Приспела пора заговоров, и 1822 год открывает трагическую эпопею этого поколения: год бунтов, дуэлей, комплотов и казней… год восстаний в Ту аре и Сомюре, когда был расстрелян генерал Бёртон, когда четыре сержанта из Ла-Рошели взошли на эшафот, несмотря на попытки карбонариев отбить их по пути и подкупить накануне казни коменданта тюрьмы Бисетр. Деньги на это среди прочих дали полковник Фавье, Орас Вернэ и его друг Теодор Жерико. Снова бунтуют в Школе правоведения, приходится закрыть Медицинский факультет… Такова была эта молодёжь… Какими романтическими слепцами были те же Стендаль или Мюссе, утверждавшие, будто эта молодёжь ни во что не верила, будто она умела только пить, курить, развращать девушек и стричь купоны! Чем она была ниже воинов Империи или кондотьеров Ренессанса? Ведь шла она на подвиг без оглядки, без расчёта на личную выгоду, без уверенности в победе. Да, ты прав, старик, сыновья солдат Второго года не посрамили своих отцов.
   Среди них были не одни лишь щёголи с Гентского бульвара.
   Майор Дежорж спит, только не похоже это на мирный сон, слишком тяжело он дышит и весь покрыт липким потом, и вдруг начинает ловить ртом воздух, а потом подозрительно затихает. Ну же, приободрись, постарайся заглянуть вперёд, смотри…
   Вот сын твой, которым ты гордишься, которого, как и тебя, зовут Фредерик, отправился в Испанию, где республиканцы свергли королей. Разве можно было обойтись тут, на этой границе, без французов, когда парижские Бурбоны решили удушить свободу по ту сторону Пиренеев и армия, наша армия, в которой не вполне изгладилось воспоминание о Вальми, послана против Риего? Сколько их прошло вместе с Фавье от СанСебастьяна до Ируна? Не больше полутораста человек, но все они в прошлом участники того или иного заговора, как, например, юный Делон, однокашник Виктора Гюго, приговорённый к смерти по Сомюрскому делу, или Гошар, Помба и Коссен… И, когда армия подступает к Бидасоа, они кричат ей: «Солдаты, куда вы идёте? Неужто в этой молодой армии, под этим подлым знаменем шагают сыновья победителей при Маренго и Аустерлице? В авангарде у вас капуцины и воры, вас ведут эмигранты и предатели; в арьергарде шагают австрийцы. Вы убиваете свободу, которую отцы ваши утвердили ценою собственной крови, вы восстанавливаете во Франции изуверство и тиранию… То, что у вас зовётся „честью“ и „дисциплиной“, на самом деле преследует гнусную цель растления и унижения нации…» Что могли поделать полтораста человек? Пушки, подвезённые из Франции, в упор расстреливали их. Честь и слава вам, первые защитники нового принципа, принципа солидарности народов, юные герои, о вас ничего не сказано в школьных учебниках, вас, чьи имена будут начисто забыты, но здесь, на Па-де-Беоби, вы положили начало той французской традиции, которая завоюет весь мир! Спасибо вам за то, что вы во имя Аустерлица стёрли с французского народа позор испанской кампании, это преступление Наполеона, пятно на нашем знамени!
   Попытайся же, старик, хоть ты и задыхаешься, и стонешь, и тщетно стараешься поднять веки, скрывающие уже незрячий взор, попытайся проследить путь твоего сына-вот он в Лондоне, на Денмарк-стрит, тесной улочке квартала Сохо, где ютится гонимая Франция. Твой Фредерик был заочно приговорён к смерти. Видишь его в среде изгнанников. Вот он беседует с Фавье, который здесь проездом, с генералом Лаллеманом, отправляющимся в Америку.» чья жена в 1815 году скрывалась во флигеле у Жерико. Вокруг него те, что уцелели после восстания в Туаре и Сомюре и после Ларошельского, после Тулонского, Бельфорского заговоров, среди прочих здесь и Мартен-Майфер, который в 1834 году примет участие в восстании лионских ткачей… Да, это твой сын, тот самый, что сменил лицей на армию, узнав о поражении при Лейпциге. А кто этот двадцатилетний юноша, который в один прекрасный день 1825 года переступил порог дома в Сохо и очутился в самой гуще эмигрантов?
