Страница:
Славные ребята! Граф осведомился, как их звать, и выслушал их рассказ со снисходительным видом: он любил при случае покровительствовать юнцам. А «молодцы ребята», сообщив о выступлении Эксельманса, проявили воистину чудесную осведомлённость, ибо сами егеря в этот час ещё ничего не знали о своём выступлении. Люди Симоно находились не далее Шантильи, а люди полковника Фодоа не достигли ещё Бомона. Трудно сказать, сообщил ли волонтёрам эту весть кто-нибудь из встречных почтальонов или парижан, удиравших из столицы в почтовых каретах, или же все измыслили под влиянием страха сами эти затравленные, измученные мальчуганы. Тем паче что имя инспектора кавалерии Эксельманса было окружено легендой, особенно после недавней истории, взбудоражившей весь Париж. Последняя версия не выдерживала критики, ибо действительно в погоню за королевской гвардией были брошены именно кавалеристы Эксельманса. Так что доля правдоподобия тут имелась. Существовало несколько таких имён, при одном упоминании которых не только эти переряженные студенты-правоведы, но почти вся масса людей бегущей армии-армии только по видимости-сразу же теряла голову; к числу таких имён принадлежали имена маршала Нея, Лабедуайера, Лефевр-Денуэтта, Эксельманса, воплощающих собой гидру мятежа.
Когда накануне вечером мушкетёры, с которыми повстречался Теодор, пытались реально представить себе размеры грозящей им опасности, они первым делом решили, что поблизости находятся части Лефевр-Денуэтта, но тут кто-то, не подумав, назвал части Эксельманса, и назвал не потому, что был в этом уверен, а потому, что это было вполне правдоподобно. Имя Эксельманса, так сказать, носилось в воздухе. Равно как и слово «заговор», в существовании которого никто уже не сомневался. Сторонники короля готовы были биться об заклад, что возвращение Наполеона с острова Эльбы было с начала до конца подстроено в Париже, в салоне королевы Гортензии, и готовилось в течение ряда предшествующих месяцев. Называли даже имена заговорщиков. И в самом деле, за исключением лишь Нея, измена которого была для всех чудовищным сюрпризом, разве не эти люди возглавляли мятеж, разве не они мгновенно перешли на сторону императора; недаром королева Гортензия тут же показалась в окне Тюильри, Шарль де Флаго гарцевал на коне перед воротами дворца, а Фуше стоял в прихожей. В действительности же все, или почти все, были застигнуты врасплох высадкой Бонапарта в Антибах, и многие желали не возвращения императора, а лишь некоторого смягчения режима или же восшествия на престол Орлеанского дома… Они не ожидали такой авантюры и были поначалу напуганы сверх меры, ибо не верили в её успех и боялись репрессий, угрожавших им, быть может, в первую очередь. В течение нескольких дней все переменилось, и кое-кто даже похвалялся своими крамольными деяниями. Поверил ли им император? Во всяком случае, сделал вид, что поверил.
Но вернёмся в Бовэ, где эти мальчуганы, болтавшие без передышки, как то обычно случается с человеком, предельно уставшим, приставали с разговорами к первым попавшимся офицерам, а не только к Тони де Рейзе. И все вдруг почувствовали к ним жалость, смешанную с восхищением: ведь никто и ничто-ни воинская присяга, ни воинский долг-не вынуждало этих верных престолу юношей очертя голову бросаться на защиту дела, явно обречённого на провал, и хранить верность королю; и вот уже все нарасхват 'зазывают их к себе, стараются накормить и наплоить, а они трещат как сороки, усугубляя беспорядок, царивший среди воинских частей. Они рассказывали о том, как защищали на Марне мост Сен-Мор, который никто и не собирался атаковать; как водрузили белое с золотой бахромой знамя, вручённое в дар батальону Школы правоведения дамамизаложницами за покойного короля Людовика XVI… И, слушая их, можно было подумать, что речь шла по меньшей мере об Эпаминондах, уцелевших под Фермопилами… на самом же деле они, в сущности, отступили, капитулируя, и могли беспрепятственно продолжать путь только потому, что перешедшие на сторону Бонапарта войска пожалели этих молокососов с их маскарадными ружьишками и мундирчиками. Послушать их, так переход от Венсена до Сен-Дени был героической эпопеей: шли они прямо по полям без дорог, дабы избежать нежелательных встреч, и, когда на подступах к Бовэ их заметил егерский полк и свернул с шоссе, намереваясь броситься за ними в погоню, они, волонтёры, выстроились вдоль какой-то стены, чтобы все как один сложить голову на поле брани, — отступать дальше все равно было некуда, на себя самих они, видно, не очень-то полагались и дружно закричали: «Да зравствует король!» Рассказывая об этом случае, молодые люди по простодушию своему не отдавали себе отчёта в том, что противник, понявший, с кем имеет дело, просто дал им уйти. И это обстоятельство отчасти меняло смысл их пресловутой эпопеи. Равно как и их верности белому знамени, полученному от дам-заложниц, ибо многие волонтёры по наущению своих же офицеров вышли из-под священной сени королевских лилий ещё в Сен-Дени, чтобы не разлучаться с папочкой и мамочкой, благополучно продолжать учение и сохранить в своём лице для Франции и для будущих времён адвокатов и законоведов, без лести преданных монархии и религии. Но для тех, кто упорно шёл вперёд, ступая по камням стёртыми в кровь ногами, с разбитой поясницей после двухчасового, вернее, полуторачасового привала в Сен-Брисе прямо на булыжной мостовой, — для тех, кто добрался до Бовэ, эта ночь, перед ужасами которой дрогнул их фанатизм, в рассказах их превратилась в ночь подвига, хотя они пугливо шарахались от встречных призраков, неся в себе все иллюзии и поддаваясь всем страхам этого тернистого пути среди отставших от своих частей солдат, лошадиных трупов, в хаосе брошенной на произвол судьбы армии, среди жалких руин монархии. Никто и пальцем не тронул этих студентиков, хотя в отличие от их товарищей, сопровождавших королевскую гвардию, их не обрядили под Генриха IV, а просто выдали з Венсене в ночь с воскресенья на понедельник обыкновенную пехошую форму: триковые панталоны, шинель и кивер с белым плюмажем, заплечный мешок и ружьё на перевязи, которым они не умели пользоваться. Но, шествуя в ночном мраке, студенты то и дело натыкались на чёрные фигуры всадников, устремлявшихся к Парижу, в коюрых они сразу же признали улан, несметное количество улан, перешедших на сторону Узурпатора. Все происходило в полной тишине, и вышеуказанные уланы тоже не попытались узнать, что это за части движутся на Север… Словно в затянувшемся кошмаре, словно в театре теней проплыл мимо студентов среди мрака безлунной ночи, под зловещее цоканье конских копыт нескончаемый лес копий. Откуда могли взяться в ночь с 20 на 21 марта эти уланы, если по приказу королевского генерального штаба гарнизоны из северной части департамента Уазы уже в течение нескольких дней стягивались к столице, — об этом никто не подумал. Как, впрочем, и о многом другом. Как не думают, а просто верят в призраки народы, когда готовы рухнуть их кумиры.
