Страница:
Как? И это все? Для нас — да. А командиров созвали к крыльцу фермы, куда направились принцы. Серый непромокаемый плащ герцога Беррийского раздувался на ветру. Те, кто стоял поближе, в последний раз увидели на глазах ШарльФердинанда слезы-слезы Анны Австрийской. Во дворе происходит настоящее прощание с каждым в отдельности. Командир мушкетёров Лористон умоляет, чтобы ему дозволили сопровождать принцев к королю. Вполне ли он искренен? Ему уже известно, что на нею возложена обязанность совместно с Лагранжем распустить королевскую гвардию в Бетюне. Всем. кто поставлен во главе рот. приказано остаться. Если в дальнейшем они пожелают последовать за королём… Командующим королевской гвардией вплоть до её расформирования назначен господин де Лористон. Нет, больше граф Артуа не в силах сдерживаться.
Он содрогается от рыданий. Ведь им сейчас предстоит покинуть Францию-от эмиграции их отделяет всего лишь узенькая ленточка земли, узенькая ленточка слов. Выстраивают последний эскорт. Триста гвардейцев конвоя и мушкетёров во главе с полковником Фавье, которому, как видно, суждено проводить Мармона до конца. Они доедут до Нев-Эглиза, первого селения по ту сторону границы. А там-опять расставание. Только те. кто захочет-Ришелье, Бордсуль. Мармон. Бернонвиль, Лаферронэ.
Нантуйе, Франсуа д"Экар, Арман де Полиньяк, — будут сопровождать членов французского королевского дома в Ипр, в изгнание…
Три сотни гвардейцев конвоя и мушкетёров-последнее войско. Господин де Лористон уже отправился в Ньепп, в трех четвертях мили от фермы. Там назначен сбор возвращающихся в Бетюн. И надо же наконец отдохнуть до утра. Набраться сил.
Как-нибудь дотянуть этот скорбный день, когда господь испустил дух свой. а Франция лишилась короля и принцев. Завтра, как знать?.. Может быть. прояснится. Завтра пасхальное воскресенье, снова зазвонят колокола, и все взоры с настойчивым вопросом обратятся к Франции. Триста гвардейцев конвоя и мушкетёров доехали до Нев-Эглиза. откуда возвратилось двести. Принцы взяли с собой в чужую страну только сотню кавалеристов и две уцелевшие кареты. В Ньеппе командиры рот нанесли визит новому командующему, господину Ло де Лористон. Но кое-кто поспешил улепетнуть-очевидцы рассказывали, что по всей дороге, начиная от самой фермы, кавалеристы сворачивали на Байель и рысью мчались прочь. Не бежать же вдогонку за ними и теми, что, доехав до Ньеппа, продолжали путь на Лилль.
Так обстоит дело даже в королевской гвардии. Некоторые поторопятся изъявить покорность императору, чересчур поторопятся. Нацепят трехцветные кокарды. Ну, все же таких меньшинство. Возможно…
Незадолго до полудня в Байель, изнемогая от усталости, добрались семь человек и попросили, чтобы им отвели квартиры: их послали в мэрию. Там они заявили, что им нужно охранное свидетельство, так как они намерены продолжать службу при новом правительстве. Это были семь гвардейцев из роты герцога Граммона. те, у которых зеленые выпушки. А позднее в Армантьер, в Эркенгем явились гренадеры и мушкетёры. Даже в Ньепп в то время, когда там ещё находилась королевская гвардия, в мэрию явились и сделали такое же заявление солдаты лёгкой кавалерии. В особом положении оказались только гвардейцы герцога Рагузского и гвардейцы дворцовой стражи. Первым отдал ротную казну маршал Мармон, вторым-господин де Верженн.
Это позволит их солдатам протянуть с месяц, не просясь на службу в императорскую армию. Восемьсот франков на брата.
Вот во что ценится дополнительный срок верности…
Тем временем Бертен, «кучерявый», со своим сообщником ходят в Лилле по ростовщикам и торгуют позолоченными принадлежностями дорожного несессера. Но у них без того имеется на двоих кругленькая сумма-восемь тысяч франков в луидорах, есть на что разгуляться, а дальше видно будет.
Бочонок они закопали, не дойдя ещё до города. К чему лишняя огласка, уж очень он заметный, всегда успеем вырыть.
Они исподтишка косятся друг на друга, и в глазах у них угроза.
Над Бетюном все то же серое небо. Дождь перестал с утра.
Многие гвардейцы конвоя, гренадеры и мушкетёры ещё спят, потому что ночь прошла в нескончаемых и страстных спорах. А между тем уже два часа пополудни. Проснувшись в этот неположенный час, они вместе с возвратом к жизни приобщаются и к лихорадке, снедающей бетюнский гарнизон. Теперь уж никто не сомневается в измене-ни те, что все ещё порываются бежать и присоединиться к королю в Бельгии, ни те. что решили все бросить, махнуть на все рукой и покинуть родину. И первые и вторые видят себе оправдание в слове «измена». Не щадят даже принцев. Как мог герцог Беррийский покинуть нас? А поминая графа Артуа, говорят о втором Кибероне…[22]. Люди собираются кучками и шушукаются, а когда к ним подходят, умолкают: обеспечить регулярную смену караулов почти невозможно, никто и так не уходит со сторожевых постов. Патрули на крепостном валу все глаза проглядели, выискивая кавалеристов Эксельманса на болотах, в «сведённых лесах» и на дорогах. Шагая, один от одних ворот, другой от других, патрули встречались на крепостной стене и, забыв долг службы и опасность, принимались обсуждать утренние новости. Господин де Лагранж велел объявить по войскам, что они подучат свободу только при условии сдачи оружия. . Город-то ведь закрыт на замки, на запоры, на засовы.
— Какая наглость-! Говорил же я вам, что Лагранж изменник!
Вы только подумайте: предложить нам. чтобы мы добровольно разоружились и :."той ценой купили себе право разойтись по домам.'
Ротные канцелярии уже выписывают увольнительные, а самые нетерпеливые поспешили явиться туда. чтобы им выправили пропуск… Оказалось, не так-то просто отсюда выбраться! Да.
Надо дождаться кавалерии.
— Когда она вернётся?
— Должно быть. нынче вечером. Прежде всего, никакие документы не действительны без подписи ротных командиров.
Так что придётся подождать до завтра…
Дозорный путь устроен весьма замыслонато. Форпосты в виде люнетов выступают из стен. как огромные типы. Солдаты Швейцарской сотни, привалившись к пушкам, вглядываются вдаль. Может быть, затем, чтобы пальнуть ещё разок от скуки, наугад. В город спускаются по узким лесенкам и сводчатым переходам. Вот и Приречная улица с мясными лавками, отбросами и зловонием от крови и протухшей говядины. У лавки старьёвщика Теодор увидел Монкора, который ощупывал выложенную на прилавок кучерскую одежду-плисовые планы, канифасовую куртку и широкополую войлочную шляпу: заметив своего старшего товарища, юноша сперва вспыхнул, затем побледнел.
