж в неожиданном месте, а может быть, это просто другой ручеёк. Воды мельниц, кожевенных мастерских, красилен сменяют друг друга.
   Около собора, воздевающего двойную башню, как два перста, сложенные для благословения, высится Дом Почётного Легиона (здесь, по слухам, до сих пор сильно тайное влияние императора) со своими строениями строгой архитектуры, с высокими стенами, а за парком ещё торчит фабричная труба красильного заведения господина Жюваля, указывая начало одного из потоков. Все эти скрытые ручейки, разноцветные от краски и мутные от отбросов, то бегущие под землёй, то выходящие наружу, сливаясь с заводями ночных теней, все они казались Жак-Этьену извилистым отражением тайных мыслей самого Сен-Дени, города, полного угроз и воспоминаний, усыпальницы французских королей, арены народных смут. Что это рассказывали ему о том, как в прошлом году здесь оказали сопротивление входившим русским войскам?
   Кровью окрасились эти водные артерии, и потом в водосливах у кожевенных мастерских кровь не могли отличить от сточных вод.
   А идущая полукругом мимо мельниц грязная улица-это уже настоящая Голландия в миниатюре, она напоминает пейзаж кисти великого мастера, почерневший с годами. Особенно в этом сероватом предрассветном освещении, похожем на гризайль, особенно под сводом облаков, как бы распухших от утреннего света, прорезавшего небо своими стрелами где-то там, у Гонесса.
   Здесь было совсем тихо по сравнению с центром города, с Парижской улицей, которую запрудили столичные экипажи: семьи, поспешившие выехать из Парижа ещё до рассвета, зная, что весь день придётся пробыть в пути, и сейчас скидывавшие прямо на землю свои корзины и сундуки; беглецы, шедшие пешком, живописные и грязные; войска, которые вливались в город со всех концов под оглушительный грохот походных кухонь и обозов; не успевшие побриться солдаты, конные отряды… пехота… Сутолока достигала своего апогея на улице Компуаз, через которую попадали на Казарменный плац с собором. Там и находился постоялый двор. В последнем доме перед площадью, с правой стороны. На него пал выбор маршала, и здесь помещался его штаб, где Гюло, должно быть, корпит сейчас над казёнными бумагами, генеральными планами, приказами о передвижении.
   Корпит в одиночку, ибо никого из штабных нет-они устроились где-то в другом месте. Только где? Их разыскивали по всему городу.
   Герцог Тарентский возвращался на постоялый двор, и голова у него чуть не лопалась от забот. Его королевское величество проехал через Сен-Дени в час ночи; где же он сейчас? Да ещё с этими перекладными шестёрками. Нет сомнения, что король мчится вперёд, но кто же его сопровождает? Макдональд без труда представлял себе королевский двор, несущийся по дорогам Франции, но все, что могло измыслить его воображение, бледнело пред истинным положением вещей. Да ещё дождь, ливший всю ночь напролёт… Перед входом в харчевню собрались какие-то весьма подозрительные личности. Имеет ли это касательство к нему или нет? Толпа взволнованно жестикулирующих людей, среди них много офицеров на половинном содержании, которые умолкли, узнав маршала. Какие чувства испытывали к нему все эти люди? Кого почитали в его лице-командующего Мелэнской армией или солдата Ваграма… Жак-Этьен сделал вид, что ничего не заметил, и поспешно вошёл в харчевню, где слуги уже открывали ставни. В первом этаже ему наспех устроили канцелярию. Пришлось подписывать бумаги, высылать вперёд квартирьеров. Необходимо было организовать передвижение войск, тех войск, которые заведомо не бросят в бой, организовать армию, которую ему якобы вверили. Гюло успел сделать за него всю работу. Повсюду толпились люди, прибывшие из Парижа, их экипажи загромождали площадь и улицу, а сами пассажиры, оставив в колясках и берлинах жён и слуг, отправились разузнать, по какой дороге ехать дальше. Им удалось обнаружить штаб, и, оттолкнув слуг, они ворвались в помещение. Спокойна ли дорога на Бовэ? Правда ли, что мятежные войска преследуют королевскую фамилию? Всем мерещилось, что за ними по пятам гонятся мамелюки Бонапарта. Вчерашние эмигранты, вновь принявшие затравленный вид и вновь заговорившие тоном попрошаек, от которого они успели за год поотвыкнуть. Уже здесь, в Сен-Дени, начиналась эмиграция со всем её уродливым раболепством, с пресмыкательством людей, готовых сутками просиживать в прихожей, превратить свою жизнь в унизительное лакейское существование на два десятилетия вперёд… Жак-Этьен поджидал своего адъютанта, посланного по делам, а так как самому ему не сиделось на месте, он имел неосторожность высунуть нос за двери канцелярии. И тут вся свора бросилась к нему-пришлось удалять их чуть ли не силой. Среди толпы, которую усердно оттесняли от маршала, Макдональд вдруг признал в одной даме госпожу Висконти, в длинном мешковатом дорожном саке и в капюшоне с пелеринкой, потерявших под дождём первоначальный цвет. Маршал подошёл к итальянке и пригласил её в свою импровизированную канцелярию, где жарко пылал только что разожжённый камин. Он усадил гостью перед камином, сам снял с неё шляпку, желая её просушить. Джузеппа непринуждённым жестом поправила свои чёрные кудри, как будто собиралась войти в ложу театра.