Но в Бовэ из этих сбивчивых рассказов вынесли твёрдое заключение, что императорская кавалерия брошена вдогонку за королевской армией, что Эксельманс лично с минуты на минуту появится у городских ворот и что придётся встретиться с ним лицом к лицу в самых невыгодных условиях, при полном хаосе, когда солдаты перестали быть солдатами, когда большинство подразделений рассеялись, когда люди падают с ног от усталости-и юнцы и старики, вновь вставшие под знамёна, — когда принцы попали в мышеловку, а король остался один, и черт его знает, где он сейчас обретается! Паника в кратчайшее время охватила гражданское население: как же это так, неужели в Бовэ будут драться? И не на шутку драться: каждому известно, что люди Эксельманса-бравые вояки, это те, что стояли бивуаками и проливали кровь на полях битв по всей Европе, ветераны Революции и уцелевшие после Березины офицеры на половинном содержании, люто ненавидевшие королевскую гвардию, и головорезы, решившие во что бы то ни стало свести счёты с теми, кто изгнал их из армии. Да это же будет бойня, побоище, ареной которого станет Бовэ! И вот уже знать и богачи забираются в свои кареты, а на улицах те, кого господин де Масса именовал «сомнительным элементом», ведут себя нарочито вызывающе; женщины рыдают; патрули мечутся без толку взад и вперёд; каждая рота действует на свой страх и риск, не запрашивая командование, не связавшись с остальными… Все ждут катастрофы…
Кто принёс эту новость графу Артуа? Возможно, первым известили его сына, герцога Беррийского? Неважно. Важно то, что никто уже не сомневался в неизбежном появлении Эксельманса у ворот Бовэ, что никто даже не потрудился проверить слухи, узнать, на чем они основаны. Принцы, в качестве военачальников, приняли их во внимание как вполне реальный факт и решили действовать соответственно. Во все концы полетели приказы: мушкетёры, как наиболее подвижная часть войска, были посланы в разведку впереди остальной королевской гвардии, на дорогу в Кале, а гвардейцам Граммона под командованием Тони де Рейзе поручили охранять арьергард, то есть обеспечить флангами пеших, всех, кого удалось собрать среди отставших, а также повозки, наскоро нагруженные войсковым имуществом, изнемогшими ранеными и больными: на тридцать фургонов, собранных ещё с утра, погрузили волонтёров с их белым штандартомподарком дам-заложниц, ради которого они. по всей вероятности, собирались теперь умереть сидя. К тому же владельцы упомянутых выше фургонов сами правили лошадьми, и на каждом перегоне приходилось сулить им деньги, ибо в противном случае-да гони же вперёд! — возницы без дальних слов поворачивали обратно. Увы, бескорыстное служение французов королевскому дому, видно, и впрямь стало редкостью!
Уж не забыл ли в этой суматохе его высочество граф Артуа, что по его же собственному приказу в Амьен нынче утром был отряжен один из гвардейцев-лазутчиков с целью узнать, надёжен ли путь в этом направлении? Как раз такой вопрос и задал герцог Ришелье, случайно встретив во дворе префектуры полковника Фавье, выходившего от Мармона. Но полковник вместо ответа уставился на Ришелье и вдруг ни с того ни с сего спросил: что это на нем за форма? Вопрос этот в другое время, несомненно, прозвучал бы дерзостью. Однако Эмманюэль Ришелье не усмотрел таковой и спокойно объяснил, что это форма генерала русской армии, а нарядился он так потому, что его платье насквозь промокло и волей-неволей пришлось переодеться. Кто знает, не решил ли уже герцог улизнуть за пределы Франции или, возможно, считал, что войска Александра I, стоявшие в Бельгии, не сегодня завтра перейдут границу? Но вот этот последний вопрос Фавье задать поостерёгся.
— Так как же, полковник, вы мне не ответили… — напомнил Ришелье.
Насколько адъютанту маршала Мармона известно, граф Артуа решил не дожидаться лазутчика, посланного в Амьен. Впрочем, с самого начала было ясно, что никто всерьёз ждать ею и не собирался.
— Если люди Эксельманса подойдут к Бовэ, нам останется только одно: уходить просёлочными дорогами и постараться нагнать королевский поезд в Пуа или в Гранвилье. Нельзя же, в самом деле, рисковать нашим войском и принцами, ожидая какого-то лазутчика. А разумно было или нет посылать лазутчика в Амьен, об этом следовало думать утром.
— Но почему Пуа или Гранвилье? Сколько от Бовэ до Гранвилье?
— Семь с лишним лье, а до Пуа-одиннадцать.
— Вряд ли можно считать это особо надёжной дистанцией.
— Совершенно верно, но другого выхода нет. Где-то надо заночевать. Каждое лье требует огромных усилий. Будем надеяться, что Эксельманс не станет слишком торопиться.
Ведь именно Гранвпльс наметили для ночлега принцев, поскольку в Пуа нет достаточного количества помещений для штабов, а вместе с принцами в Гранвилье войдут арьергардные части, кавалеристы, превратившиеся в пехотинцев из-за отсутствия лошадей, и наиболее уставшие из солдат, а затем рота господина де Дама, рота герцога Граммона и артиллеристы Мортемара; более свежие части проведут ночь в Пуа и постараются пораньше утром установить связь с его величеством королём Людовиком, от которого нет ни слуху ни духу. Впрочем, ещё до прихода волонтёров граф Артуа, который с самого утра находился в крайне нервозном состоянии духа, выслал вперёд в три часа тридцать минут полсотни мушкетёров. Как раз они-то обогнали фургон Бернара и господина Жубера.