— Вот до чего докатились. — вымолвил он глухим голосом… А глаза как у затравленного! И тут же, боясь разговоров, бросил разложенную перед ним одежду и убежал. Неплохая одежонка, не слишком засаленная. Теодор прикинул на себя штаны-не по росту, а впрочем, на худой конец… Там видно будет.
Б.лиже к цитадели находится малый плац, 1де совершаются казни и где в конце января 1814 года были расстреляны Луи-Огюст Патернель н Изидор Лепре гр из деревни Предфэн.
которые во главе кучки крестьян \били п недонском кабачке вольтижёра молодой императорской гвардии. Казнили их в присутствии родителей, братьев и сестёр, перед лицом безмолвствующей толпы— Это место стало священным для тех. кто телом и душой предан королю. Потому-то здесь и собрались семеро волонтёров.
Среди них длинный как жердь Поль Руайе-Коллар и кудрявый Александр Гиймен… Спасти знамя!.. Это главная их забота. Но надо дождаться вечера и попытаться бежать, когда спустят подъёмный мост у Новых или у Приречных ворот.
Жерико не спеша проходит через Главную площадь, похожую на унылое становище кочевников, где другие волонтёры все ещё спят под повозками, между колёс, и, позевывая, бродят кашевары, писари, интендантские чиновники. И солдаты Швейцарской сотни, которые только и твердят своё «Gottverdom!"'[23], а один ворчит, что, знай он, как это обернётся, не стал бы сбривать усы в угоду королю. Водоносы катят на тачках полные бочки. Но торговля идёт вяло. Ни у кого нет охоты помыться.
— Я вас видела, — сказала Катрин, когда он возвратился в посудную лавку. — но я не такая нерешительная, как вы, господин Теодор… Зачем вы вздумали покупать у старьёвщика заношенное, грязное тряпьё? Я бы охотно дала вам платье Фреда… Только мой братец вам по плечо! Его куртка на вас даже не сошлась бы… — В её словах слышится восхищение этим рослым красавцем, этим «хватом», как говорят здесь. И вместе с тем слова служат ей, чтобы скрыть какие-то свои мысли. Теодор это чувствует.
Девушка явно встревожена.
— Что с вами, мадемуазель? Вы говорите одно, а думаете совсем другое.
Ей было неприятно, что он разгадал её настроение.
— Ничего, ничего, папе что-то неможется. Он просил не говорить вам.
— Однако же мне нужно с ним побеседовать.
— Не знаю, можно ли, — сказала она, — во всяком случае, недолго, его нельзя утомлять…
Когда вокруг совершаются события такого размаха, кажется, что ход отдельных жизней приостановился, что в такой день ничего произойти не может, а все-таки, оказывается, происходит.
Должно быть, майор последнее время совсем не щадил себя.
Правду сказать, он недомогал ещё до поездки в Пуа. Но не обратил на это внимания. Ни за какие блага не пропустил бы он ту встречу в лесу. Возвращался он из Пуа через Дуллан и Сен-Поль. Верхом. А он уже отвык от подобных путешествий.
Что же с ним, собственно? Только что был врач и прописал лекарства, отвары.
Пока не увидишь человека в постели, его как следует не знаешь. Майор приподнялся, опершись локтем на подушки. Да он же старик! Прежде всего, без воротника видно, что шея уже дряблая. В комнате темновато, хотя на дворе день; на ночном столике красного дерева в виде колонки оставлена чашка с жёлто-зелёным снадобьем, тут же ложечка, к которой прилипло немножко белого порошка…
— От Фреда пришло письмо, — с бледной улыбкой произнёс больной. — Удачно я выбрал время, чтобы расклеиться, не правда ли? Сынок мои опять поступил в армию…
Как? Сюда доходят письма из Парижа? Каким путём? Да попросту доставляются почтовым дилижансом. Сегодня утром его пропустили. Кто? Солдаты Эксельманса?
На губах майора промелькнула непонятная усмешка.
— Солдаты Эксельманса? Нет никаких солдат Эксельманса… это все россказни… я хотел сказать, что дилижанс пропустили часовые у Аррасских ворот! Ведь осаждаете-то город вы сами…
Старик заворочался на смятых простынях.
— Лежи спокойно! — крикнула из соседней комнаты его жена Альдегонда: она, по всей вероятности, увидела его в трюмо, единственном предмете роскоши, оставшемся от их итальянского процветания. — Лежи спокойно, Фредерик, доктор велел.
Майор закашлялся и наморщил нос.
— Если их слушать, этих лекарей…
И он заговорил о сыне.
Слушая его, Теодор думал о своём отце. От чего только господин Жерико не оберегал его-от погоды, женщин, лошадей, приятелей, болезней, вина… Не отец, а насадка. Этот же отец гордится своим отпрыском-тем, что он сорвиголова, озорной мальчишка, которому море по колено, хотя он и ростом невелик и довольно хлипкий. Ещё в школе он дрался с балбесами вдвое выше его и однажды явился домой весь в крови, ухо болтается, пришлось зашивать…
— Вы только подумайте, ему не было семнадцати, когда он схватился с этими венграми… в Безансоне… впрочем, я заговариваюсь, я вам это рассказывал уже три раза! Он настоящий патриот, .смею вас уверить. Вы бы никакими силами не удержали его в Бетюне, когда пришла весть о высадке Бонапарта. Он не мог оставаться в стороне… Видите ли, не вся нынешняя молодёжь похожа на тех юнцов, которые только и норовят улизнуть… разная бывает молодёжь… есть и такие юноши, как Фред…
раньше их называли солдатами Второго года. Что ж, это неплохо-солдаты Второго года! В наше время у молодёжи были все основания для энтузиазма: народ восстал, король в тюрьме, в воздухе носятся новые идеи. Нынешние молодые люди слыли разочарованными, с узким кругозором-а вот подите же! Стоит где-нибудь загореться пожару, подняться заварухе, и они уже тут как тут, готовы ринуться в бой, — значит, должно быть в их душе что-то! Ведь в событиях внешнего мира и в той жизни, какую для них создали, км трудно позаимствовать пыл и жар… значит, все это идёт изнутри, отсюда… — Он ударил себя кулаком в грудь, тут же закашлялся и долго не мог отдышаться.
— Вы не устали? — встревожился Теодор.
