Фавье поставил свою лошадь в конюшне по ту сторону площади Карусель, прошёл под аркой, где расположились кавалеристы, и выбрался на огромную замощённую площадьлежавшую между Триумфальной аркой и полуразрушенным кварталом, — где стояла часовня Дуайенне и старинный особняк Лонгвилей, уже давно лишившийся крыши. Эти руины под самым носом королей Франции не переставали удивлять иностранцев.
   Улицы, начинавшиеся у Пале-Ройяля или поблизости от него и выводившие окольным путём к большой галерее музея, отделяли Тюильри от старого Лувра, еле различимого за лачугами, сараями, нищенскими домишками; отсюда десятого августа народ пошёл на Тюильрийский дворец, и, хотя Наполеон, которому требовалось для разгона свободное пространство, велел снести ряд сооружений до того, как сюда нахлынула чернь, все же за улицей Сен-Никэз, где взорвалась знаменитая адская машина, остался в неприкосновенности целый квартал, и в этом причудливом квартале старьёвщиков, куртизанок и челяди сегодня слышался не совсем уместный гомон, ибо в кофейнях и ресторациях посетители уже сильно навеселе распевали во всю глотку песенки Беранже и «Мы на страже Империи!».
   Конюшни с гладким фасадом и сдвоенными колоннами стояли как раз напротив моста Святых-Отцов как некий обломок общественного здания, затерявшегося волей судеб среди нагромождения высоких домов, принадлежащих частным владельцам, и, так как вслед за последней парой колонн шла полуразрушенная стена, казалось, что перед вами декоративный цоколь. Впереди, как солдат, вышедший из рядов, вздымался огромный шестиэтажный куб, с кофейней в нижнем этаже, а на антресолях одиноко расположилась «Нантская гостиница», здесь обычно останавливались почтовые кареты, что лишь усугубляло впечатление общего беспорядка; но в тот день у гостиницы грудами валялись тюки, лошадей не было ни одной-их разобрали с бою беглецы, а за почтой, как и за посылками, никто и не являлся. Здесь было не так людно, к тому же из кофейни доносились звуки музыки, и прохожие с улицы заглядывали в окна. Среди туч образовался широкий бледный просвет, обманчиво напоминавший солнце.
   Внезапно Фавье вздрогнул всем телом. Навстречу ему шла пара, кавалер с дамой, надо прямо сказать, мало подходившие друг другу; и при виде этой пары сердце заколотилось у него в груди. Причиной тому был не мужчина, неизвестный ему, одетый не без изысканности, с тросточкой в руке и в дорожном плаще; он, видимо, носил парик, и этот парик, очки, а также мышиносерая фетровая шляпа не позволяли судить о личности незнакомца. Одну руку, согнутую калачиком, он подставил даме, просунувшей под его локоть только самые кончики пальцев, а в другой держал за ручку ребёнка, девочку лет четырех-пяти. Нет, это немыслимо! Конечно, полковник обознался. Ведь он был как одержимый, ему повсюду мерещился милый силуэт. Впрочем, он ни разу не видел её в этой серой бархатной шляпке с аграфом на боку, украшенной перьями и пышным бантом, из-под которого спускались ленты, завязанные под подбородком, а край шляпки был оторочен гофрированными блондами, ни разу не видел и в этом куньем палантине, подбитом лиловым шёлком, накинутом на мериносовое платье с бархатной отделкой того же цвета, что и шляпка. Пусть он почти не разглядел её лица, зато он сразу признал девочку в чёрном жакетике и коротенькой белой юбочке-тут уж не могло быть ошибки. Эта девочка с длинными чёрными волосами, распущенными по плечам, и с крупными локонами, начёсанными на уши, была живым воплощением того полутраура, который им предстояло снять только двадцать третьего мая. Она казалась, пожалуй, слишком полненькой для своих лет, во взгляде её было что-то страдальческое. Хотя полковник Фавье сначала подошёл к крошке Гортензии, но про себя он подумал: «Как попала сюда наша Мария Ангелица?» Он поднял на неё глаза, даже не взглянув на её спутника.