Потребовалось около часу, чтобы принять решение, отдать приказы и обеспечить отправку головной части, куда входило большинство серых мушкетёров. Теодор как раз посмотрел на часы на башне св. Петра-было ровно пять. Хорошей рысью одиннадцать лье можно покрыть за три часа, таким образом в Пуа будем между восемью и девятью часами. В соответствии с приказом основная масса войска, сопровождавшего принцев, должна была выступить в шесть часов; им, правда, предстояло сделать на четыре лье меньше. Зато с пешими, которым потребуется на дорогу шесть часов, весь марш окончится только к полуночи. Больных уже грузили в повозки, и Теодор увидел студентов-правоведов, ждавших своей очереди. Сразу было заметно, что эти чересчур экзальтированные молодые люди не привыкли к военной форме, да ещё и форма-то была с чужого плеча. И, проходя мимо этого шумного сборища, Жерико почувствовал, как в душе его поднимается жалость-жалость и раздражение. Все эти мальчуганы-и высокие и низкорослые-отличались той особой худобой, которая свойственна затянувшемуся отрочеству; поэтому, встречая их в Латинском квартале под ручку с тамошними девицами, чувствуешь какую-то неловкость: так и кажется, что они ещё не доросли до таких развлечений. А тут у них волосы всклокочены, оружие волочится по земле, полное отсутствие воинской дисциплины-вернее, просто незнание того, что есть дисциплина… все это делало их пребывание здесь каким-то трагическим ребячеством. Для виду они пытались шутить, но вдруг вы замечали их испуганно вопрошающие глаза.
Если угодно, не такие уж они дети, не моложе, в конце концов, юного Монкора, который с мушкетоном на боку ехал как раз впереди Жерико… такой же худой, так же чем-то напоминает заплутавшегося юного бога. Но хотя Монкор был ровесник бо-пыпинства волонтёров, в плечах он казался гораздо шире. Вот это-то обстоятельство особенно и поразило Теодора: разномастное скопище нс успевших побриться студентиков-у одного отрос белесый пушок, у другого подбородок, казалось, тронут тёмной тушью, впрочем, не так уж густо тронут, — всю эту ораву высоких и низкорослых мальчиков, собравшихся со всей Франции, отличала покатая линия плеч в противоположность окружавшим их мушкетёрам, крепким и физически развитым верховою ездой, охотою, войною, будто эти волонтёры принадлежали к какому-то другому народу. Гвардейцы, как бы они ни разнились друг от друга во многих отношениях, производили в массе своей одинаковое впечатление благодаря росту и развороту плеч. Поразило Теодора и то обстоятельство, что по чьей-то нелепой идее этих юнцов объединили с мушкетёрами, и юнцы эти обращались к мушкетёрам с тревожно-почтительными вопросами, обращались.
как дети к взрослым, а сами кучками или поодиночке сидели на своих выпотрошенных вещевых мешках-уж очень натёрло им спину ремёнными лямками,
— сидели в бессильной позе крайней усталости после двух дней пути: одни спали, уронив голову на плечо соседа, другие, напротив, беспокойно ёрзали, все одинаково грязные, оборванные, так что казалось, будто какой-то неразборчивый барышник согнал сюда на площадь неприглядное людское стадо. Эта картина потрясла Теодора своей глупостью и несправедливостью: и дёрнуло же этих дурачков ввязаться в авантюру, которая не имела к ним никакого отношения, хотя в простоте душевной они видели себя рыцарями без страха и упрёка… А тут речь шла о сведении счётов, тут были офицеры из знатных семейств и офицеры, вышедшие из низов, — прихлебатели Империи и прихлебатели монархии. Вдруг Теодору подумалось, что и его самого с тем же основанием можно упрекнуть за то, что он вмешался в драку, вовсе его не касающуюся. При этой мысли он пожал плечами. Слава богу, он-то уже не мальчишка. Прежде всего, он не строил себе никаких иллюзий, не собирался грудью защищать белый штандарт, вручённый дамами-заложницами. Он, Жерико, следует своей судьбе, отнюдь не считая себя участником крестового похода, и он твёрдо знает, что только в силу чистой случайности завербован одной бандой, выступающей против другой банды. Честь и долг для него отнюдь не эти королевские лилии, не эта белая тряпица с бахромой-нет: просто стыдно переходить в другой лагерь.
Мушкетёры строились в колонны. Их командир Лористон с саблей наголо в сопровождении нескольких офицеров проехал вдоль строя. День клонился к закату, только на западе, в стороне Руана, серенькое небо прорезали широкие оранжевые полосы, и при выходе из города мушкетёры увидели, как вокруг ещё голых деревьев кружат стаи воронья, будто, подстерегая эту колонну на марше, готовятся к богатому пиршеству. Потом шумно пронёсся порыв ветра, и начался дождь.
Луи Мюллеру, эльзасцу родом из Верхнею Отгрота, было всего семь лет, когда его отец-каменотёс погиб в результате несчастного случая: на него опрокинулась повозка, гружённая камнем. Мать, оставшись с пятью ребятишками на руках, отдала сына в обучение к дяде-кузнецу в Нижний Оттрот, и в десятилетнем возрасте мальчик, на удивление крепкий для своих лет, уже умел управляться с мехами, называемыми в просторечии «коровкой»; держал во время ковки ноги лошади, научился пользоваться молотком и ковать железо. В тринадцать лет ему пришлось покинуть кузницу: у дяди подрос собственный сын, и Луи поступил на Клингентальскую мануфактуру, расположенную в долине Лам, в полулье от их родной деревеньки. На Клингентальской мануфактуре он приобрёл навык чуть ли не во всех ремёслах, которыми там занимались; вступил в общество Детей Мэтра Жака, но, когда подходил его черёд отправиться в странствие по Франции, грянула Революция. Тут уже стало не до странствий, товарищи по обществу разбрелись кто куда. В Клингентале наспех переплавляли медные колокола, ковали кавалерийские сабли и штыки для защитников Республики. Но Луи втайне скучал без лошадей, он успел к ним привязаться у дяди.