— Нет-нет, что вы, — запротестовал он. — Я никогда не устаю говорить о моем сыночке… Ведь из них, из этих птенцов, рождается будущее…
Жерико спросил, как Фред… «Я говорю Фред, а сам даже не знаком с ним! Ну, неважно». Так вот, как Фред относится к Наполеону? Неужели с энтузиазмом? Его, Теодора, очень волнует, очень мучает, как это молодёжь-его собственное поколение и даже самые юные-может питать восторженные чувства к возвращающемуся Бонапарту… То ли ей, молодёжи, все равно, Наполеон или кто другой? То ли это в противовес толстяку Людовику? А то, может быть, как бывает с девушками, первая, которая подвернётся, — лучше всех. Майор сел в постели и поглядел на свои высохшие руки.
— Что я могу вам ответить? Откуда мне знать, что творится в голове у Фреда? Но все это не так уж сложно. Возврат Наполеона означает уход королевской клики. И я уже сколько бьюсь, объясняя вам, что император будет тем, чем мы его сделаем.
Он говорил это в Пуа и больше не повторил ни разу. Мысли его снова унеслись к сыну.
— Славный мальчик, ей-богу… В таких детях-надежда народа. Народ, у которого такие сыны…
— Вы не думаете, что все это у него именно от молодости, а повзрослеет
— образумится? — спросил Теодор.
Майору трудно было дышать, и он только замахал рукой. А хотелось ему сказать очень многое: что он полон веры в нынешнюю молодёжь, что она даст замечательных людей, что их руками будет обновлён мир, что вс„ это упрямцы, храбрецы, они не бросят дела на полдороге, а начнут с того, на чем остановилась Революция, и пойдут дальше… что в их руках знамя Франции…
Его выцветшие синие глаза были в красных точках, а зрачки лихорадочно блестели. Он вспоминал разные историйки школьной жизни сына, его великодушные поступки, его…
— Фредерик. — мягко остановила мужа Альдегонда, — тебе нельзя так утомляться. К тому же господин Теодор не знает нашего мальчика… он подумает: родители всегда такие, в глазах отца… — и, обернувшись к постояльцу, добавила:-Нет, он на самом деле хороший мальчик! — Затем приложила палец к губам.
Майор действительно задремал, рот приоткрылся, веки сомкнулись, пальцы вытянулись на одеяле, морщинистые пальцы с утолщениями на суставах и плоскими ногтями…
Они на цыпочках вышли из комнаты.
— Послушайте, господин Теодор, — сказала жена майора, — кажется, я могу вам помочь… Катрин говорила мне… Словом, у нас есть родственник Машю, кучер дилижанса… По-моему, он почти вашего роста… и надо полагать, у него найдётся какаянибудь старая одежда… Да бросьте! Я не допущу, чтобы старьёвщик обдирал вас!
Глаза под опущенными веками в тёмных крапинках обращены к будущему, к мечте, которую не вмещают слова. За песочным, в крупных цветах пологом майор плывёт по течению прихотливой волны. В глубь годов, которые ему не суждено увидеть. Все морщинь!, проложенные на лице заботами прошлого, складываются в таинственные письмена того будущего, ради которого он жил. Отметинки на коже, шрам на нижней губе, щетина на не побритом нынче утром подбородке, бородавка на конце правой брови, влажная ложбинка, идущая от носа к усам, — вы рассказываете длинную, полную всяких перипетий историю одной судьбы, подвергавшейся случайностям и неурядицам современной истории, историю жизни майора Дежоржа, какой она представляется мне.
Но эта приходящая к концу жизнь, словно долгая утомительная дорога, не что иное, как зачин грядущего, тех упований, что завещаны ею, зачин другой жизни, которая зарождается вновь, юная, трепетная, полная тех же иллюзий, какие манили молодёжь двадцать пять лет назад, только к ним прибавилось ещё что-то, ибо ничто не завершается, а я могу себе уехать, отряхнуть прах от ног своих, отречься от себя, умереть… Так сменяют друг друга времена года, и бесследно исчезнувшая трава вновь появляется с весной. Умер? Да что это значит-умереть? Человек не умирает, раз есть другие люди. И то, что он думал, во что верил, что любил так сильно, так страстно, зазеленеет вновь с теми, кто идёт ему на смену, с детьми, которые растут телесно и духовно и в свой черёд становятся восприимчивы к весне, к добру, к прелести вечеров.
Прошлое, прошлое! Существует никем не оспариваемое убеждение, что в смертный миг перед человеком, как вспышка молнии, проносится прошлое, его прошлое, словно вдруг разматывается нить, которая терпеливо навивалась на катушку памяти. Да разве сам человек не есть отрицание прошлого, не есть то, что выходит из этого прошлого, чтобы никогда к нему не вернуться, разве память-не преображение прошлого, его образ, исправленный соответственно нашим заветным желаниям? Человек обращён не к прошлому, и, хотя бы вы за это побили меня камнями, я хочу верить, что в последний миг, когда его плоть осознает, сколь неумолимо отмерен этот миг, душа смотрит вперёд в жажде узнать как можно больше и, собрав все силы гаснущего ока, тщится увидеть, что будет впереди, за поворотом, куда пойдёт дорога по ту сторону горизонта… в будущем.
Не знаю. может быть, эта книга-я пишу её на шестьдесят первом году, в возрасте короля-подагрика, того Людовика XVIII с отёкшими ногами, которого везут в коляске, — может быть, эта книга, обманчиво, с виду обращённая в прошлое, на самом деле выражает моё страстное стремление к будущему, может быть. это и есть последнее видение мира, потребность выйти за пределы моей повседневной оболочки, из оболочки моей повседневности.
И потому-то, может быть, по мере тоге как от вербного воскресенья я продвигаюсь к Пасхе, в книге моей, словно подземные удары, словно отдалённый перекатывающийся гул, глухо звучит, все чаще и чаще повторяясь, одно словонастойчиво, как дробь барабана, то скрытно, то открыто звучит одно слово: будущее.
Может быть, отчаиваясь и воодушевляясь, я потому и начал перебирать причудливую старинную ткань Истории, потому и прослеживаю перекрещённые нити, сложный узор, где сплетены судьбы и цвета, может быть, для того я и окунулся в гущу канувшей в вечность эпохи, чтобы отрешиться от упрощённого, плоскостного восприятия мира, где я почти уже на излёте, может быть, я и роюсь в архивной пыли, надеясь обнаружить многообразные зёрна, из которых состою я, состоим мы, а главное-те, кто возникнет из нас, против нас, над нами, за пределами нас, эту весну, расцветающую на кладбищах, что зовётся будущим.