   Вглядись внимательнее, неужто не узнаешь? Но ведь это твой меньшой, Жан, которого ты послал спать, когда у него слипались глазки: он приехал повидаться с братом, а завтра он, второй твой сын, последует примеру старшего. Но тебе достаточно проследить путь одного только Фредерика: вот он, рискуя головой, вернулся во Францию и прячется у Армана Карреля… постой, кругом все бурлит, готовится что-то грандиозное, слышишь, как грохочут по улицам повозки, как при свете факелов уносят убитых. Это Париж, это баррикады, и Фредерик с оружием в руках, в крови и пыли стоит во весь рост на баррикаде на улице Роган и ждёт, по его словам, того, ради чего пошёл на смерть, — чтобы «сама нация создала своё национальное правительство»…
   Неужели борцы Трех Славных Дней менее велики оттого, что их победу свели на нет? И хотя настало царство роберов макеров, твой сын неуклонно продолжал идти путём республиканца. Двадцать девять раз его при Луи-Филиппе привлекали к суду в Аррасе, который он избрал себе ареной борьбы. В ту пору в мире происходят перемены-и, быть может, там, где этого отнюдь не ожидали. В ту пору впервые в мире во французском городе Лионе поднимается рабочее знамя…
   Ох, нелегко тебе, бедняга, с последними вздохами, последними угасающими искрами сознания прослеживать путь сына, а может, и лучше, что дальнейшее, самая трагедия, ускользает от тебя. Так спи же, а если это не сон… Я за тебя досмотрю участь твоего сына.
   Самая трагедия. В одиночку переделать мир нельзя. Все силы, навалившиеся на рычаг, должны быть одновременно пущены в ход, чтобы разом встряхнуть старый общественный строй и опрокинуть его навсегда… Из Арраса Фредерик завязал сношения с одним политическим заключённым. Этот молодой человек покорил его своим республиканским пылом. И внушил к себе особое доверие тем, что он узник. Фредерик предоставил в его распоряжение столбцы газеты, которую основал в Аррасе. Как же, ведь этот узник сражался в Италии плечом к плечу с карбонариями! Сидя в Гамской крепости, он, сын королевы Гортензии, носящий имя Наполеона, в глазах Фредерика стал тем, чем его сделал народ, да ведь и сам он, Луи Бонапарт, щеголял социалистическими идеями и ратовал за права рабочих.
   Но мы живём в такое время, когда все меняется. Почему не измениться и этому молодому человеку?
   Все меняется, даже облик страны. Наступил 1843 год. Викуаньская компания получила концессию на рудники в Не, между Бетюном и Лансом. Изыскатели проникают повсюду, в чужие поместья, копают, бурят землю в поисках каменного угля. Все заражены этой лихорадкой. Простаки, наслушавшись всяких басен, думают, что у них в садике скрыты несметные сокровища.
   Создаются промышленные компании. Вырастают терриконы.
   Крестьяне покидают поля и спускаются в глубь земли. Настало то время, когда все меняется. Ландшафты и люди.
   Когда в ноябре 1847 года Фредерик приедет в окрестности Бетюна, в замок Анзен, на банкет, где соберутся Давид д'Анже, Эннкен, Кремье, Шарль Ледрю, Оскар Лафайет, всего четыреста пятьдесят гостей, он из окон замка не узнает привычного с детства пейзажа. Издалека ему покажется, что родной город уже не стоит на возвышенности, столько кругом выросло чёрных холмов. Из нескольких кирпичных домиков выросли теперь новые жилые кварталы, ребятишки играют в палисадниках, выпачканных чёрным золотом. Спустя три месяца Фредерик возвратится сюда комиссаром Республики и назначит новый муниципалитет, среди советников которого я узнаю одного старика-это Беллоне, наш знакомый с 1815 года. Это он говорил Теодору Жерико в Тесном переулке, что, если не видишь смысла умирать, значит, есть смысл жить… Твой сын, друг майор, представляет департамент Па-де-Кале в республиканской Палате. Он депутат от партии радикал-социалистов. Однако поспешность губит то, на что уповают все люди. Рабочие ведут себя не всегда разумно, но к кому, кроме них, могу я примкнуть? Что и говорить, люди меняются… Республиканцам, друзьям и соратникам в течение тридцати лет, непонятна дружба Фредерика с узником Гамской крепости. Он горой стоит за социалиста Луи-Наполеона. Он верит в него. И сам становится подозрителен своим товарищам.