Ему нравилось брать в руки и разглядывать конские копыта, так непохожие одно на другое, и, уж если из него не получилось кузнеца, он решил стать коновалом. Когда отечество было объявлено в опасности, Луи исполнилось девятнадцать лет, и он поступил в гусары. Фландрия, Нидерланды, итальянская армия, Египет, Австрия… — сбылись его мечты: он стал полковым ковалем, что, впрочем, не помешало ему быть раненным чуть ли не десять раз и не однажды валяться в лихорадке. Вернувшись во Францию-его отправили в нестроевую часть куда-то на Сомму, — он и тут ухитрился пострадать: норовистая лошадь повредила ему колено, и нога перестала сгибаться. Хватит, отвоевался! Ещё когда он находился на излечении в Абвиле, он как-то зимой 1810 года случайно попал в Пуа: увидев кузнечное заведение, забрёл туда, влекомый тоской по любимому делу, и упросил хозяина дать ему подковать разбитую на ноги клячу, которую как раз привели в кузницу. Операцию эту он проделал с таким блеском, что хозяин, чей подручный был взят в солдаты (а помогал ему только мальчишка-ученик по имени Фирмен, которого заставил его нанять «посредник» кузнецов Абвиля, то есть их представитель), умолил хромого остаться при кузне. Мюллер уже давно перерос тот возраст, когда прилично ходить в подручных, но хозяин изнемогал от работы и череды бед, обрушившихся на его голову: сын, служивший матросом в императорском флоте, погиб, а дочка медленно угасала в чахотке. Пил он сверх всякой меры, а Луи легко переносил любое количество «шнапса», как звал он все горячительные напитки подряд на своём французском языке, уснащённом армейскими шуточками и с заметным эльзасским акцентом. И к тому же он оказался отменным любителем колбасы, словно и впрямь был коренным пикардийцем.
У владельца кузницы получилась неприятность из-за самовольного найма помощника, что запрещалось компаньонами по цеху, и кузницу собрались было объявить «проклятой», когда Луи весьма ко времени вспомнил, что был принят в Клингентальский союз подмастерьев и мог это доказать, хотя его «дело» было и не совсем в порядке («делом» подмастерья называли профессиональную книжку, без которой не принимали на работу). Война, уход помощника кузнеца в армию-все это создавало совсем особый случай. Казалось, чего проще послать запрос в Страсбур, которому был подчинён Клингенталь. Но в Абвиле атмосфера накалилась, надо прямо сказать, стараниями одного злобного каретника (каретники считались «детьми» кузнецов), и каретник, как это вскоре стало известно, имел на то свои причины, ибо вторая жена хозяина сбежала из дому с этим негодяем. Вслед за тем пошли слухи, что она погибла во время пожара в какой-то деревушке под Амьеном-происшествие в тех местах более чем рядовое. С цехом поладили, тем паче что каретник, обвинявший Мюллера во всех смертных грехах, улизнул, не уплатив своих долгов «Матери», то есть стал «бегуном». Можно себе представить, какую богатую пищу дал этот случай местным острякам: поладили на том, что выдали «посреднику» пятьдесят франков и спрыснули сговор за обедом у «Матери», которая держала в Абвиле на улице дю Прейель кабачок. Пиршество получилось шумное и весёлое благодаря присутствию военнопленных испанцев: они работали на канале Сен-Валери, а жили в двух шагах отсюда, в казармах. Было это в январе 1812 года.
Но кузнец так и не оправился после бегства супруги; он спивался все больше и больше. Через несколько дней его нашли повесившимся; в петлице у него было воткнуто письмо, в котором он просил прощения у императора за то, что осмелился самовольно расстаться с жизнью, а все добро-кузницу и дом, довольно просторный, — завещал своему помощнику Мюллеру Луи из Оттрота.
Таким образом Луи порывал с Цехом подмастерьев, но вовсе не потому, что стал владельцем кузницы не совсем положенным путём, а по другой причине: дело в том, что в этом краю, как и почти повсеместно, кузнецы мало того, что вошли в Цех лишь недавно, в конце прошлого века, но ещё и воспользовались при этом услугами какого-то предателя, выдавшего им цеховые тайны; другие, правда, утверждали, что помог тут вовсе не предатель, а просто подручный, ставший, подобно Мюллеру, владельцем кузницы-одним словом, действовавший в обход правил, — вот почему кузнецы не признавались другими цехами корпорации и были её пасынками.
«Туи минуло в ту пору тридцать восемь лет, и сила у него была Гюппырская-её не смогли подточить ни болезни, ни горячительнее чапитки, ни осколки ядер. Стси-.^о посмотреть, как он своими ручищами бьёт молотом по наковальне! В эти годы по всей Пикардии началось брожение, народ устал от нескончаемых войн, сменявших одна другую, и Мюллер тем охотнее разделял общее недовольство, что сам не мог вследствие ранений принимать непосредственное участие в боях. Весьма скоро после переезда в Пуа он установил связь со всеми республиканцами не только в городе, но и в окрестностях. И в такой же короткий срок его заведение приобрело отличную репутацию, потому что на всем пути от Парижа до Кале не было ни одного кузнеца, который мог бы сравняться с Мюллером в умении подковать неподатливых или бракованных лошадей. Один передавал эту весть другому, другои-третьему; словно семена по ветру, разнеслась о нем добрая слава. С непостижимой ловкостью прибивал он подкову к самому что ни на есть уродливому копыту. Войдя после хозяина в права наследства. Мюллер сделал Фирмена-хотя тот ещё был мальчишкой-своим подручным, наплевав на правила. К чертям все эти хитроумные выдумки уважаемых подмастерьев! Так-то оно так, но члены Цеха, которые отныне перестали признавать Мюллера „своим“, взглянули иначе на незаконное возвышение юного Фирмена, сразу ставшего кузнецом. Они всячески понуждали мальчишку убраться прочь из кузницы и, натолкнувшись на решительный отказ, как-то вечером подстерегли его и исколотили до полусмерти: перебили нос-словом, изуродовали на всю жизнь, да ещё стали величать его „пролазой“ и „сукой“… а в Пикардии нет худшего оскорбления, чем „сука“, ибо в некоторых корпорациях „при приёме в дело“ новичка заставляют приносить торжественную клятву, что он любой „суке“ до потрохов доберётся.