Может быть, потому, что я отдаю себе сейчас отчёт, как мало уже мне отпущено настоящего, я напряг все силы, всю волю и, заставляя моих близких сокрушённо качать головой, безрассудно положил бездну непомерного труда на то, чтобы повернуть все прошлое к будущему.
Сейчас я тот пожилой человек в Тесном переулке в Бетюне, где в окошко виднеется только краешек пасмурного неба, когда угасает свет дня-дня или жизни? Я тот человек, в чьё монотонное бытие ворвался неожиданный недуг-правда, неожиданный только для других, ибо собственное сердце по-настоящему знаешь только сам и даже врачи своими приборами улавливают одни обманчивые симптомы, — я тот человек, который, ворочаясь через силу в постели, устремлённым вдаль взглядом пытается прозреть будущее…
Будущее-это продолжение его самого, эстафета его мысли, переданная другим, преображённая жизненная энергия его тела, зажжённый в других свет, завещанный другим пыл. В мечтах своих человек не умирает никогда, человек все может понять, все постигнуть, кроме небытия, и, пока в надвигающемся на него мраке мерцает крохотный огонёк, проблеск сознания, именно в тот миг, когда, как вы думаете, он оглядывается на прошлое, он на самом деле взывает к своей юности, он призывает свою юность, ещё насыщенную будущим, и, по мере того как жизнь в нем иссякает, его юность становится юностью вообще, и через него она торжествует победу того, что обречено смерти, над тем, что несёт смерть. В этот миг юность переживает человека, а в этом сейчас его будущее.
Юность… подрастающие поколения, в которых для тебя заключена надежда мира. Их, как и тебя, будут обманывать, осмеивать, подвергать искушениям, что ж, неважно. Они-это жизнь, это возрождение, пусть же они смеются даже над тобой-во имя жизни, — смеются над тем, что было твоей, только твоей жизнью. Их смех мстит за твои срывы, неудачи, ошибки.
Юность-это твоё торжество, старик… старик из Тесного переулка в Бетюне, где спускается тьма.
Да, в подрастающих поколениях заключена надежда мира. И твой стекленеющий взор видит уже не тебя, не прошлое, уходящее в прошлое, а твоего сына, твоих сыновей, будущее. Раз и навсегда отбрось лживые легенды, утверждающие, будто прадед выше правнука. Здесь, в Бетюне, на смертном одре, какой внутренний свет загорается в тебе? Ведь не сияние же на лицах выродившихся отпрысков Революции и Империи способно осветить комнату, где становится все темней и темней? Нет, окно твоей души озарено иным светом, светом новых поколений, которые возносят тебя выше, чем дошёл ты сам. Ты отказываешься произнести над ними приговор, какой тебе навязывают. Ты видишь в твоём сыне, в твоих сыновьях самого себя-возросшим, достигшим новых светил. Попытайся же проследить путь, который предстоит им пройти. Не слушай философов и историков следующего за тобой века, исполненных презрения и высокомерной жалости к поколению, которое идёт тебе на смену, ибо им непонятна преемственность усилий и непонятно самопожертвование, для них величие-в шуме и громе, хотя бы то был гром пушек.
Вот они, твои сыновья, сыновья человека девяносто третьего года. Прочь тех, кто настолько низок душой, что судит их по результатам, по законам мошны, по дебету и кредиту, кто с высоты своего величия посмеивается над нескончаемыми заговорами, в которых пройдёт вся их жизнь, увянет молодость, а многие на этом даже сложат головы. Долго они будут бросаться в авантюры, заведомо безнадёжные в глазах Истории. Однако же сами они настолько беззаветно уверуют в эти авантюры, что не задумаются поставить на карту и молодость, и покой преклонных лет. После сопровождавшей возвращение принцев бойни, почище всякого Террора, каждый год будет приносить обильную жатву героизма и пролитой крови. Тут-то и сбудется пророчество майора-в самом деле, как только Наполеон был побеждён, народ завладел им, преобразил его на свой лад, он стал тем, каким сделал его народ, уже не зятем австрийского императора, он существует милостью той самой черни, чьим пленником боялся стать, и лишь благодаря ей слывёт пленником королей, у которых поспешил перенять придворный церемониал. Если он кумир отставного вояки, если им божится старый ветеран, если его лубочный портрет висит в крестьянской хибарке, если о нем песенка Беранже на устах бунтаря, так ведь это потому, что заговорщики по всей Франции, от Гренобля до Ла-Рошели, от Тулона до Лилля, до Парижа, — это именно республиканцы, выходцы из народа; они идут на смерть ради героического поступка, лишённые всякой поддержки, без банковских субсидий, преданные высокопоставленными лицами, которые прикидывались их союзниками, и заговоры их порождены уже не интригами, а возмущением снизу. О патриоты 1816 года! Толлерон, который кладёт руку на плаху посреди Гревской площади и говорит палачу: «Рубите эту руку-она защищала отчизну!» Один из его товарищей по несчастью-дубильщик, другой-учитель чистописания. И если можно сомневаться в целях, которые в тот же год преследовал в Изере Жан-Поль Дидье, то его юный сообщник Морис Миар, пятнадцатилетний портновский подмастерье из Ла-Мюра, 15 мая погиб на площади Гренобля за свободу. А в следующем году Дебан, писарь того самого 2-го пехотного полка, в котором служил майор Дежорж и после Лейпцига-Фред, так вот Дебан, получивший крест из рук Наполеона, сгибает и проглатывает его на Гренельском плацу под наведёнными ружьями, лишь бы не расстаться с ним, и умирает двадцати четырех лет от роду вместе со своим товарищем Шайе, которому минуло двадцать два. Когда Фредерик Дежорж-младший приезжает в Париж в 1818 году поступать в Школу правоведения, студентыправоведы уже не похожи на волонтёров 1815 года. Только в этот год, стараниями Ришелье, иноземные армии ушли с французской территории. А уже в 1819 году твой сын, дорогой майор, попадёт в тюрьму за брошюру, озаглавленную: «Что надо делать, или Что нам грозит». И в это же время его соученики потребуют возвращения своего профессора господина Баву, временно отстранённого начальством от должности, и против них пустят в ход штыки. Указом свыше школу закроют. В тот же год народ пошлёт цареубийцу-аббата Грегуара-в Палату депутатов, а король отменит его избрание! На следующий год Фредерик будет стоять у решётки Тюильри, когда его однокашника, двадцатитрехлетнего студента, в канун праздника Тела господня убьют высланные навстречу солдаты. Назавтра он присоединится к тем шести тысячам студентов, которые отправятся на штурм дворца, вооружённые тростями. На другой день он вместе с четырьмя тысячами молодых людей, одетых в траур, пойдёт провожать прах товарища. В тот же вечер произойдут волнения на площади Людовика XV, на улице Риволи и вплоть до Сен-Антуанского предместья. Через день Фредерик примкнёт к тем, кто выйдет на улицы между воротами Сен-Дени и воротами Сен-Мартен с криками «Да здравствует Республика!». При этом один будет убит и пятьдесят ранено. В 1821 году для усмирения студентовправоведов снова потребуется вооружённое вмешательство. Но Фредерик тем временем успеет вступить в ложу Друзей свободы и станет деятельным заговорщиком.