   — Бог мои, сударыня, вы здесь? В такой день? Так ли уж это благоразумно с вашей стороны?
   Дама подала ему ручку, облитую перчаткой, и в ту же минуту почувствовала, что рука, на которую она опиралась, уже не поддерживает её. Спутник её деликатно отступил на несколько шагов. Дама улыбнулась, показав ровные маленькие зубки.
   Чёрные волосы падали прихотливой чёлкой из-под выступавшего углом края шляпки. В двадцать семь лет-её выдали замуж четырнадцати-она была во всем блеске женственности. Она снова улыбнулась склонившемуся к ней гиганту и произнесла:
   — Шарль,, друг мой дорогой, до чего же я счастлива вас видеть, даже странно…
   Всякий раз, при каждой встрече он открывал её заново: так нынче он впервые, казалось ему, заметил изящество её тоненького прямого носика с раздувающимися ноздрями. И его пронзил её певучий голос, произносивший слова с лёгким испанским акцентом, от которого её не сумели отучить даже в пансионе госпожи Кампан.
   Он повторил:
   — Вы поступаете весьма неосмотрительно, сударыня, вас могут узнать…
   Она засмеялась в ответ, взмахнув рукой таким жестом, словно трясла браслетами.
   — Что ж тут такого? Пусть узнают!
   Но он ответил все так же серьёзно:
   — Политические страсти сейчас разгорелись, во дворе Лувра полным-полно людей из тайной, полиции; вообразите, что ктонибудь из них захочет выслужиться и заявит, что он сам застиг герцогиню Фриульскую за весьма странным разговором… Я слышал в Тюильри всего три дня назад ваше имя в устах одного из доброхотов, которые, к сожалению, вечно вьются вокруг принцев.
   — Ну и что же сказал ваш доброхот? — спросила герцогиня.
   — Достаточно того, что он произнёс ваше имя в связи с именем госпожи де Сен-Лэ…
   — Велика беда! Всем известно, что мы с Гортензией подруги и она даже крестила мою дочку.
   — Но сейчас, сударыня, могут вспомнить, что она была королевой… и когда Буонапарте уже в Фонтенбло…
   — Так, значит, вы думаете, что он ещё только в Фонтенбло?
   Вот поэтому-то мне и не терпелось пойти посмотреть, что делается в Тюильри. Господин де Лилль по-прежнему ещё сидит на троне и рассказывает своим министрам сальные анекдоты?
   — Его величество, сударыня, скоро будет производить смотр войскам, а я солдат… но, молю вас, будьте осторожны, следите за своими словами, умы сейчас слишком возбуждены…
   — Ни за какие сокровища мира, Шарль, я не пропущу этого зрелища! Ведь я смотрю не только за себя, но и за Дюрока. Будь он жив, он сегодня был бы не на площади Карусель, а там, на дороге в Фонтенбло…
   От неё Фавье мог принять любое. Но только не то, что последовало вслед за этим.
   — Если уж говорить о неосторожности, — добавила она, слегка повернувшись к старику, скромно отошедшему в сторону в первый момент их встречи, — господин Фуше охраняет меня…
   Услышал ли её слова человек в дорожном плаще? Он поправил очки, будто старался скрыть глаза за их стёклами. Фуше! Значит, вот этот худощавый, чуточку согбенный господин, столь старорежимный с виду, значит, он и есть Фуше? Фуше, которою хотел арестовать Бурьен и который сумел ускользнуть из рук— полиции…
   Уж не потеряла ли рассудок Мария де лос Анхелсс?