   Да клянусь же вам, я знаю, он неспособен на дурной поступок, он честный человек, он таков, каким сделал его народ. Верьте мне, Луи-Наполеон согласился стать президентом лишь для того, чтобы, как он уверял, «споспешествовать укреплению и процветанию Республики». Ну послушайте, разве я пойду на сделки с совестью? Ведь не примкнул же я в июне к Кавеньяку! Мы можем по пальцам перечесть тех из нас, у кого руки не обагрены кровью народа…
   Но 2-е декабря 1851 года показывает Фредерику, какие бездны таились в этом человеке. Осадное положение, разгон Учредительного собрания, город во власти преторианцев, ночные аресты защитников Республики, убитые на парижских улицах, Ламбесса, Кайенна… Фредерика точно громом поразило. Он не мог оправиться от удара, пришлось поместить его в больницу для умалишённых. Но можно ли считать его безумным оттого, что каждый день из оставшихся ему двух с половиной лет жизни он проклинал душителей свободы? После его смерти в 1854 году приверженцами Республики были собраны по подписке деньги для надгробного памятника, сохранившегося по сей день. По слухам, император анонимно внёс в этот фонд тысячу франков. И ныне бронзовый бюст на могиле-единственное, что осталось от Фредерика Дежоржа. Правда, его именем назвали улицу в Бетюне, которую проложили к вокзалу после того, как здесь прошла железная дорога, были снесены крепостные стены и городские ворота распахнулись навстречу будущему. Но потом эту прямую как стрела магистраль перекрестили в бульвар Раймона Пуанкаре. И бетюнским детям, играющим на этой разрушенной и вновь отстроенной улице, где не сохранилось ни одного дома от той части Тесного переулка, где жил майор и где на месте заведения кузнеца Токенна теперь помещается аптека, бетюнским детям-их тоже посылают спать, когда слипаются глаза, — ничего не говорит имя мальчика Фредерика, который, выходя из школы, дрался с балбесами ростом в три раза выше его. И никому оно ничего не говорит. Расспросите хотя бы торговцев. Все это теперь отошло в область предания.
   Но на Аррасском кладбище попечением социалистического муниципалитета поддерживается в порядке удивительный памятник. На колонне, заросшей плющом-его подстригают, а кругом сажают с десяток цветочков, к этому и сводится вся забота, — на колонне бюст измождённого человека с провалившимися глазами, с загнутым наподобие клюва носом, а поскольку в войну девятьсот четырнадцатого года осколки бомб или снарядов продырявили бюст насквозь, голова словно чудом держится на зияющей ране, которая идёт через всю шею от левого плеча к правому уху, так что остался только бронзовый ободок на фоне неба, и сквозь пробитую шею видно, как проносятся птицы и плывут облака…
   Скоро никто не вспомнит, кто такой он был. Забвение-тот же плющ, только его не подстригают ежегодно.
   Врач пришёл под вечер. Он посмотрел на больного, покачал головой, послушал, как свистит и хрипит у него в груди, посмотрел на перебирающие одеяло пальцы, на пустой взгляд и сказал, что, по его мнению, майор Дежорж не протянет до утра, разве что случится чудо.
   Теодор снова пошёл к Токенну-очень уж ему хотелось повидать господина де Пра, который умел так убедительно говорить, — и снова не застал его; гвардеец из роты Ноайля все время находился в карауле у Аррасских ворот. А его, Жерико, никто посреди царившей неразберихи даже не думал куда-то назначить, к чему-то определить. Сам он не собирался набиваться, он был счастлив, что может в этой сутолоке побыть наедине со своими думами.
   Долгое время он просидел у постели умирающего, обе женщины сидели тут же, удручённые горем, плакали, не чувствуя своих слез, и молчали. Наконец Катрин тихонько промолвила:
   — Подите подышите воздухом, господин Жерико, — а в тоне её слышалось: «Оставьте нас одних с ним…»
   Во всем Бетюне такое настроение, как у постели умирающего.