Он содрогается от рыданий. Ведь им сейчас предстоит покинуть Францию-от эмиграции их отделяет всего лишь узенькая ленточка земли, узенькая ленточка слов. Выстраивают последний эскорт. Триста гвардейцев конвоя и мушкетёров во главе с полковником Фавье, которому, как видно, суждено проводить Мармона до конца. Они доедут до Нев-Эглиза, первого селения по ту сторону границы. А там-опять расставание. Только те. кто захочет-Ришелье, Бордсуль. Мармон. Бернонвиль, Лаферронэ.
Нантуйе, Франсуа д"Экар, Арман де Полиньяк, — будут сопровождать членов французского королевского дома в Ипр, в изгнание…
Три сотни гвардейцев конвоя и мушкетёров-последнее войско. Господин де Лористон уже отправился в Ньепп, в трех четвертях мили от фермы. Там назначен сбор возвращающихся в Бетюн. И надо же наконец отдохнуть до утра. Набраться сил.
Как-нибудь дотянуть этот скорбный день, когда господь испустил дух свой. а Франция лишилась короля и принцев. Завтра, как знать?.. Может быть. прояснится. Завтра пасхальное воскресенье, снова зазвонят колокола, и все взоры с настойчивым вопросом обратятся к Франции. Триста гвардейцев конвоя и мушкетёров доехали до Нев-Эглиза. откуда возвратилось двести. Принцы взяли с собой в чужую страну только сотню кавалеристов и две уцелевшие кареты. В Ньеппе командиры рот нанесли визит новому командующему, господину Ло де Лористон. Но кое-кто поспешил улепетнуть-очевидцы рассказывали, что по всей дороге, начиная от самой фермы, кавалеристы сворачивали на Байель и рысью мчались прочь. Не бежать же вдогонку за ними и теми, что, доехав до Ньеппа, продолжали путь на Лилль.
Так обстоит дело даже в королевской гвардии. Некоторые поторопятся изъявить покорность императору, чересчур поторопятся. Нацепят трехцветные кокарды. Ну, все же таких меньшинство. Возможно…
Незадолго до полудня в Байель, изнемогая от усталости, добрались семь человек и попросили, чтобы им отвели квартиры: их послали в мэрию. Там они заявили, что им нужно охранное свидетельство, так как они намерены продолжать службу при новом правительстве. Это были семь гвардейцев из роты герцога Граммона. те, у которых зеленые выпушки. А позднее в Армантьер, в Эркенгем явились гренадеры и мушкетёры. Даже в Ньепп в то время, когда там ещё находилась королевская гвардия, в мэрию явились и сделали такое же заявление солдаты лёгкой кавалерии. В особом положении оказались только гвардейцы герцога Рагузского и гвардейцы дворцовой стражи. Первым отдал ротную казну маршал Мармон, вторым-господин де Верженн.
Это позволит их солдатам протянуть с месяц, не просясь на службу в императорскую армию. Восемьсот франков на брата.
Вот во что ценится дополнительный срок верности…
Тем временем Бертен, «кучерявый», со своим сообщником ходят в Лилле по ростовщикам и торгуют позолоченными принадлежностями дорожного несессера. Но у них без того имеется на двоих кругленькая сумма-восемь тысяч франков в луидорах, есть на что разгуляться, а дальше видно будет.
Бочонок они закопали, не дойдя ещё до города. К чему лишняя огласка, уж очень он заметный, всегда успеем вырыть.
Они исподтишка косятся друг на друга, и в глазах у них угроза.
Над Бетюном все то же серое небо. Дождь перестал с утра.
Многие гвардейцы конвоя, гренадеры и мушкетёры ещё спят, потому что ночь прошла в нескончаемых и страстных спорах. А между тем уже два часа пополудни. Проснувшись в этот неположенный час, они вместе с возвратом к жизни приобщаются и к лихорадке, снедающей бетюнский гарнизон. Теперь уж никто не сомневается в измене-ни те, что все ещё порываются бежать и присоединиться к королю в Бельгии, ни те. что решили все бросить, махнуть на все рукой и покинуть родину. И первые и вторые видят себе оправдание в слове «измена». Не щадят даже принцев. Как мог герцог Беррийский покинуть нас? А поминая графа Артуа, говорят о втором Кибероне…[22]. Люди собираются кучками и шушукаются, а когда к ним подходят, умолкают: обеспечить регулярную смену караулов почти невозможно, никто и так не уходит со сторожевых постов. Патрули на крепостном валу все глаза проглядели, выискивая кавалеристов Эксельманса на болотах, в «сведённых лесах» и на дорогах. Шагая, один от одних ворот, другой от других, патрули встречались на крепостной стене и, забыв долг службы и опасность, принимались обсуждать утренние новости. Господин де Лагранж велел объявить по войскам, что они подучат свободу только при условии сдачи оружия. . Город-то ведь закрыт на замки, на запоры, на засовы.
— Какая наглость-! Говорил же я вам, что Лагранж изменник!
Вы только подумайте: предложить нам. чтобы мы добровольно разоружились и :."той ценой купили себе право разойтись по домам.'
Ротные канцелярии уже выписывают увольнительные, а самые нетерпеливые поспешили явиться туда. чтобы им выправили пропуск… Оказалось, не так-то просто отсюда выбраться! Да.
Надо дождаться кавалерии.
— Когда она вернётся?
— Должно быть. нынче вечером. Прежде всего, никакие документы не действительны без подписи ротных командиров.
Так что придётся подождать до завтра…
Дозорный путь устроен весьма замыслонато. Форпосты в виде люнетов выступают из стен. как огромные типы. Солдаты Швейцарской сотни, привалившись к пушкам, вглядываются вдаль. Может быть, затем, чтобы пальнуть ещё разок от скуки, наугад. В город спускаются по узким лесенкам и сводчатым переходам. Вот и Приречная улица с мясными лавками, отбросами и зловонием от крови и протухшей говядины. У лавки старьёвщика Теодор увидел Монкора, который ощупывал выложенную на прилавок кучерскую одежду-плисовые планы, канифасовую куртку и широкополую войлочную шляпу: заметив своего старшего товарища, юноша сперва вспыхнул, затем побледнел.