   — Не думаю, — сказал он, — чтобы воздух Тюильри был особенно благоприятен для герцога Отрантского…
   Так как при последних словах полковник слегка повысил голос, старик вежливо поклонился и, приблизившись к говорившему, произнёс:
   — Отчасти это зависит от барона Фавье и от того, какое употребление он изволит сделать из моего имени…
   Он выпрямил сутулую спину, и тут только Фавье заметил, что Фуше с умыслом разыгрывает роль старика и что на самом деле выглядит он значительно моложе, чем при первом взгляде. В 1815 году Фуше было пятьдесят два года, но какая-то юношеская живость все ещё сохранялась в его движениях.
   Шарль не без презрения взглянул на Фуше сверху вниз:
   — Вам нечего бояться, сударь, хотя бы потому, что ваше имя, произнесённое этими устами, стало тем самым для меня священным…
   Он склонился перед герцогиней, кровь гудела в ушах. Он взял на руки дочь Дюрока и приподнял её.
   — Малютка, — сказал он, — в тебе я вижу твоего отца и твою мать, их неразрывно слитый образ… да будет жизнь твоя легка!
   Он произнёс эти слова столь несвойственным ему торжественным тоном, что герцогиня выхватила из его рук дочку и прижала к себе. Она потеряла сына, своего первенца, и жила в непрерывной тревоге за эту болезненную девчушку.
   — Да хранит вас бог, Шарль, дорогой, — сказала она тихо, чтобы Фуше не расслышал, — какой бы путь вы себе ни избрали!
   Когда Фавье выехал из конюшни на своём рысаке, он не нашёл уже на площади Марии де лос Анхелес. Он дал хлыста коню и скрылся в воротах справа от моста.
   Как бы тщательно маршал Макдональд, герцог Тарентский, ни обряжался по приказу короля в штатское платье-чёрный фрак без карманов, оливковые панталоны, рыжие ботинки, даже взял в руки складную трость-зонтик, а на голову надел цилиндр, — все равно в нем чувствовалась военная косточка. Правда, он раздобрел, и курносый нос, задорно торчавший посреди широкой костистой физиономии и придававший ему в прежние годы ухарски отважный вид, выглядел теперь совсем иначе среди складок нездорового жира, появившегося к пятидесяти годам. Но, как и прежде, он безуспешно старался обуздать белокурые волосы, слегка потемневшие с годами: они упорно падали прямыми, хотя не столь густыми, как раньше, прядями. На худой конец он мог сойти ещё за банкира, но кто бы, подметив взгляд его карих глаз, слишком легко принимавших восторженное выражение, решился доверить ему свои капиталы?
   Ибо во всем его облике самым причудливым образом сочетались черты авантюризма, роднившие между собой людей Империи-недаром же в двадцать девять лет он был уже генералом, — и своего рода усталость горожанина, более чем натуральное следствие бурно прожитой жизни, как, впрочем, и боль в суставах, которая особенно мучила его при этих бесконечных дождях.
   — Ну и погодка, чисто брюмеровская, — буркнул он и взглянул в окно на совсем ещё голые ветви.
   Он вспомнил утро VIII года, Версаль, он шёл тогда под проливным дождём закрывать клуб якобинцев, в то время как его соратник поставил все на карту в Сен-Клу. С давних пор он был другом Жозефины, своим человеком на улице Шантрен. С тех пор прошло шестнадцать лет. даже меньше… прошла целая вечность, целая шквальная жизнь, и вот теперь его дожидается король Франции.