   Возлюбленная князя Ваграмского, «безумие маршала Бертье», как называл её Наполеон, сильно изменилась с конца века, с той поры, когда Жак-Этьен познакомился с ней в Париже, — тогда её официального любовника, маршала Бертье, который устроил её супруга, господина Висконти, послом Цизальпинской республики, не было в столице, ибо он участвовал в Египетском походе. К тому времени Макдональд уже вдовствовал в течение полутора лет после смерти своей первой жены, Мари-Констанс, и, возвратившись из Италии, ещё не совсем оправившийся после ранений, угрожавших чахоткой, питался по тогдашнему последнему слову медицинской науки одним салом да молоком. Поэтому лицо его приобрело, как говорится, интересную бледность, и он со своим вздёрнутым носом приглянулся госпоже Висконти, которая не могла и не желала довольствоваться письмами, шедшими из Египта, хотя Александр Бертье на полях своих лирических излияний набрасывал довольно-таки скабрёзные рисуночки. В её обществе Жак-Этьен скоро забыл все свои горести и неприятные приключения с генеральшей Леклерк, Полиной Бонапарт, послужившие для него впоследствии причиной долгой немилости у императора. Хотя тогда Джузеппа достигла уже зрелого возраста, она вполне могла затмить блеском красоты девятнадцатилетнюю Полину Бонапарт. Господина Висконти как бы и не существовало вовсе, и особняк Тессе на набережной Вольтера, прекрасный и огромный особняк, роскошь которого меньше всего объяснялась дипломатической деятельностью посла Цизальпинской республики, предоставлял хозяину дома полный простор для всевозможных развлечений. Как ни был прекрасен особняк на улице Виль-л"Эвек, где госпожа Леклерк могла чувствовать себя совершенно свободной, благо сам генерал находился по делам службы в Англии, все же в её доме казалось по-мещански тесно: куда ни повернись, наткнёшься или на Бернонвиля, или на Моро-оба строили хозяйке куры. Это уж попахивало драмой: Моро с его республиканскими взглядами, с его вечной трубкой-носогрейкой и его претензиями-куда бы ещё ни шло, черт с ним совсем!
   Другое дело Бернонвиль. которому Жак-Этьен был обязан буквально всем… Впрочем, не он ли, Бернонвиль, инспектор английской армии, как его называли, угнал в Англию супруга Полины?
   Это давало ему известные права, и даже право лгать… Итак, госпожа Висконти позволяла себе кое-какие причуды. С тех пор прошло без малого шестнадцать лет, а такой срок неизбежно сказывается на внешности. С годами римская красота Джузеппы огрубела, и сейчас, в первых лучах зари, лицо её казалось болезненно бледным, особенно по сравнению с не тронутыми сединой иссиня-чёрными волосами, разделёнными на прямой пробор и спущенными на лоб двумя крупными волнами. Но в ней до сих пор чувствовалось то обаяние, иод власть которого попал, и. видимо, навсегда, коротышка Бертье.
   Джузегша немножко присюсюкивала, успех её отчасти объяснялся округлостью шеи, ставшей ещё более пухлой от чуть заметного, еле начинавшего расти зоба. что так волнует многих мужчин, а художникам нравится именно из-за мягкости линий.