   Повсюду праздному флан„ру кажется, что он лишний, чужой в семье. Он вспоминает то, что сам говорил вчера, и ему стыдно своих слов: «Я не вижу, ради чего мне умирать…» — и говорил он это человеку, который сейчас лежит в агонии. А когда тот же майор спросил его, в чем, наконец, секрет его снисходительности к королевским гвардейцам, нельзя же объяснять все их молодостью и забывать, что они враги народа, от которого бегут, ибо бегут они не от Наполеона, а от народа, тогда Теодор-может быть, не очень обдуманно-ответил, что стоит заглянуть в глаза даже врагу, —даже сумасшедшему или преступнику, и вот уже начинаешь представлять себе, что он чувствует, и видишь в нем прежде всего человека. А майор посмотрел на него тем строгим взглядом, каким смотрел иной раз, и сказал:
   — Может, вы и не находите ничего, ради чего вам стоит жить или умирать, зато, видно, у вас находится много лишнего времени, чтобы заниматься преступниками и сумасшедшими!
   В ту минуту Теодор объяснил его слова некоторой примитивностью, привычкой думать готовыми шаблонами. Но сегодня вечером эти слова приобретали совсем иной смысл; может быть, произнося их вчера, майор уже понимал, что у него самого не только нет лишнего времени, а остался один последний день…
   Теодор почувствовал, что не имеет права принять подарок Альдегонды и лучше ему тоже пойти купить ношеное платье у старьёвщика. Того, что он присмотрел вчера, уже не оказалось, и вообще кипа старой одежды разительно уменьшилась. Естественным образом Жерико очутился возле Приречных ворот, где произошла стычка между уланами и гвардейцами. Часовой крикнул ему: «Стой!» Но, увидев, что это мушкетёр, пропустил его на укрепления. Нынче вечером сквозь тучи пробивалась луна, продлевая свет дня. В люнете Теодор поболтал с товарищами по оружию, серыми мушкетёрами, предложившими ему сыграть в карты. Он отказался и постоял, вглядываясь в расстилавшийся перед ним ландшафт-отсюда был виден весь канал, перелески, крепостные стены, тянувшиеся в обе стороны, окружая город, и всюду было тихо и спокойно. Неужто в самом деле майор прав?
   Значит, никакое войско и не думает осаждать Бетюн?
   Да, в вечер страстной субботы императорская армия была ещё далеко от города. А полки, проходившие мимо по дороге из Арраса или Азбрука, очутились здесь в пятницу по чистой случайности, потому что передвижения войск ещё не были полностью согласованы; и кольцо, которым Эксельманс охватывал Бетюн, чтобы поймать в западню королевскую гвардию, ещё не сжалось, ещё оставалась лазейка. Нужно было дождаться, чтобы король, а за ним и принцы успели проскользнуть в неё, навлечь на себя позор и в дальнейшем стать игрушками в руках иноземцев. Нужно было также дождаться, чтобы сопровождавший их до границы эскорт возвратился в западню, в Бетюн, и там капитулировал весь целиком. С какой стороны и каким образом возьратятся остатки королевской гвардии, нам по ходу нашего повествования уже совершенно не важно. За время пути от окрестностей Ньеппа, где Лористон провёл всю субботу, до Главной площади в Бетюне, где должно осуществиться расформирование, командир серых мушкетёров, узнавший о том, что произошло в ночь со страстной пятницы, сделал только один вывод: переходы надо совершать исключительно днём. Поэтому он возвратится в Бетюн не ранее чем утром в пасхальное воскресенье. 'Это означает, что до тех пор город ещё не был окружён.
   Где же находился Эксельманс в субботу вечером и в воскресенье утром? По-прежнему в Дуллане, в шестнадцати милях от Бетюна.
   За воскресный день два егерских полка пройдут эти шестнадцать миль. И Шмальц скажет Арнавону:
   — Ничего не поделаешь, приходится возвращаться в свой гарнизон…
   Опять бильярд в «Северной гостинице», опять башенные часы будут каждую четверть звонить: динь-динь-динь…
   Скоро барон Деннье, главный интендант королевской гвардии, получит приказ императора согнать всех лошадей «алых» и «белых» рот и отправить в Аррас. А пока за ночь с воскресенья на понедельник больше двухсот офицеров успеет сбежать из города в направлении Бельгии.
   Почему план осуществлялся с такой медлительностью и в то же время с такой чёткостью? Неужели же Эксельманс, сидя у себя в штабе в Дуллане, не был во всех подробностях осведомлён о передвижениях королевской гвардии и о состоянии умов?