— Вот до чего докатились. — вымолвил он глухим голосом… А глаза как у затравленного! И тут же, боясь разговоров, бросил разложенную перед ним одежду и убежал. Неплохая одежонка, не слишком засаленная. Теодор прикинул на себя штаны-не по росту, а впрочем, на худой конец… Там видно будет.
Б.лиже к цитадели находится малый плац, 1де совершаются казни и где в конце января 1814 года были расстреляны Луи-Огюст Патернель н Изидор Лепре гр из деревни Предфэн.
которые во главе кучки крестьян \били п недонском кабачке вольтижёра молодой императорской гвардии. Казнили их в присутствии родителей, братьев и сестёр, перед лицом безмолвствующей толпы— Это место стало священным для тех. кто телом и душой предан королю. Потому-то здесь и собрались семеро волонтёров.
Среди них длинный как жердь Поль Руайе-Коллар и кудрявый Александр Гиймен… Спасти знамя!.. Это главная их забота. Но надо дождаться вечера и попытаться бежать, когда спустят подъёмный мост у Новых или у Приречных ворот.
Жерико не спеша проходит через Главную площадь, похожую на унылое становище кочевников, где другие волонтёры все ещё спят под повозками, между колёс, и, позевывая, бродят кашевары, писари, интендантские чиновники. И солдаты Швейцарской сотни, которые только и твердят своё «Gottverdom!"'[23], а один ворчит, что, знай он, как это обернётся, не стал бы сбривать усы в угоду королю. Водоносы катят на тачках полные бочки. Но торговля идёт вяло. Ни у кого нет охоты помыться.
— Я вас видела, — сказала Катрин, когда он возвратился в посудную лавку. — но я не такая нерешительная, как вы, господин Теодор… Зачем вы вздумали покупать у старьёвщика заношенное, грязное тряпьё? Я бы охотно дала вам платье Фреда… Только мой братец вам по плечо! Его куртка на вас даже не сошлась бы… — В её словах слышится восхищение этим рослым красавцем, этим «хватом», как говорят здесь. И вместе с тем слова служат ей, чтобы скрыть какие-то свои мысли. Теодор это чувствует.
Девушка явно встревожена.
— Что с вами, мадемуазель? Вы говорите одно, а думаете совсем другое.
Ей было неприятно, что он разгадал её настроение.
— Ничего, ничего, папе что-то неможется. Он просил не говорить вам.
— Однако же мне нужно с ним побеседовать.
— Не знаю, можно ли, — сказала она, — во всяком случае, недолго, его нельзя утомлять…
Когда вокруг совершаются события такого размаха, кажется, что ход отдельных жизней приостановился, что в такой день ничего произойти не может, а все-таки, оказывается, происходит.
Должно быть, майор последнее время совсем не щадил себя.
Правду сказать, он недомогал ещё до поездки в Пуа. Но не обратил на это внимания. Ни за какие блага не пропустил бы он ту встречу в лесу. Возвращался он из Пуа через Дуллан и Сен-Поль. Верхом. А он уже отвык от подобных путешествий.
Что же с ним, собственно? Только что был врач и прописал лекарства, отвары.
Пока не увидишь человека в постели, его как следует не знаешь. Майор приподнялся, опершись локтем на подушки. Да он же старик! Прежде всего, без воротника видно, что шея уже дряблая. В комнате темновато, хотя на дворе день; на ночном столике красного дерева в виде колонки оставлена чашка с жёлто-зелёным снадобьем, тут же ложечка, к которой прилипло немножко белого порошка…
— От Фреда пришло письмо, — с бледной улыбкой произнёс больной. — Удачно я выбрал время, чтобы расклеиться, не правда ли? Сынок мои опять поступил в армию…
Как? Сюда доходят письма из Парижа? Каким путём? Да попросту доставляются почтовым дилижансом. Сегодня утром его пропустили. Кто? Солдаты Эксельманса?
На губах майора промелькнула непонятная усмешка.
— Солдаты Эксельманса? Нет никаких солдат Эксельманса… это все россказни… я хотел сказать, что дилижанс пропустили часовые у Аррасских ворот! Ведь осаждаете-то город вы сами…
Старик заворочался на смятых простынях.
— Лежи спокойно! — крикнула из соседней комнаты его жена Альдегонда: она, по всей вероятности, увидела его в трюмо, единственном предмете роскоши, оставшемся от их итальянского процветания. — Лежи спокойно, Фредерик, доктор велел.
Майор закашлялся и наморщил нос.
— Если их слушать, этих лекарей…
И он заговорил о сыне.
Слушая его, Теодор думал о своём отце. От чего только господин Жерико не оберегал его-от погоды, женщин, лошадей, приятелей, болезней, вина… Не отец, а насадка. Этот же отец гордится своим отпрыском-тем, что он сорвиголова, озорной мальчишка, которому море по колено, хотя он и ростом невелик и довольно хлипкий. Ещё в школе он дрался с балбесами вдвое выше его и однажды явился домой весь в крови, ухо болтается, пришлось зашивать…
— Вы только подумайте, ему не было семнадцати, когда он схватился с этими венграми… в Безансоне… впрочем, я заговариваюсь, я вам это рассказывал уже три раза! Он настоящий патриот, .смею вас уверить. Вы бы никакими силами не удержали его в Бетюне, когда пришла весть о высадке Бонапарта. Он не мог оставаться в стороне… Видите ли, не вся нынешняя молодёжь похожа на тех юнцов, которые только и норовят улизнуть… разная бывает молодёжь… есть и такие юноши, как Фред…
раньше их называли солдатами Второго года. Что ж, это неплохо-солдаты Второго года! В наше время у молодёжи были все основания для энтузиазма: народ восстал, король в тюрьме, в воздухе носятся новые идеи. Нынешние молодые люди слыли разочарованными, с узким кругозором-а вот подите же! Стоит где-нибудь загореться пожару, подняться заварухе, и они уже тут как тут, готовы ринуться в бой, — значит, должно быть в их душе что-то! Ведь в событиях внешнего мира и в той жизни, какую для них создали, км трудно позаимствовать пыл и жар… значит, все это идёт изнутри, отсюда… — Он ударил себя кулаком в грудь, тут же закашлялся и долго не мог отдышаться.
— Вы не устали? — встревожился Теодор.
— Нет-нет, что вы, — запротестовал он. — Я никогда не устаю говорить о моем сыночке… Ведь из них, из этих птенцов, рождается будущее…
Жерико спросил, как Фред… «Я говорю Фред, а сам даже не знаком с ним! Ну, неважно». Так вот, как Фред относится к Наполеону? Неужели с энтузиазмом? Его, Теодора, очень волнует, очень мучает, как это молодёжь-его собственное поколение и даже самые юные-может питать восторженные чувства к возвращающемуся Бонапарту… То ли ей, молодёжи, все равно, Наполеон или кто другой? То ли это в противовес толстяку Людовику? А то, может быть, как бывает с девушками, первая, которая подвернётся, — лучше всех. Майор сел в постели и поглядел на свои высохшие руки.