   Да, король приказал ему явиться во дворец пешком и в штатском платье, дабы не привлекать ничьего внимания. Похоже, что Людовик оказывает ему такое доверие именно потому, что мало его знает. Герцог Тарентский прибыл в Париж всего шесть дней назад, даже пять с половиной. Первые их прошлогодние встречи оставили у него скорее дурной осадок. Людовик XVIII недолюбливал маршала за то, что тот слишком всерьёз принимал его либерализм: к тому же резкий характер Жак-Этьена и сейчас сослужил ему плохую службу в отношениях с новым государем, равно как и прежде в отношениях с императором; до его отъезда в свой округ ничто не предвещало внезапного монаршего благоволения-скорее уж наоборот. С лета 1814 года он жил в Бурже, центре военного округа, где была расквартирована его дивизия, или в своём поместье Курсель, в двух шагах от Буржа: в начале марта его отозвали в Ним, но. так и не дав добраться до новой резиденции, завернули с полдороги по приказу герцога Орлеанского, призывавшего маршала в Лион, откуда ему самому пришлось спасаться бегством перед приходом Наполеона по причине солдатских бунтов. Парижский особняк Макдональда стоял пустой: маленькая Сидони осталась в Курселе с тёткой Софи, и с тех пор, как вслед за старшей дочерью вышла замуж средняя дочка маршала, Адель-она повенчалась в 1813 году с Альфонсом Перрего, — особняк на Университетской улице почти все время пустовал, оставленный на попечение многодетной семьи привратника. В полутёмной бильярдной Жак-Этьен обнаружил в футляре, подбитом голубым бархатом, свою скрипку как некое полузабытое воспоминание. Уже очень давно он не прикасался к ней. Он отнюдь не считал себя виртуозом, но унаследовал страсть к музыке от отца-якобинца, передавшего ему также свои романтические, чисто шотландские глаза; отец был в своё время без ума от Генделя, с которым сблизился, когда композитор уже ослеп.
   Прежде чем отправиться в Павильон Флоры, маршал помузицировал в своём огромном пустынном жилище. Если Макдональд слыл в молодости неотразимым, то во многом был обязан этим скрипке. После первой помолвки (было это в Сен-Жермен-ан-Лэ), во время его жениховства, Мари-Констанс аккомпанировала ему на клавесине. Тогда, быть может в первый и в последний раз в своей жизни, он любил беззаветно, не внося в свои чувства расчёта. Потом, когда он женился вторично, новая жена, мать Сидони, высмеивала мужа всякий раз, как тот брался за скрипку, и называла его игру «пиликаньем». Она умерла через два года после свадьбы, и он, вдовец с двумя дочерьми на руках, меньше всего собирался вступать в третий брак. О, не только из-за скрипки! Теперь скрипка стала для Макдона.1ь;1а спосю рода средством ухода от будней. Весьма жаль, что ему не удалось более серьёзно заняться музыкой… В это вербное воскресенье он разбирал Гайдна. И сразу же прошли ревматические боли. Он думал о странной своей судьбе и о внезапном-до нелепостидоверии короля… Удивительная все-таки выдалась неделя.
   Приехал в понедельник вечером, и уже во вторник его назначили в корпус, который создавался при особе герцога Беррийского, — тот самый корпус, что должен был формироваться в Мелэне и прикрыть подступы к столице. Однако до субботы его старались держать как можно дальше от этого великолепного замысла, и, несмотря на то что маршала обласкал сам король, его целых четыре дня мытарили по прихожим, пересылали от одного лица к другому, заставили побегать по всем закоулкам дворца, словно враг и не стоял у ворот Парижа. Для всякого, кто в четверг слушал в Палате речь его величества, было очевидно, что король не отдаёт себе ни малейшего отчёта в грозящей опасности.
   Наконец только! в субботу маршал был принят своим непосредственным начальником, его высочеством герцогом Беррийским.
   Его высочество был решительно невыносим и ещё более груб, чем обычно, — должно быть, совсем потерял голову, свою мерзкую пустую башку: казалось, он вот-вот заплачет и злится оттого, что это могут заметить; маршал послал королю свою отставку, которую пришлось взять обратно в тот же вечер. Было это накануне; тогда король собирался ретироваться в Вандею. Или в Бордо. Макдональд первый посоветовал ему отправиться во Фландрию, в Лилль или Дюнкерк. Идея эта показалась монарху просто блестящей, но вместе с тем он находил, что ещё успеет над ней подумать. И вот нате вам: в воскресенье утром, то есть сегодня, в семь часов утра у герцога Беррийского, откуда за Макдональдом послали гонца, он из собственных уст его высочества услышал об измене Нея. Весь город знал об этом ещё накануне, но двор (хотя многие чиновные люди, не особенно веря слухам, все же отправили своих жён за границу), двор продолжал не верить вплоть до ночи с субботы на воскресенье, пока в Париже не появились генералы, покинувшие князя Московского.