   Несмотря на возраст— Джузегше минуло уже пятьдесят четыре года, — на лице её не было морщин. Возможно, объяснялось это неестественной неподвижностью черт-единственный след маленькой катастрофы, перенесённой в прошлом году, не считая некоторой скованности движений левой руки. Врач утверждал, что она слишком сильно шнуруется и отсюда все беды-как вам это нравится!
   Сняв свои длинные, насквозь промокшие перчатки, госпожа Висконти поднесла их к огню. Если бы она повиновалась лишь голосу собственного чувства, ни за что она не покинула бы Парижа. Но князь Ваграмский… Джузеппа никогда не называла Бертье иначе чем князь Ваграмский, разве что в интимной обстановке, когда она говорила ему просто Сандро… Итак, князь Ваграмский (поскольку, после того как он лишился княжества Невшательского, неудобно было именовать Бертье «светлейшим»), так вот, князь Ваграмский вихрем ворвался к себе на улицу Нев-де-Капюсин-было уже около десяти вечера-и не успел сразу заглянуть к ней, в её дом на бульваре, хотя это буквально в двух шагах, ведь требовалось ещё привести в порядок бумаги, уладить кое-какие личные дела. Надо сказать, он ещё во вторник отправил в Бамберг Марию-Елизавету с детьми: госпожа Висконти всегда говорила «Мария-Елизавета» и ни разу в жизни не назвала её ни княгиней Ваграмской, ни принцессой Баварской… о, вовсе не из ревности, боже сохрани!.. просто она не прочь была подчеркнуть свою близость и дружбу с племянницей баварского короля и молодой супругой своего старого любовника. Люди болтали по этому поводу невесть что, равно как и по поводу того.
   что жила она на бульваре Капуцинок, в особняке, непосредственно примыкавшем к дворцу маршала, и маршал пробирался к ней через маленькую калиточку в глубине сада. Ну и пусть себе болтают! Самому Наполеону не удалось разлучить их, хотя он женил пятидесятичетырехлетнего князя на девице тридцатью годами моложе его. Итак, Мария-Елизавета с детьми и гувернанткой отбыла во вторник и, если все обошлось благополучно, должно быть, уже добралась до места назначения. Надеюсь, вы понимаете, что он не мог оставить в Париже, как раз в тот момент, когда формировался Мелэнский лагерь, жену. которая тогда не то уже родила, не то должна была родить третьего ребёнка. Прелестнейшая девочка! Её, как и маму, зовут Елизаветой. Мальчику пять лет, старшей дочке-три. Так что все это более чем понятно. Детям будет гораздо лучше с дедушкой и бабушкой.
   — Нам выпало пять свободных вечеров, целых пять вечеров вдвоём, как когда-то. Вы знаете, мы с Елизаветой очень-очень дружны. Конечно, втроём вполне можно играть в вист, и все же…
   А тут пять долгих вечеров, за окном непогода, ветер свистит в ветвях, и мы, как старая супружеская пара, сидим рядом, спокойно, тихо. Я почти забыла своё горе.
   Макдональд почтительно наклонил голову, как бы говоря:
   «Знаю, знаю…» Немногим более года назад Джузеппа потеряла своего сына Луи, барона Сопранси, умершего от ран. полученных под Лейпцигом. Возможно, это было более важной причиной её болезни, нежели тугая шнуровка… но доктора не верят, что моральные страдания могут влиять на сердце.
   — Если бы вы только знали, — говорила госпожа Висконти, — если бы вы только знали, какой год я прожила в своей квартире на бульваре Капуцинок… Ведь у меня прямо над головой помещалась холостяцкая квартирка Луи, вы, надеюсь, понимаете… Если бы вы только знали, какой это был мальчик. Да, да, вам он был известен как офицер безупречного поведения… И находятся же злые люди, которые смеют утверждать, будто его продвигал по службе князь Ваграмский, будто благодаря ему Луи получил генеральский чин!