Мюллер разгневался, направился к «Матери», швырнул на стол пятьдесят франков и заявил, что дело так не пойдёт: если его признают мастером, а не подмастерьем, то пусть оставят мальчонку в покое. Пятьдесят франков произвели своё действие не потому, что люди польстились на деньги, а потому, что дар свидетельствовал о честных намерениях Мюллера, к тому же дело его было правое. Однако владельца кузницы по-дружески предупредили, чтобы он не особенно-то доверял своему подручному: ведь Фирмен, оставшись у него в услужении, нарушил свою клятву-сегодня он нас предал ради тебя, а завтра предаст тебя ради ещё кого-нибудь. Мюллер только плечами пожал. Работа у него в заведении не переводилась, потребовался ещё один подручный, и соседи охотно отдали ему в обучение своего сына. Раз уж нарушать правила-так нарушать! Одного Мюллеру недоставало-жены.
Когда накануне вечером мушкетёры, с которыми повстречался Теодор, пытались реально представить себе размеры грозящей им опасности, они первым делом решили, что поблизости находятся части Лефевр-Денуэтта, но тут кто-то, не подумав, назвал части Эксельманса, и назвал не потому, что был в этом уверен, а потому, что это было вполне правдоподобно. Имя Эксельманса, так сказать, носилось в воздухе. Равно как и слово «заговор», в существовании которого никто уже не сомневался. Сторонники короля готовы были биться об заклад, что возвращение Наполеона с острова Эльбы было с начала до конца подстроено в Париже, в салоне королевы Гортензии, и готовилось в течение ряда предшествующих месяцев. Называли даже имена заговорщиков. И в самом деле, за исключением лишь Нея, измена которого была для всех чудовищным сюрпризом, разве не эти люди возглавляли мятеж, разве не они мгновенно перешли на сторону императора; недаром королева Гортензия тут же показалась в окне Тюильри, Шарль де Флаго гарцевал на коне перед воротами дворца, а Фуше стоял в прихожей. В действительности же все, или почти все, были застигнуты врасплох высадкой Бонапарта в Антибах, и многие желали не возвращения императора, а лишь некоторого смягчения режима или же восшествия на престол Орлеанского дома… Они не ожидали такой авантюры и были поначалу напуганы сверх меры, ибо не верили в её успех и боялись репрессий, угрожавших им, быть может, в первую очередь. В течение нескольких дней все переменилось, и кое-кто даже похвалялся своими крамольными деяниями. Поверил ли им император? Во всяком случае, сделал вид, что поверил.
Но вернёмся в Бовэ, где эти мальчуганы, болтавшие без передышки, как то обычно случается с человеком, предельно уставшим, приставали с разговорами к первым попавшимся офицерам, а не только к Тони де Рейзе. И все вдруг почувствовали к ним жалость, смешанную с восхищением: ведь никто и ничто-ни воинская присяга, ни воинский долг-не вынуждало этих верных престолу юношей очертя голову бросаться на защиту дела, явно обречённого на провал, и хранить верность королю; и вот уже все нарасхват 'зазывают их к себе, стараются накормить и наплоить, а они трещат как сороки, усугубляя беспорядок, царивший среди воинских частей. Они рассказывали о том, как защищали на Марне мост Сен-Мор, который никто и не собирался атаковать; как водрузили белое с золотой бахромой знамя, вручённое в дар батальону Школы правоведения дамамизаложницами за покойного короля Людовика XVI… И, слушая их, можно было подумать, что речь шла по меньшей мере об Эпаминондах, уцелевших под Фермопилами… на самом же деле они, в сущности, отступили, капитулируя, и могли беспрепятственно продолжать путь только потому, что перешедшие на сторону Бонапарта войска пожалели этих молокососов с их маскарадными ружьишками и мундирчиками. Послушать их, так переход от Венсена до Сен-Дени был героической эпопеей: шли они прямо по полям без дорог, дабы избежать нежелательных встреч, и, когда на подступах к Бовэ их заметил егерский полк и свернул с шоссе, намереваясь броситься за ними в погоню, они, волонтёры, выстроились вдоль какой-то стены, чтобы все как один сложить голову на поле брани, — отступать дальше все равно было некуда, на себя самих они, видно, не очень-то полагались и дружно закричали: «Да зравствует король!» Рассказывая об этом случае, молодые люди по простодушию своему не отдавали себе отчёта в том, что противник, понявший, с кем имеет дело, просто дал им уйти. И это обстоятельство отчасти меняло смысл их пресловутой эпопеи. Равно как и их верности белому знамени, полученному от дам-заложниц, ибо многие волонтёры по наущению своих же офицеров вышли из-под священной сени королевских лилий ещё в Сен-Дени, чтобы не разлучаться с папочкой и мамочкой, благополучно продолжать учение и сохранить в своём лице для Франции и для будущих времён адвокатов и законоведов, без лести преданных монархии и религии. Но для тех, кто упорно шёл вперёд, ступая по камням стёртыми в кровь ногами, с разбитой поясницей после двухчасового, вернее, полуторачасового привала в Сен-Брисе прямо на булыжной мостовой, — для тех, кто добрался до Бовэ, эта ночь, перед ужасами которой дрогнул их фанатизм, в рассказах их превратилась в ночь подвига, хотя они пугливо шарахались от встречных призраков, неся в себе все иллюзии и поддаваясь всем страхам этого тернистого пути среди отставших от своих частей солдат, лошадиных трупов, в хаосе брошенной на произвол судьбы армии, среди жалких руин монархии. Никто и пальцем не тронул этих студентиков, хотя в отличие от их товарищей, сопровождавших королевскую гвардию, их не обрядили под Генриха IV, а просто выдали з Венсене в ночь с воскресенья на понедельник обыкновенную пехошую форму: триковые панталоны, шинель и кивер с белым плюмажем, заплечный мешок и ружьё на перевязи, которым они не умели пользоваться. Но, шествуя в ночном мраке, студенты то и дело натыкались на чёрные фигуры всадников, устремлявшихся к Парижу, в коюрых они сразу же признали улан, несметное количество улан, перешедших на сторону Узурпатора. Все происходило в полной тишине, и вышеуказанные уланы тоже не попытались узнать, что это за части движутся на Север… Словно в затянувшемся кошмаре, словно в театре теней проплыл мимо студентов среди мрака безлунной ночи, под зловещее цоканье конских копыт нескончаемый лес копий. Откуда могли взяться в ночь с 20 на 21 марта эти уланы, если по приказу королевского генерального штаба гарнизоны из северной части департамента Уазы уже в течение нескольких дней стягивались к столице, — об этом никто не подумал. Как, впрочем, и о многом другом. Как не думают, а просто верят в призраки народы, когда готовы рухнуть их кумиры.