   Мыши, попавшие в западню, свалят всю вину на Лористона, который в течение Ста Дней не служил императору, и на Лагранжа, который, по слухам, через несколько дней обедал за одним столом с Наполеоном и, во всяком случае, был им утверждён в должности. Обо всем этом Жерико в ночь с субботы на воскресенье, разумеется, не имел ни малейшего понятия. Он только ощущал, как угрозу, это странное ночное безмолвие.
   Ничто не шевелилось вокруг Бетюна. Ничто.
   Впрочем, откуда-то подъехал фургон. У передовых постов возница долго препирался с часовыми, пока наконец не спустили подъёмный мост. Это привезли из окрестных деревень съестные припасы, и, рискуя пустить спрятанного под брезентом лазутчика, нельзя было, даже в столь поздний час, не принять фуры с такой кладью. Но в тот миг, когда мост опустили, на него вбежали семь человек пеших. Можно ли сказать, что они силой прорвались в ворота? Часовые на постах, те самые, которые совсем недавно намеревались поиграть в карты, пальцем не пошевелили, чтобы преградить им путь, а пять-шесть офицеров королевской гвардии, очутившиеся тут же, сами, видимо, собирались воспользоваться замешательством. Должно быть, они давно поджидали возможности улизнуть. Видя, что они колеблются, часовой обратился к ним: «Ну, вы-то, господа, не станете следовать примеру мальчишек-волонтёров». Тем самым он как бы хотел сказать, что лучшего случая не дождёшься, и, так как они все ещё не решались, начальник караула, делавший вид, будто волонтёры провели его, добавил вслед за часовым:
   — Приказ приказом, но как мои четверо караульных справятся с вами…
   Итак, при желании выбраться из города было легче лёгкого.
   Теодор и сам готов был уехать, ничего не захватив с собой, даже Трика. Но он не мог уехать из—за того, что происходило в Тесном переулке. Он вернулся туда. Сперва он думал пройти ещё дальше, до Аррасских ворот, и повидать господина де Пра. Не знаю. что его удержало. Вероятно, не хотелось быть навязчивым. Между тем здесь, в Бетюне, это был сейчас единственный человек, с кем можно поговорить о живописи, об Италии.
   Обе женщины по-прежнему сидели в спальне. Казалось, они с тех пор не пошевелились, хотя Катрин успела уложить младшего братца. Войдя, Теодор взял её руку, но сейчас этот жест был лишён того смысла, который он мог бы вложить в него вчера.
   Девушка сказала вполголоса: «Кончается…» В комнате не было ни священника, ни образов, на кровати не видно было распятия.
   Это показалось Теодору естественным, вернее, естественным с его, Теодора, точки зрения. Но он был поражён тем, что и женщины относятся к этому так же. Значит, существуют люди, которые не нуждаются в боге. пусть даже как в чем-то условном, как в своего рода отвлечении перед лицом смерти. Полное отсутствие потребности в религиозном самообмане в последний час показывает, насколько после Революции оскудела в стране вера.
   — Позовите меня… — сказал он мадемуазель Дежорж, ушёл к себе в комнату и уселся на кровать светлого дуба с зелёными саржевыми занавесками и стёганым одеялом в букетах. То, что за стеной умирал человек, удивительным образом гармонировало с последним днём страстной недели, с пасхальной заутреней неверующего. Теодор подумал о том, что доставленное из Парижа письмо от сына было как бы завершающим аккордом той жизни, которой старик жил до сих пор, до получения письма, как в театре актёр ждёт сценического эффекта, ведущего к развязке.
   Он думал о том, что долговязый малый, в числе семи волонтёров на его глазах бежавший в Бельгию, был не кто иной, как Поль Руайе-Коллар, вчерашний оратор. Значит, Бетюн оказался водоразделом между людьми, собранными здесь по прихоти судьбы: одни стремились к границе, другие-во Францию, третьи-в небытие. И вдруг он ощутил в себе не изведанную дотоле жажду узнать, что будет после? После чего? Право же, глупое желание!