   — Так говорить может только тот, — ответил Макдональд, — кто не был в Аустерлицком деле и не видел, как барон захватил личного адъютанта царя! Или в Ольмюце в тысяча восемьсот девятом году, когда он доставил маршалу герцогу Беллюнскому семь знамён и взял более пяти тысяч пленных…
   — Я и говорю, что люди злы… Правда, он обожал, прямо обожал князя, относился к нему как к родному отцу. Ведь он не знал господина Сопранси. Но его уголок там, у нас, на бульваре Капуцинок… Подумайте только, когда он был в России, лежал там раненый в восемьсот двенадцатом году, он писал мне о своей квартирке, о том, в каких она нуждается переделках, говорил о расположении комнат, о занавесях, распорядился насчёт нового драпировщика… потребовал, чтобы его книги переплели на английский манер, просил, чтобы обязательно сделали золотой обрез и на переплёты пустили мраморную блестящую бумагу. Ах, бедный мой друг, теперь я захожу в его пустую комнату, открываю машинально книгу… Вы знаете, у него была просто страсть к стереотипным изданиям… да, да… с золотым обрезом…
   От генерала Гюло принесли на подпись бумаги.
   — По-прежнему ничего нового?
   — Ничего, господин маршал.
   Макдональд повернулся к камину, пламя которого бросало на лицо его гостьи трагические отсветы.
   — Стало быть, это Александр просил вас уехать?
   — О нет. Он об этом даже не подумал. Просто взял и уехал, как всегда уезжал, когда дело касалось какой-нибудь войны, кампании, как уехал, скажем, в Россию с императ… — Она прикусила язычок, — …с Бонапартом… и один бог знает, что я пережила, что мы с Марией-Елизаветой пережили, когда у него начались приступы ревматизма… Вы-то знаете, что это за прелесть!
   — Ничего не поделаешь, таков уж недуг нашей эпохи, — отозвался Макдональд, — король тоже им страдает. Но в его случае Березина здесь ни при чем. Хотя и мы с Александром не можем её винить, скорее уж это оставила по себе память Италия или Голландия. Впрочем. Александру разлука с вами всегда давалась нелегко, даже когда речь шла о походах. Помню, как бесновался Наполеон, когда пришлось упрашивать Бертье отправиться в Египет!
   — Ну, тогда мы были моложе… Да и вы также, — заметила она и умолкла; потом снова заговорила:-Но на сей раз когда-то он вернётся? Что с ним будет? Между нами говоря, я насильно навязала ему свои бриллианты, все-таки легче будет устроиться, прожить. Конечно, он может укрыться в Баварии у родителей Марии-Елизаветы, если король… А вы верите, что король?..
   Макдональд уклончиво пожал плечами. Однако этот жест был равносилен признанию. Госпожа Висконти воскликнула: «Ах, вот как?» — и задумалась. Но уже через мгновение её вновь подхватило потоком слов. Дело ведь шло о жизни, о целой жизни!.. Не о неделе, не о дне! О жизни! Оставить его одного после семнадцати лет, когда они так привыкли друг к другу… Да, да. семнадцать лет. Александр сказал ей вчера вечером: если даже он поедет в Бамберг, все равно долго там не пробудет, да и Мария-Елизавета тоже; она просто задохнётся в этой провинциальной Баварии! При первой же возможности они переберутся к себе в имение, или в Гро-Буа. или в Шамбор. Но пустят ли их туда? Как знать? А она, она сначала даже не подумала, даже представить себе не могла!
   Покинуть бульвар Капуцинок! Но его величество отбывал в полночь. Что тут оставалось делать, как быть? Со всеми вещами, туалетами! Впрочем, она и не могла пуститься ночью в дорогу, где это видано! К тому же она принадлежит к числу тех натур.
   которым необходим сон, а она неспособна, буквально неспособна хоть на минуту забыться сном в карете. Поэтому она отпустила князя Ваграмского, навязав ему свою шкатулку с драгоценностями. Кроме того, целая карета с багажом отправилась к воротам дворца, чтобы занять своё место в королевском поезде, но, когда она осталась одна, без него, когда представила себе весь ход событий, будущее… тут она поняла, что не имеет права так поступить-оставить его одного, оставить их одних, особенно в подобных обстоятельствах… Вот поэтому-то она и поехала за князем, чтобы соединиться с ним, где бы он ни был: надо надеяться, что он пока ещё не добрался до Бамберга. Все это она решила ночью, решила вдруг, дождалась рассвета, а на рассвете ещё сильнее укрепилась в своём намерении. Но почему именно Лилль? Что за мерзкий город! Не мог же король очутиться там за один переезд! Где ночевал нынешней ночью двор?