Но в Бовэ из этих сбивчивых рассказов вынесли твёрдое заключение, что императорская кавалерия брошена вдогонку за королевской армией, что Эксельманс лично с минуты на минуту появится у городских ворот и что придётся встретиться с ним лицом к лицу в самых невыгодных условиях, при полном хаосе, когда солдаты перестали быть солдатами, когда большинство подразделений рассеялись, когда люди падают с ног от усталости-и юнцы и старики, вновь вставшие под знамёна, — когда принцы попали в мышеловку, а король остался один, и черт его знает, где он сейчас обретается! Паника в кратчайшее время охватила гражданское население: как же это так, неужели в Бовэ будут драться? И не на шутку драться: каждому известно, что люди Эксельманса-бравые вояки, это те, что стояли бивуаками и проливали кровь на полях битв по всей Европе, ветераны Революции и уцелевшие после Березины офицеры на половинном содержании, люто ненавидевшие королевскую гвардию, и головорезы, решившие во что бы то ни стало свести счёты с теми, кто изгнал их из армии. Да это же будет бойня, побоище, ареной которого станет Бовэ! И вот уже знать и богачи забираются в свои кареты, а на улицах те, кого господин де Масса именовал «сомнительным элементом», ведут себя нарочито вызывающе; женщины рыдают; патрули мечутся без толку взад и вперёд; каждая рота действует на свой страх и риск, не запрашивая командование, не связавшись с остальными… Все ждут катастрофы…
Кто принёс эту новость графу Артуа? Возможно, первым известили его сына, герцога Беррийского? Неважно. Важно то, что никто уже не сомневался в неизбежном появлении Эксельманса у ворот Бовэ, что никто даже не потрудился проверить слухи, узнать, на чем они основаны. Принцы, в качестве военачальников, приняли их во внимание как вполне реальный факт и решили действовать соответственно. Во все концы полетели приказы: мушкетёры, как наиболее подвижная часть войска, были посланы в разведку впереди остальной королевской гвардии, на дорогу в Кале, а гвардейцам Граммона под командованием Тони де Рейзе поручили охранять арьергард, то есть обеспечить флангами пеших, всех, кого удалось собрать среди отставших, а также повозки, наскоро нагруженные войсковым имуществом, изнемогшими ранеными и больными: на тридцать фургонов, собранных ещё с утра, погрузили волонтёров с их белым штандартомподарком дам-заложниц, ради которого они. по всей вероятности, собирались теперь умереть сидя. К тому же владельцы упомянутых выше фургонов сами правили лошадьми, и на каждом перегоне приходилось сулить им деньги, ибо в противном случае-да гони же вперёд! — возницы без дальних слов поворачивали обратно. Увы, бескорыстное служение французов королевскому дому, видно, и впрямь стало редкостью!
Уж не забыл ли в этой суматохе его высочество граф Артуа, что по его же собственному приказу в Амьен нынче утром был отряжен один из гвардейцев-лазутчиков с целью узнать, надёжен ли путь в этом направлении? Как раз такой вопрос и задал герцог Ришелье, случайно встретив во дворе префектуры полковника Фавье, выходившего от Мармона. Но полковник вместо ответа уставился на Ришелье и вдруг ни с того ни с сего спросил: что это на нем за форма? Вопрос этот в другое время, несомненно, прозвучал бы дерзостью. Однако Эмманюэль Ришелье не усмотрел таковой и спокойно объяснил, что это форма генерала русской армии, а нарядился он так потому, что его платье насквозь промокло и волей-неволей пришлось переодеться. Кто знает, не решил ли уже герцог улизнуть за пределы Франции или, возможно, считал, что войска Александра I, стоявшие в Бельгии, не сегодня завтра перейдут границу? Но вот этот последний вопрос Фавье задать поостерёгся.
— Так как же, полковник, вы мне не ответили… — напомнил Ришелье.
Насколько адъютанту маршала Мармона известно, граф Артуа решил не дожидаться лазутчика, посланного в Амьен. Впрочем, с самого начала было ясно, что никто всерьёз ждать ею и не собирался.
— Если люди Эксельманса подойдут к Бовэ, нам останется только одно: уходить просёлочными дорогами и постараться нагнать королевский поезд в Пуа или в Гранвилье. Нельзя же, в самом деле, рисковать нашим войском и принцами, ожидая какого-то лазутчика. А разумно было или нет посылать лазутчика в Амьен, об этом следовало думать утром.
— Но почему Пуа или Гранвилье? Сколько от Бовэ до Гранвилье?
— Семь с лишним лье, а до Пуа-одиннадцать.
— Вряд ли можно считать это особо надёжной дистанцией.
— Совершенно верно, но другого выхода нет. Где-то надо заночевать. Каждое лье требует огромных усилий. Будем надеяться, что Эксельманс не станет слишком торопиться.
Ведь именно Гранвпльс наметили для ночлега принцев, поскольку в Пуа нет достаточного количества помещений для штабов, а вместе с принцами в Гранвилье войдут арьергардные части, кавалеристы, превратившиеся в пехотинцев из-за отсутствия лошадей, и наиболее уставшие из солдат, а затем рота господина де Дама, рота герцога Граммона и артиллеристы Мортемара; более свежие части проведут ночь в Пуа и постараются пораньше утром установить связь с его величеством королём Людовиком, от которого нет ни слуху ни духу. Впрочем, ещё до прихода волонтёров граф Артуа, который с самого утра находился в крайне нервозном состоянии духа, выслал вперёд в три часа тридцать минут полсотни мушкетёров. Как раз они-то обогнали фургон Бернара и господина Жубера.