   Может, и так, но что поделать, если оно есть. Если неудержимо тянет увидеть следующую страницу, завтрашний день. Заглянуть… узнать… понять… постичь причины того, что сейчас ещё необъяснимо, вложить в происходящее новый логический смысл, сказать себе, ага, вот почему такой-то мужчина, такая-то женщина, такие-то люди очутились здесь, казалось, это просто случайность, курьёз, ничтожные события, завязавшиеся в сложный узел, совсем как сочиняется повесть. Мы явились в Бетюн так, будто над городом вытряхнули огромный мешок и оттуда посыпались самые разнородные человеческие экземпляры-Монкор, Ламартин, Удето, и генералы, и длинный как жердь РуайеКоллар…
   Поначалу был полный беспорядок, а потом вышло так, как бывает: проснётся утром человек, подымет с подушки взлохмаченную голову, проведёт гребнем, волосы лягут одни сюда, одни туда-и получится пробор. Знать бы, что будет дальше… И жизнь перед Теодором представала в этот вечер, как перед художником-натянутый на раму холст: писать-значит осмысливать. А заодно и жить.
   Сидя здесь наедине с самим собой, он признавался себе в том, в чем до сих пор не отдавал отчёта: что ему неудержимо хочется жить, все равно, есть ли ради чего или нет. Он дошёл до того внутреннего рубежа, когда надо сделать выбор: либо перешагнуть рубеж и очутиться по ту сторону, за бортом жизни, либо вернуться к ней, окунуться в неё, и ему вдруг страстно захотелось действовать, творить. Хорошо бы встретиться с великим Давидом, почтительно побеседовать об искусстве, поучиться у него, высказаться самому… Хорошо бы отправиться странствовать, пожалуй даже пешком, по солнечным странам. По Италии, где можно поучиться у Микеланджело. Или в страну северных туманов, в Англию, где можно поучиться у Хогарта. И попросту в Париж, где все теперь ему покажется иным после того, как он побывал у пределов возможного и сделал столько неожиданных открытии.
   Надо, чтобы все это преломилось через сознание, через искусство… Надо переосмыслить все это. Париж уже не будет для него городом, где просто скачешь верхом. И жизнь предстанет в ином свете: мужчины и женщины, мимо которых он проходил, не глядя, не обращая внимания, отныне займут совсем другое место, ничто не ускользнёт от критики, чьим мерилом является человек.
   Он пойдёт в мастерскую к Орасу и совсем по-иному будет обсуждать с ним прежние вопросы, теперь Орас и его искусство станут ему, Теодору, куда ближе и важнее, потому что Орас Вернэ-это живая связь с миром, таящимся в тени, без которого отныне жизнь потеряет для него смысл. Орас, Новые Афины… не те персонажи, с которыми сталкиваешься в квартале Лоретт, не кавалеры и дамы, выходящие из экипажей перед особняками вельмож королевского или императорского двора, а те, кому нечего терять, кто не может переметнуться на ту или другую сторону, те, что всегда будут жертвами, беззаветно отдавая свою жизнь, и так дающуюся им нелегко, путники, замечтавшиеся на придорожном камне, те, что везут тачки из каменоломни в обжиговую печь, чистят скребницей лошадей, на которых ездят другие, носят воду, в которой купаются другие, те. у кого ребятишки всегда без присмотра, бегают куда не надо и попадают под колёса экипажей, те, что гибнут на войне или срываются с крыш, те, что при любом государственном строе живут бог весть как, но непременно плохо, в тесноте, вечно нуждаясь и надеясь избыть свою нужду…
   И снова перед ним встают Новые Афины, кабачки, кукольник с марионетками, разбросанные домики, куры и кролики во дворах, палисадники, которые возделывают вечером, возвратясь с работы, густая аллея, а за ней павильон в виде греческого храма… Он подумал, что, вернувшись, может статься, поймёт, почему нужно, непременно нужно было, чтобы до отъезда он встретил под сводом ворот на улице Мартир Каролину Лаллеман, женщину, которая точно пушинка лежала в его объятиях.
   Он долго сидел и думал в ожидании, когда его позовут. Свеча вся истаяла, догорела и, чадя, погасла-он не стал зажигать новую. Но вдруг в мёртвой тиияине удручённого города раздался громкий и радостный перезвон. Настала полночь, колокола возвратились из Рима, и, как только в пасхальную заутреню отзвучало Gloria, во всех церквах, под благовест перекликающихся колоколов, стали снимать покровы со статуй и образов в жажде приблизить воскресение из мёртвых, не дожидаясь рассвета, когда Мария Магдалина и другая Мария пришли ко гробу.