— Что я могу вам ответить? Откуда мне знать, что творится в голове у Фреда? Но все это не так уж сложно. Возврат Наполеона означает уход королевской клики. И я уже сколько бьюсь, объясняя вам, что император будет тем, чем мы его сделаем.
Он говорил это в Пуа и больше не повторил ни разу. Мысли его снова унеслись к сыну.
— Славный мальчик, ей-богу… В таких детях-надежда народа. Народ, у которого такие сыны…
— Вы не думаете, что все это у него именно от молодости, а повзрослеет
— образумится? — спросил Теодор.
Майору трудно было дышать, и он только замахал рукой. А хотелось ему сказать очень многое: что он полон веры в нынешнюю молодёжь, что она даст замечательных людей, что их руками будет обновлён мир, что вс„ это упрямцы, храбрецы, они не бросят дела на полдороге, а начнут с того, на чем остановилась Революция, и пойдут дальше… что в их руках знамя Франции…
Его выцветшие синие глаза были в красных точках, а зрачки лихорадочно блестели. Он вспоминал разные историйки школьной жизни сына, его великодушные поступки, его…
— Фредерик. — мягко остановила мужа Альдегонда, — тебе нельзя так утомляться. К тому же господин Теодор не знает нашего мальчика… он подумает: родители всегда такие, в глазах отца… — и, обернувшись к постояльцу, добавила:-Нет, он на самом деле хороший мальчик! — Затем приложила палец к губам.
Майор действительно задремал, рот приоткрылся, веки сомкнулись, пальцы вытянулись на одеяле, морщинистые пальцы с утолщениями на суставах и плоскими ногтями…
Они на цыпочках вышли из комнаты.
— Послушайте, господин Теодор, — сказала жена майора, — кажется, я могу вам помочь… Катрин говорила мне… Словом, у нас есть родственник Машю, кучер дилижанса… По-моему, он почти вашего роста… и надо полагать, у него найдётся какаянибудь старая одежда… Да бросьте! Я не допущу, чтобы старьёвщик обдирал вас!
Глаза под опущенными веками в тёмных крапинках обращены к будущему, к мечте, которую не вмещают слова. За песочным, в крупных цветах пологом майор плывёт по течению прихотливой волны. В глубь годов, которые ему не суждено увидеть. Все морщинь!, проложенные на лице заботами прошлого, складываются в таинственные письмена того будущего, ради которого он жил. Отметинки на коже, шрам на нижней губе, щетина на не побритом нынче утром подбородке, бородавка на конце правой брови, влажная ложбинка, идущая от носа к усам, — вы рассказываете длинную, полную всяких перипетий историю одной судьбы, подвергавшейся случайностям и неурядицам современной истории, историю жизни майора Дежоржа, какой она представляется мне.
Но эта приходящая к концу жизнь, словно долгая утомительная дорога, не что иное, как зачин грядущего, тех упований, что завещаны ею, зачин другой жизни, которая зарождается вновь, юная, трепетная, полная тех же иллюзий, какие манили молодёжь двадцать пять лет назад, только к ним прибавилось ещё что-то, ибо ничто не завершается, а я могу себе уехать, отряхнуть прах от ног своих, отречься от себя, умереть… Так сменяют друг друга времена года, и бесследно исчезнувшая трава вновь появляется с весной. Умер? Да что это значит-умереть? Человек не умирает, раз есть другие люди. И то, что он думал, во что верил, что любил так сильно, так страстно, зазеленеет вновь с теми, кто идёт ему на смену, с детьми, которые растут телесно и духовно и в свой черёд становятся восприимчивы к весне, к добру, к прелести вечеров.
Прошлое, прошлое! Существует никем не оспариваемое убеждение, что в смертный миг перед человеком, как вспышка молнии, проносится прошлое, его прошлое, словно вдруг разматывается нить, которая терпеливо навивалась на катушку памяти. Да разве сам человек не есть отрицание прошлого, не есть то, что выходит из этого прошлого, чтобы никогда к нему не вернуться, разве память-не преображение прошлого, его образ, исправленный соответственно нашим заветным желаниям? Человек обращён не к прошлому, и, хотя бы вы за это побили меня камнями, я хочу верить, что в последний миг, когда его плоть осознает, сколь неумолимо отмерен этот миг, душа смотрит вперёд в жажде узнать как можно больше и, собрав все силы гаснущего ока, тщится увидеть, что будет впереди, за поворотом, куда пойдёт дорога по ту сторону горизонта… в будущем.
Не знаю. может быть, эта книга-я пишу её на шестьдесят первом году, в возрасте короля-подагрика, того Людовика XVIII с отёкшими ногами, которого везут в коляске, — может быть, эта книга, обманчиво, с виду обращённая в прошлое, на самом деле выражает моё страстное стремление к будущему, может быть. это и есть последнее видение мира, потребность выйти за пределы моей повседневной оболочки, из оболочки моей повседневности.
И потому-то, может быть, по мере тоге как от вербного воскресенья я продвигаюсь к Пасхе, в книге моей, словно подземные удары, словно отдалённый перекатывающийся гул, глухо звучит, все чаще и чаще повторяясь, одно словонастойчиво, как дробь барабана, то скрытно, то открыто звучит одно слово: будущее.
Может быть, отчаиваясь и воодушевляясь, я потому и начал перебирать причудливую старинную ткань Истории, потому и прослеживаю перекрещённые нити, сложный узор, где сплетены судьбы и цвета, может быть, для того я и окунулся в гущу канувшей в вечность эпохи, чтобы отрешиться от упрощённого, плоскостного восприятия мира, где я почти уже на излёте, может быть, я и роюсь в архивной пыли, надеясь обнаружить многообразные зёрна, из которых состою я, состоим мы, а главное-те, кто возникнет из нас, против нас, над нами, за пределами нас, эту весну, расцветающую на кладбищах, что зовётся будущим.
Может быть, потому, что я отдаю себе сейчас отчёт, как мало уже мне отпущено настоящего, я напряг все силы, всю волю и, заставляя моих близких сокрушённо качать головой, безрассудно положил бездну непомерного труда на то, чтобы повернуть все прошлое к будущему.