   Взволнованный донельзя рассказ барона Клуэ. Накануне по крайней мере ещё притворялись, делали друг перед другом вид, что не верят таким слухам. Может быть, этим и объяснялась вчерашняя нервозность его высочества. Утром Макдональд застал герцога в совсем ином расположении духа-тот так и бросился к нему навс-речу, словно желая загладить вчерашнюю некрасивую сцену. И только тогда Макдональд вдруг заметил, что у его высочес1ва глаза цвета небесной лазури, и это, пожалуй, искупало непривлекательность топорной физиономии Шарль-Фердинанда.
   Жак-Этьен отложил смычок… В саду, окружавшем его особняк, на разные юлоса залитлись птицы… «Они поют лучше меня!» — подумалось ему.
   «Ней! Многого я навидался на своём веку. Дюмурье, Моро, Пишегрю… но Ней! Вот бы никогда не подумал». В 1814 году Макдональд оставался до самого конца верен Бонапарту. Друзья всей его жизни, лучшие друзья, как, скажем, де Бернонвиль, член временного правительства, созданного в Париже в 1814 году, поспешили заранее выйти из игры, и, что уже было серьёзнее, Мармон и Сугам, в сущности, предали императора в ратном деле, тогда-то Ней и бросился в объятия Бурбонов… Все это не «сметало герцогу Тарентскому явиться в Фонтенбло, и, таким образом, он стал последним козырем в руках побитого Бонапарта.
   Император НИКОГО не просил продолжать бесполезную отныне игру. То обстоятельство, что позже, да, все-таки позже, неделю спустя, герцог Тарентский перешёл на сторону Бурбонов, было не сюлько актом вероломства, сколько вполне закономерным поступком солдата. Присоединился Макдональд к королю и Компьене в конце апреля. Он сопровождал Людовика XVII! во дворец Сент-Узн, но король дожидался конца церемониального прохождения войск. Его, Макдональда, появление было отнюдь не неуместным, коль скоро там присутствовали все, или почти все, маршалы, Бсртье, конечно, пока ещё не появлялся… но. скажем, Удино был уже тут. Во всяком случае, королевская фамилия делала все, что могла. Правда и то, что если третьего мая охрану королевской особы поручили-мысль довольно страннаямаршалу Удино, то произошло это более или менее случайно: сначала король подписал приказ, назначавший начальником караула своего племянника, герцога Беррийского. Но тог помчался веселиться в Париж и передал свои полномочия Удино. Таким образом уже с первой минуты наполеоновские маршалы превратились в стражей монархии. Когда партия проиграна, когда стано вится безумием продолжать бессмысленную войну, как может такой вот Макдональд клеймить Мармона, Сугама или Нея-он просто следует их примеру. Другое дело-сейчас, в 1815 году: король послал Нея преградить Бонапарту путь к Парижу, а Ней перешёл на сторону Бонапарта, не выполнив своего долга-вот измена, это уже грех непростительный, воинская честь с такими вещами мириться не может. Вы скажете: а почему же ваша воинская честь преспокойно молчала 18 брюмера? Да ведь 18 брюмера мы предавали лишь штатских, а Бонапарт-это же армия.