Потребовалось около часу, чтобы принять решение, отдать приказы и обеспечить отправку головной части, куда входило большинство серых мушкетёров. Теодор как раз посмотрел на часы на башне св. Петра-было ровно пять. Хорошей рысью одиннадцать лье можно покрыть за три часа, таким образом в Пуа будем между восемью и девятью часами. В соответствии с приказом основная масса войска, сопровождавшего принцев, должна была выступить в шесть часов; им, правда, предстояло сделать на четыре лье меньше. Зато с пешими, которым потребуется на дорогу шесть часов, весь марш окончится только к полуночи. Больных уже грузили в повозки, и Теодор увидел студентов-правоведов, ждавших своей очереди. Сразу было заметно, что эти чересчур экзальтированные молодые люди не привыкли к военной форме, да ещё и форма-то была с чужого плеча. И, проходя мимо этого шумного сборища, Жерико почувствовал, как в душе его поднимается жалость-жалость и раздражение. Все эти мальчуганы-и высокие и низкорослые-отличались той особой худобой, которая свойственна затянувшемуся отрочеству; поэтому, встречая их в Латинском квартале под ручку с тамошними девицами, чувствуешь какую-то неловкость: так и кажется, что они ещё не доросли до таких развлечений. А тут у них волосы всклокочены, оружие волочится по земле, полное отсутствие воинской дисциплины-вернее, просто незнание того, что есть дисциплина… все это делало их пребывание здесь каким-то трагическим ребячеством. Для виду они пытались шутить, но вдруг вы замечали их испуганно вопрошающие глаза.
Если угодно, не такие уж они дети, не моложе, в конце концов, юного Монкора, который с мушкетоном на боку ехал как раз впереди Жерико… такой же худой, так же чем-то напоминает заплутавшегося юного бога. Но хотя Монкор был ровесник бо-пыпинства волонтёров, в плечах он казался гораздо шире. Вот это-то обстоятельство особенно и поразило Теодора: разномастное скопище нс успевших побриться студентиков-у одного отрос белесый пушок, у другого подбородок, казалось, тронут тёмной тушью, впрочем, не так уж густо тронут, — всю эту ораву высоких и низкорослых мальчиков, собравшихся со всей Франции, отличала покатая линия плеч в противоположность окружавшим их мушкетёрам, крепким и физически развитым верховою ездой, охотою, войною, будто эти волонтёры принадлежали к какому-то другому народу. Гвардейцы, как бы они ни разнились друг от друга во многих отношениях, производили в массе своей одинаковое впечатление благодаря росту и развороту плеч. Поразило Теодора и то обстоятельство, что по чьей-то нелепой идее этих юнцов объединили с мушкетёрами, и юнцы эти обращались к мушкетёрам с тревожно-почтительными вопросами, обращались.
как дети к взрослым, а сами кучками или поодиночке сидели на своих выпотрошенных вещевых мешках-уж очень натёрло им спину ремёнными лямками,
— сидели в бессильной позе крайней усталости после двух дней пути: одни спали, уронив голову на плечо соседа, другие, напротив, беспокойно ёрзали, все одинаково грязные, оборванные, так что казалось, будто какой-то неразборчивый барышник согнал сюда на площадь неприглядное людское стадо. Эта картина потрясла Теодора своей глупостью и несправедливостью: и дёрнуло же этих дурачков ввязаться в авантюру, которая не имела к ним никакого отношения, хотя в простоте душевной они видели себя рыцарями без страха и упрёка… А тут речь шла о сведении счётов, тут были офицеры из знатных семейств и офицеры, вышедшие из низов, — прихлебатели Империи и прихлебатели монархии. Вдруг Теодору подумалось, что и его самого с тем же основанием можно упрекнуть за то, что он вмешался в драку, вовсе его не касающуюся. При этой мысли он пожал плечами. Слава богу, он-то уже не мальчишка. Прежде всего, он не строил себе никаких иллюзий, не собирался грудью защищать белый штандарт, вручённый дамами-заложницами. Он, Жерико, следует своей судьбе, отнюдь не считая себя участником крестового похода, и он твёрдо знает, что только в силу чистой случайности завербован одной бандой, выступающей против другой банды. Честь и долг для него отнюдь не эти королевские лилии, не эта белая тряпица с бахромой-нет: просто стыдно переходить в другой лагерь.
Мушкетёры строились в колонны. Их командир Лористон с саблей наголо в сопровождении нескольких офицеров проехал вдоль строя. День клонился к закату, только на западе, в стороне Руана, серенькое небо прорезали широкие оранжевые полосы, и при выходе из города мушкетёры увидели, как вокруг ещё голых деревьев кружат стаи воронья, будто, подстерегая эту колонну на марше, готовятся к богатому пиршеству. Потом шумно пронёсся порыв ветра, и начался дождь.
Луи Мюллеру, эльзасцу родом из Верхнею Отгрота, было всего семь лет, когда его отец-каменотёс погиб в результате несчастного случая: на него опрокинулась повозка, гружённая камнем. Мать, оставшись с пятью ребятишками на руках, отдала сына в обучение к дяде-кузнецу в Нижний Оттрот, и в десятилетнем возрасте мальчик, на удивление крепкий для своих лет, уже умел управляться с мехами, называемыми в просторечии «коровкой»; держал во время ковки ноги лошади, научился пользоваться молотком и ковать железо. В тринадцать лет ему пришлось покинуть кузницу: у дяди подрос собственный сын, и Луи поступил на Клингентальскую мануфактуру, расположенную в долине Лам, в полулье от их родной деревеньки. На Клингентальской мануфактуре он приобрёл навык чуть ли не во всех ремёслах, которыми там занимались; вступил в общество Детей Мэтра Жака, но, когда подходил его черёд отправиться в странствие по Франции, грянула Революция. Тут уже стало не до странствий, товарищи по обществу разбрелись кто куда. В Клингентале наспех переплавляли медные колокола, ковали кавалерийские сабли и штыки для защитников Республики. Но Луи втайне скучал без лошадей, он успел к ним привязаться у дяди.