Сейчас я тот пожилой человек в Тесном переулке в Бетюне, где в окошко виднеется только краешек пасмурного неба, когда угасает свет дня-дня или жизни? Я тот человек, в чьё монотонное бытие ворвался неожиданный недуг-правда, неожиданный только для других, ибо собственное сердце по-настоящему знаешь только сам и даже врачи своими приборами улавливают одни обманчивые симптомы, — я тот человек, который, ворочаясь через силу в постели, устремлённым вдаль взглядом пытается прозреть будущее…
Будущее-это продолжение его самого, эстафета его мысли, переданная другим, преображённая жизненная энергия его тела, зажжённый в других свет, завещанный другим пыл. В мечтах своих человек не умирает никогда, человек все может понять, все постигнуть, кроме небытия, и, пока в надвигающемся на него мраке мерцает крохотный огонёк, проблеск сознания, именно в тот миг, когда, как вы думаете, он оглядывается на прошлое, он на самом деле взывает к своей юности, он призывает свою юность, ещё насыщенную будущим, и, по мере того как жизнь в нем иссякает, его юность становится юностью вообще, и через него она торжествует победу того, что обречено смерти, над тем, что несёт смерть. В этот миг юность переживает человека, а в этом сейчас его будущее.
Юность… подрастающие поколения, в которых для тебя заключена надежда мира. Их, как и тебя, будут обманывать, осмеивать, подвергать искушениям, что ж, неважно. Они-это жизнь, это возрождение, пусть же они смеются даже над тобой-во имя жизни, — смеются над тем, что было твоей, только твоей жизнью. Их смех мстит за твои срывы, неудачи, ошибки.
Юность-это твоё торжество, старик… старик из Тесного переулка в Бетюне, где спускается тьма.
Да, в подрастающих поколениях заключена надежда мира. И твой стекленеющий взор видит уже не тебя, не прошлое, уходящее в прошлое, а твоего сына, твоих сыновей, будущее. Раз и навсегда отбрось лживые легенды, утверждающие, будто прадед выше правнука. Здесь, в Бетюне, на смертном одре, какой внутренний свет загорается в тебе? Ведь не сияние же на лицах выродившихся отпрысков Революции и Империи способно осветить комнату, где становится все темней и темней? Нет, окно твоей души озарено иным светом, светом новых поколений, которые возносят тебя выше, чем дошёл ты сам. Ты отказываешься произнести над ними приговор, какой тебе навязывают. Ты видишь в твоём сыне, в твоих сыновьях самого себя-возросшим, достигшим новых светил. Попытайся же проследить путь, который предстоит им пройти. Не слушай философов и историков следующего за тобой века, исполненных презрения и высокомерной жалости к поколению, которое идёт тебе на смену, ибо им непонятна преемственность усилий и непонятно самопожертвование, для них величие-в шуме и громе, хотя бы то был гром пушек.
Вот они, твои сыновья, сыновья человека девяносто третьего года. Прочь тех, кто настолько низок душой, что судит их по результатам, по законам мошны, по дебету и кредиту, кто с высоты своего величия посмеивается над нескончаемыми заговорами, в которых пройдёт вся их жизнь, увянет молодость, а многие на этом даже сложат головы. Долго они будут бросаться в авантюры, заведомо безнадёжные в глазах Истории. Однако же сами они настолько беззаветно уверуют в эти авантюры, что не задумаются поставить на карту и молодость, и покой преклонных лет. После сопровождавшей возвращение принцев бойни, почище всякого Террора, каждый год будет приносить обильную жатву героизма и пролитой крови. Тут-то и сбудется пророчество майора-в самом деле, как только Наполеон был побеждён, народ завладел им, преобразил его на свой лад, он стал тем, каким сделал его народ, уже не зятем австрийского императора, он существует милостью той самой черни, чьим пленником боялся стать, и лишь благодаря ей слывёт пленником королей, у которых поспешил перенять придворный церемониал. Если он кумир отставного вояки, если им божится старый ветеран, если его лубочный портрет висит в крестьянской хибарке, если о нем песенка Беранже на устах бунтаря, так ведь это потому, что заговорщики по всей Франции, от Гренобля до Ла-Рошели, от Тулона до Лилля, до Парижа, — это именно республиканцы, выходцы из народа; они идут на смерть ради героического поступка, лишённые всякой поддержки, без банковских субсидий, преданные высокопоставленными лицами, которые прикидывались их союзниками, и заговоры их порождены уже не интригами, а возмущением снизу. О патриоты 1816 года! Толлерон, который кладёт руку на плаху посреди Гревской площади и говорит палачу: «Рубите эту руку-она защищала отчизну!» Один из его товарищей по несчастью-дубильщик, другой-учитель чистописания. И если можно сомневаться в целях, которые в тот же год преследовал в Изере Жан-Поль Дидье, то его юный сообщник Морис Миар, пятнадцатилетний портновский подмастерье из Ла-Мюра, 15 мая погиб на площади Гренобля за свободу. А в следующем году Дебан, писарь того самого 2-го пехотного полка, в котором служил майор Дежорж и после Лейпцига-Фред, так вот Дебан, получивший крест из рук Наполеона, сгибает и проглатывает его на Гренельском плацу под наведёнными ружьями, лишь бы не расстаться с ним, и умирает двадцати четырех лет от роду вместе со своим товарищем Шайе, которому минуло двадцать два. Когда Фредерик Дежорж-младший приезжает в Париж в 1818 году поступать в Школу правоведения, студентыправоведы уже не похожи на волонтёров 1815 года. Только в этот год, стараниями Ришелье, иноземные армии ушли с французской территории. А уже в 1819 году твой сын, дорогой майор, попадёт в тюрьму за брошюру, озаглавленную: «Что надо делать, или Что нам грозит». И в это же время его соученики потребуют возвращения своего профессора господина Баву, временно отстранённого начальством от должности, и против них пустят в ход штыки. Указом свыше школу закроют. В тот же год народ пошлёт цареубийцу-аббата Грегуара-в Палату депутатов, а король отменит его избрание! На следующий год Фредерик будет стоять у решётки Тюильри, когда его однокашника, двадцатитрехлетнего студента, в канун праздника Тела господня убьют высланные навстречу солдаты. Назавтра он присоединится к тем шести тысячам студентов, которые отправятся на штурм дворца, вооружённые тростями. На другой день он вместе с четырьмя тысячами молодых людей, одетых в траур, пойдёт провожать прах товарища. В тот же вечер произойдут волнения на площади Людовика XV, на улице Риволи и вплоть до Сен-Антуанского предместья. Через день Фредерик примкнёт к тем, кто выйдет на улицы между воротами Сен-Дени и воротами Сен-Мартен с криками «Да здравствует Республика!». При этом один будет убит и пятьдесят ранено. В 1821 году для усмирения студентовправоведов снова потребуется вооружённое вмешательство. Но Фредерик тем временем успеет вступить в ложу Друзей свободы и станет деятельным заговорщиком.