   Весь христианский мир уже в полночь отрешается от мучительного и долгого безмолвия, начавшегося с вечера страстного четверга. Колокола благовестят, жизнь возобновляется.
   Я вложу новый смысл в древнюю легенду: не ангел господень сошёл с небес, отчего сделалось великое землетрясение, отвалил камень и сидел на нем. Нет, тот, кто подобен вспышке молнии и чья одежда отнюдь не бела как снег, — се Человек, и пусть все, подъявшие меч, смотрят на него и трепещут! Человек воскрес, стерегущие его убежали, жизнь возобновляется, повседневная жизнь, где чудеса творятся без чьей-либо помощи, звон ножа о стакан звучит как хвалебное песнопение, а женской руке достаточно отодвинуть занавеску, чтобы был свет, и маленькие скрипачи бродят по сельским дорогам, срывая тутовые ягоды с живых изгородей.
   Дверь открылась, на пороге появилась Катрин. Она не отирала слез и только промолвила:
   — Войдите, он кончился…
   Робер Дьёдонне, которому полковник Симоно присвоил в Дуллане чин капитана, сделал со своим эскадроном дневной привал в пригороде Сен-Поля. Ружья составили в козлы, лошадей привязали к деревьям и обступили походную кухню. После ливня тускло светило солнце. Робер болтал с Рикэ и Буваром, когда рядовой Лангле пришёл доложить, что задержан при попытке свернуть на просёлок какой-то штатский, он выдаёт себя за возчика и говорит, что держит путь на Дуллан. Однако лошадь у него не ломовая, а сам он похож на возчика, как я на турецкого султана… Робер пошёл выяснить, в чем дело. Лангле полагал, что это офицер королевской гвардии, сбежавший из Бетюна.
   — А ежели так, господин капитан, наши ребята говорят-уж он у них попляшет!
   Увидев издали лошадь, Робер так наморщил нос, что все веснушки слились в одну большущую. Да, это никак не ломовая лошадь! Самого пленника окружили стрелки и забрасывали вопросами, на которые он не отвечал ни слова. Это был рослый малый в рыжей кожаной, довольно потёртой куртке, войлочной шляпе и не вязавшихся с заношенными штанами щегольских сапогах.
   — Счастье твоё, что ты попал ко мне, — сказал свежеиспечённый капитан,
   — а не к моим солдатам-тебе бы не поздоровилось.
   И он собственноручно подписал пропуск господину Теодору Жерико, живописцу, направлявшемуся в департамент Манш к своему дяде, господину Симеону Бонсеру, адвокату в Мортэне.
   Въезд в Париж офицерам королевской гвардии был воспрещён. А одежда кузена Машю была недостаточной защитой.
   — Да объясни ты мне, — допытывался озадаченный Дьёдонне, — как тебя угораздило впутаться в эту историю? Теодор-в роли королевского мушкетёра! Есть чем похвалиться… А недурной тебе достался коняга… Как его кличут?.. Я его откуплю у тебя…
   — Это Трик, мой конь… — ответил Жерико и потрепал коня по шее. — Я ни за какие блага в мире не уступлю его.
   В одной колонне с 1-м егерским полком были построены гусары. Их капитан, подъехав к привалу, не преминул поздороваться с товарищем по оружию. Он представился, фамилия его была Декривье. Хотелось бы знать, что происходит в Бетюне, у него есть среди королевских гвардейцев приятель, сосед по имению, которому он желал бы помочь. Узнав, что стоящий поодаль возчик-на самом деле мушкетёр, бежавший из Бетюна, капитан спросил, не довелось ли ему встретиться там с гвардейцем по фамилии Ламартин?
   — Господином де Пра? — переспросил Теодор. — Он квартировал у кузнеца Токенна, в Тесном переулке… но его легче сыскать на сторожевом посту у Аррасских ворот, он там бессменно несёт караул.
   Жерико собрался уезжать. Дьёдонне обнял его. И, похлопав по плечу, сказал:
   — Если ты на самом деле едешь в Мортэн, сердечно поклонись от меня цареубийце…
   Удивительное дело, стоило проглянуть солнцу — и дорога стала совсем другой…