Ему нравилось брать в руки и разглядывать конские копыта, так непохожие одно на другое, и, уж если из него не получилось кузнеца, он решил стать коновалом. Когда отечество было объявлено в опасности, Луи исполнилось девятнадцать лет, и он поступил в гусары. Фландрия, Нидерланды, итальянская армия, Египет, Австрия… — сбылись его мечты: он стал полковым ковалем, что, впрочем, не помешало ему быть раненным чуть ли не десять раз и не однажды валяться в лихорадке. Вернувшись во Францию-его отправили в нестроевую часть куда-то на Сомму, — он и тут ухитрился пострадать: норовистая лошадь повредила ему колено, и нога перестала сгибаться. Хватит, отвоевался! Ещё когда он находился на излечении в Абвиле, он как-то зимой 1810 года случайно попал в Пуа: увидев кузнечное заведение, забрёл туда, влекомый тоской по любимому делу, и упросил хозяина дать ему подковать разбитую на ноги клячу, которую как раз привели в кузницу. Операцию эту он проделал с таким блеском, что хозяин, чей подручный был взят в солдаты (а помогал ему только мальчишка-ученик по имени Фирмен, которого заставил его нанять «посредник» кузнецов Абвиля, то есть их представитель), умолил хромого остаться при кузне. Мюллер уже давно перерос тот возраст, когда прилично ходить в подручных, но хозяин изнемогал от работы и череды бед, обрушившихся на его голову: сын, служивший матросом в императорском флоте, погиб, а дочка медленно угасала в чахотке. Пил он сверх всякой меры, а Луи легко переносил любое количество «шнапса», как звал он все горячительные напитки подряд на своём французском языке, уснащённом армейскими шуточками и с заметным эльзасским акцентом. И к тому же он оказался отменным любителем колбасы, словно и впрямь был коренным пикардийцем.
У владельца кузницы получилась неприятность из-за самовольного найма помощника, что запрещалось компаньонами по цеху, и кузницу собрались было объявить «проклятой», когда Луи весьма ко времени вспомнил, что был принят в Клингентальский союз подмастерьев и мог это доказать, хотя его «дело» было и не совсем в порядке («делом» подмастерья называли профессиональную книжку, без которой не принимали на работу). Война, уход помощника кузнеца в армию-все это создавало совсем особый случай. Казалось, чего проще послать запрос в Страсбур, которому был подчинён Клингенталь. Но в Абвиле атмосфера накалилась, надо прямо сказать, стараниями одного злобного каретника (каретники считались «детьми» кузнецов), и каретник, как это вскоре стало известно, имел на то свои причины, ибо вторая жена хозяина сбежала из дому с этим негодяем. Вслед за тем пошли слухи, что она погибла во время пожара в какой-то деревушке под Амьеном-происшествие в тех местах более чем рядовое. С цехом поладили, тем паче что каретник, обвинявший Мюллера во всех смертных грехах, улизнул, не уплатив своих долгов «Матери», то есть стал «бегуном». Можно себе представить, какую богатую пищу дал этот случай местным острякам: поладили на том, что выдали «посреднику» пятьдесят франков и спрыснули сговор за обедом у «Матери», которая держала в Абвиле на улице дю Прейель кабачок. Пиршество получилось шумное и весёлое благодаря присутствию военнопленных испанцев: они работали на канале Сен-Валери, а жили в двух шагах отсюда, в казармах. Было это в январе 1812 года.
Но кузнец так и не оправился после бегства супруги; он спивался все больше и больше. Через несколько дней его нашли повесившимся; в петлице у него было воткнуто письмо, в котором он просил прощения у императора за то, что осмелился самовольно расстаться с жизнью, а все добро-кузницу и дом, довольно просторный, — завещал своему помощнику Мюллеру Луи из Оттрота.
Таким образом Луи порывал с Цехом подмастерьев, но вовсе не потому, что стал владельцем кузницы не совсем положенным путём, а по другой причине: дело в том, что в этом краю, как и почти повсеместно, кузнецы мало того, что вошли в Цех лишь недавно, в конце прошлого века, но ещё и воспользовались при этом услугами какого-то предателя, выдавшего им цеховые тайны; другие, правда, утверждали, что помог тут вовсе не предатель, а просто подручный, ставший, подобно Мюллеру, владельцем кузницы-одним словом, действовавший в обход правил, — вот почему кузнецы не признавались другими цехами корпорации и были её пасынками.
«Туи минуло в ту пору тридцать восемь лет, и сила у него была Гюппырская-её не смогли подточить ни болезни, ни горячительнее чапитки, ни осколки ядер. Стси-.^о посмотреть, как он своими ручищами бьёт молотом по наковальне! В эти годы по всей Пикардии началось брожение, народ устал от нескончаемых войн, сменявших одна другую, и Мюллер тем охотнее разделял общее недовольство, что сам не мог вследствие ранений принимать непосредственное участие в боях. Весьма скоро после переезда в Пуа он установил связь со всеми республиканцами не только в городе, но и в окрестностях. И в такой же короткий срок его заведение приобрело отличную репутацию, потому что на всем пути от Парижа до Кале не было ни одного кузнеца, который мог бы сравняться с Мюллером в умении подковать неподатливых или бракованных лошадей. Один передавал эту весть другому, другои-третьему; словно семена по ветру, разнеслась о нем добрая слава. С непостижимой ловкостью прибивал он подкову к самому что ни на есть уродливому копыту. Войдя после хозяина в права наследства. Мюллер сделал Фирмена-хотя тот ещё был мальчишкой-своим подручным, наплевав на правила. К чертям все эти хитроумные выдумки уважаемых подмастерьев! Так-то оно так, но члены Цеха, которые отныне перестали признавать Мюллера „своим“, взглянули иначе на незаконное возвышение юного Фирмена, сразу ставшего кузнецом. Они всячески понуждали мальчишку убраться прочь из кузницы и, натолкнувшись на решительный отказ, как-то вечером подстерегли его и исколотили до полусмерти: перебили нос-словом, изуродовали на всю жизнь, да ещё стали величать его „пролазой“ и „сукой“… а в Пикардии нет худшего оскорбления, чем „сука“, ибо в некоторых корпорациях „при приёме в дело“ новичка заставляют приносить торжественную клятву, что он любой „суке“ до потрохов доберётся.
Мюллер разгневался, направился к «Матери», швырнул на стол пятьдесят франков и заявил, что дело так не пойдёт: если его признают мастером, а не подмастерьем, то пусть оставят мальчонку в покое. Пятьдесят франков произвели своё действие не потому, что люди польстились на деньги, а потому, что дар свидетельствовал о честных намерениях Мюллера, к тому же дело его было правое. Однако владельца кузницы по-дружески предупредили, чтобы он не особенно-то доверял своему подручному: ведь Фирмен, оставшись у него в услужении, нарушил свою клятву-сегодня он нас предал ради тебя, а завтра предаст тебя ради ещё кого-нибудь. Мюллер только плечами пожал. Работа у него в заведении не переводилась, потребовался ещё один подручный, и соседи охотно отдали ему в обучение своего сына. Раз уж нарушать правила-так нарушать! Одного Мюллеру недоставало-жены.