   «Кажется, действительно придётся расстаться со скрипкой, — подумал он, — и зрение портится… скоро для игры по нотам мне понадобятся очки…»
   Решено было послать все находящиеся в запасе войска на обе дороги, ведущие к Фонтенбло. Потом вместе с герцогом Беррийским и графом Артуа они отправились к королю. Вот тогда-то король и решил выехать в Лилль, но не желал, чтобы об этом стало известно. Поэтому и изобрели для отвода глаз всю эту историю со смотром войск на Марсовом поле. Мармон, который командовал королевской гвардией, положил немало труда, чтобы помешать этому: ведь он был одним, из сторонников плана защиты Лувра как центра обороны. Безумие! Весь день отдавали, а потом отменяли приказы. Итак, призванный во дворец Макдональд нарядился в чёрный фрак и оливковые панталоны. Пусть в качестве камердинера привратник ровно никуда не годен, зато жена его, к счастью, умеет орудовать утюгом. А дождь все лил.
   Жак-Этьен раскрыл зонтик-трость и медленно побрёл по набережным под серым шёлковым балдахином, нацепив крючок трости на запястье. Никто бы не узнал в этом прохожем командующего Мелэнским лагерем. Никто, за исключением бурьеновского эмиссара, который шёл на некотором расстоянии за маршалом и готовил в уме обстоятельный доклад начальству по поводу этого загадочного маскарада. Шпик попался с самолюбием: он, как и все прочие, считал, что раз ты маршал, так уж наверняка изменник, на что он и рассчитывал, выслеживая Макдональда.
   Ему мерещился очередной заговор, который он с блеском разоблачит, но кому завтра донести о заговоре-вот в чем вопрос. И как устроить, чтобы ему утвердили расходы по слежке.
   Жак-Этьен шагал под дождём, он совсем забыл, что нынче вербное воскресенье 1815 года, что Бонапарт в Фонтенбло. Всю жизнь прослужив в армии, он видел, как сдаёт свои позиции человек, видел, как ненависть и личные интересы толкают даже наиболее дельных офицеров на постоянные распри, он по собственному опыту знал цену этому соперничеству, этим мизерным интригам. Всю свою жизнь. Но ничто не могло изменить его натуру. Он служил Революции, служил честно, хотя в силу аристократического происхождения был на подозрении, служил честно, хотя считалось почему-то, что он участвовал в заговоре Дюмурье, хотя комиссары Конвента десятки раз грозились его арестовать, арестовывали, выпускали на волю… даже чин генерала, внезапно пожалованный ему в 1793 году, принёс не только радость, но и уверенность, что за этим кроется какая-то ловушка… Он служил Бонапарту, был одним из участников переворота 18 брюмера, а потом на пять лет его сдали в архив… Неважно, тогда он был ещё молод, кровь у него была горячая, и генеральша Леклерк помыкала им как хотела. На пять лет, не считая тех трех, что просидел он в Копенгагене посланником, это он-то, он-то! Для такой должности требовался женатый человек; вот почему он и вступил во второй брак с вдовой Жубера, той самой, что называла его игру «пиликаньем». Но даже этот брак не умилостивил императора… А потом, потом, поскольку он был на подозрении, то и решил заживо похоронить себя в Курселе. А сколько раз сам Наполеон отстранял его… Между ними всегда стояла тень Полины. Ну что же, Макдональд теперь служит Людовику XVIII, чьё благоволение к маршалу насчитывает ровно пять дней. Он ни от кого не зависит. У него есть свой дом, свои земли. Он сберёг субсидии, которые получал в Неаполитанском королевстве у Мюрата… Реставрация тут ничего не изменила…
   Надо понять, что все это казалось ему совершенно в порядке вещей: честолюбцем он был лишь в девятнадцать лет, ещё в заведении Пауле. где воображал себя этаким Ахиллесом… Но поручик в 1791 году, полковник в начале 1793 года и генерал летом того же года, он слишком быстро поднялся по иерархической лестнице, и юношеское честолюбие исчезло с возрастом как дым. Он жаждал теперь спокойной жизни. Столько раз он глядел в глаза смерти. Ему вспомнился один июньский вечер-было это в конце прошлого столетия. Часть разбитых австрийских улан засела за поворотом дороги между Болоньей и Моденой, и, прежде чем он успел их заметить, его уже выбили из седла. И вот он, раненный в голову, лежал на дороге, в горькой дорожной пыли, задыхаясь от зноя, не в силах подняться, а перепуганные кони без всадников повернули вспять и пронеслись по его телу-он тогда лишился чувств. В те времена он не боялся смерти; он только что потерял свою Мари-Констанс, свою молодость. А возвращение на родину в тряских каретах, когда каждый поворот колёса болезненно отдаётся в искалеченной груди! Или взять хотя бы вечер Ваграмской битвы, после того как Ло де Лористон-нынче он командует серыми мушкетерамиатаковал врага, открыв огонь из сотни орудий, и его части благодаря умелому манёвру смяли центр армии эрцгерцога Карла; от того вечера остался в памяти дом, ещё дымящийся после наспех потушенного пожара, крышу снесло ядром, сам он лежал на полу, на охапке сена, с разбитым коленом: его лягнула лошадь, невыносимая боль в ноге, а над головой-безоглядное июльское небо со всею щедрой россыпью своих звёзд… А эта звёздная, бесконечно долгая ночь, когда ему так хотелось взять в руки смычок и скрипку, чтобы забыть раненое колено! Эта ни с чем не сравнимая ночь, когда столько было передумано… и все казалось-таково уже свойство славы-возможным, легкоосуществимым, даже вопреки боли, даже вопреки сомнениям… например, излюбленная его мысль о великом всеобщем мире, о красоте Италии, античном искусстве, немецкой музыке, Неаполе, Вене, обо всем, что жило в нем неразделимо, воскресало неподалёку от тех мест, где творил Бетховен… и. когда утром император, войдя в разрушенный дом, поздравил его и сказал: «Жалую вас маршалом Франции…» — слова эти прозвучали будто финальный аккорд, как разрешающая фраза долгой ночной мелодии.
   Дворец был окружён громко галдевшей толпой, люди беспокойно сновали вокруг королевского поезда. С улыбнувшегося вдруг неба тихо сыпались легчайшие пылинки дождя. В непрерывной беготне офицеров чувствова.тась предотъездная лихорадка, и, подойдя вплотную к окнам, можно было пидегь, как в королевских покоях суетятся вокруг открытых и уже опустошённых шкафов придворные, священники, дамы, на полу валяются упакованные тюки, все укладываются, толкаются. Зрелище целой вереницы карет, поданных к крыльцу уже несколько часов назад, лишь усугубляло страхи парижан.
   — Его величество вас ждёт, — обратился к Макдональду господин д'Альбиньяк, помощник командира королевского конвоя и комендант Тюильри. Был он неестественно бледен и возбуждён.
   «Вот кому тоже не мешало бы поиграть немножко на скрипке», — подумал Жак-Этьен. Он взглянул на часы: без четверти четыре.
   Человек, вышедший из личных апартаментов короля, вежливо посторонился, пропуская маршала-тот мельком взглянул на него и узнал отца Элизе, который массажировал и врачевал Людовика XVIII. «Слава богу, я пока ещё не нуждаюсь в услугах иезуита с его мятными лепёшечками», — подумал Макдональд.
   У короля находился неизменный господин Блакас, а также князь Ваграмский, он же Бертье, старый соратник Макдональда по 18 брюмера. Он яростно грыз ногти. Бертье ещё больше располнел, постарел. Ему, должно быть, сейчас шестьдесят два, шестьдесят три года… непосильное бремя ответственности, трое малолетних детей, молодая жена и старая любовница, особняк на бульваре Капуцинок, замок Шамбор и земли в Гро-Буа… Увидев в его глазах испуганно-тоскливое выражение, а на лбу крупные капли пота, Макдональд вдруг почувствовал себя юным, лёгким, бодрым. В ушах его настойчиво звучала Гайднова фраза-всеснова и снова… Как там дальше у Гайдна? И что говорит его величество?