Страница:
Все дело в том, что давеча, когда мы вдруг очутились одни — я хочу сказать, без начальников, потому что они поехали за графом Артуа, — когда мы все сразу, не сговариваясь, поняли, что судьба наша в наших руках, и начали по-демократически… да, подемократически… обсуждать, как нам поступить, вот тут что-то переменилось в жизни. Мы перестали быть людьми, за которых решают другие, а им самим остаётся только повиноваться и идти, куда прикажут. И невольно мне припомнилось собрание в Пуа!
Может быть, это и есть свобода, а жизнь, где господствует свобода, стоит того, чтобы её прожить. Может быть. Для молодого Руайе-Коллара главное-слушаться. И как ему не быть потрясённым, когда для того, чтобы слушаться прежних начальников, неизбежно-не нынче, так завтра-придётся ослушаться их. Солдат не думает, не судит, не решает. Иначе он бунтовщик.
Меня неудержимо влечёт ремесло бунтовщика и, судя по всему, ни в малейшей мере-ремесло солдата. Однако же этот капитан инженерных войск-он ведь солдат, и, когда он во что бы то ни стало хочет, чтобы я нашёл смысл жизни, представляет ли он себе, что для меня имеет смысл только жизнь бунтовщика, иначе говоря, полное отрицание его нравственного идеала. Вот что! В жизни бунт-это как контрасты в живописи: спрашивается, контрасты между чем и чем, бунт против чего?
Теодор разулся и потёр одну ногу о другую, чтобы, не нагибаясь, снять носки. Ощущение, что ноги наконец дышат, было удивительно приятно. Любопытно, на кого похож этот Фред, в чью кровать, или, вернее, в кровать дядюшки кюре, я заберусь точно вор? Ему всего восемнадцать лет, а он уже сражался и знает, чего хочет, он шагает навстречу будущему, которое ясно себе представляет. Он намерен помочь рождению этого будущего, помочь изменить лицо мира… Он солдат и бунтовщик. Да. Но как же сочетается одно с другим? Быть солдатом, сражающимся не ради короля или генерала, а ради идей? Может быть, это и есть свобода. Недурной сюжет для соискания римской премии! Быть священником, принявшим Революцию, — это ведь значит быть священником-бунтовщиком. Каков из себя был дядюшка Машю, когда спал тут за зелёным пологом?
Должно быть, он-то и венчал майора с его Альдегондой? Впрочем, в те времена церковный брак был необязателен… Говорят, Фред похож на мать, а значит, и на сестру… Однако пора «шлафен»…
По-моему, у майора сегодня вечером был очень неважный вид…
А если бы я удержал за руку Каролину Лаллеман. все пошло бы иначе, я ни за что бы не уехал…
Во всем городе и на сторожевых постах одно и то же: никто не решается вздремнуть даже на миг. Хороши мы будем завтра.
Вернее, сегодня… И все переговариваются, советуются по двое, по нескольку человек, вслух, шёпотом. Неужто это король так задумал? Как быть? Дожидаться возвращения кавалерии… а там будет слишком поздно… Все равно, надо охранять город, не допустить в него противника, если понадобится-сражаться у городских ворот, на стенах, даже на улицах, во дворах. Тоже своего рода доблесть-погибнуть под развалинами Бетюна…
— Да ты бредишь, друг! Погибнуть под развалинами! Не видал ты, что ли, местных жителей…
— Ну а товарищи… ты заметил, Поль, когда он говорил после тебя, тот офицер конвоя… у кого это голубые выпушки, у люксембуржцев? Нет, кажется, у роты Ноайля… так вот, все были согласны с ним: служить королю речами, не покидая Франции? И это, по-твоему, солдаты!
Другие складывали в свёрточек то, что можно унести с собой.
А ещё другие… Однако же, если у старьёвщика на Приречной улице торговля идёт столь бойко, значит, уже немало таких юнцов, которые, не дожидаясь королевского послания… Так что же они-дезертиры? Очевидно, но ведь и приказ-то был дезертировать.
День занимался сквозь тот же мелкий дождик, точно сквозь кисейный платочек. С трех часов утра отряд блуждал на пространстве в три мили, терял своих, находил, возвращался, останавливался, пугаясь, что кто-то идёт или, наоборот, никто не идёт. От четырехчасового топтания по болотам, трясинам и грязи некоторые начали выкидывать странные штуки-они шли, держа пистолеты в руке, и ни за что ни про что готовы были пристрелить первого встречного. Тем не менее, когда небо стало светлеть, у всех немного отлегло от сердца. Хоть бы узнать, где можно по-настоящему выспаться.
— Ну-ну, не надо падать духом: как-никак, отсюда, из Стенверка, меньше мили до границы. А в Бельгии-там тебе и постель, и все, что угодно.
— В Бельгии. Значит, Бельгия тут, совсем рядом, под носом?
И ты, стало быть, думаешь уйти в Бельгию?
Один из говорящих ведёт в поводу двух лошадей. Их расседлали, чтобы зря не утомлять. Это генеральские кони.
— А у тебя ноги не генеральские, оседлал их и шагай себе, да?
— Ну, раз уж дошли досюда, нельзя же сбежать напоследок…
Кавалерию кое-как собрали, но повозок почти не оказалось: многие увязли в болоте, а остальные подевались неизвестно куда.
Люди были в грязи по колено, а некоторые и того больше, кое у кого было измазано даже лицо. Участники перехода через Березину, например Леон де Рошешуар, вспоминали, сравнивали.
Растиньяк все твердил:
— Не понимаю, отчего не едет мой кучер, вы не видали зеленой кареты?
— Говорят, большинство повозок опрокинулось в болота или канавы. Некоторые кавалеристы шагают пешком, вот и вы…
ничего не поделаешь. Но граница совсем близко. Вам уж лучше податься на Армантьер.
— А где это-Армантьер?
Граф Артуа выехал из села верхом. При нем Арман де Полиньяк и Франсуа д'Экар. Сколько ему, собственно, лет?
Нынче утром он с виду прямо старик. Господин де Дама больше не жалуется на лихорадку-но из этого не следует, что она прошла. Маршал-один из немногих, у кого уцелела карета. Кто же находится в этой невообразимо измазанной берлине? Мармон успел убедиться, что касса его роты по-прежнему там. Но сам он не может поступить иначе, чем граф Артуа, и, хотя ему очень хочется ещё соснуть, он должен браво держаться в седле, ибо на него обращены многие взоры. Господин де Ришелье спрашивает Леона де Рошешуар, где же пресловутый кабриолет.
— Надо надеяться, он догонит нас здесь или в ближайшем местечке-как бишь оно называется?
— Ла-Креш.
— Так, значит, в Ла-Креше. Монпеза!
— Что прикажете, господин генерал?
— Взгляните-ка, нет ли кабриолета где-нибудь там, позади…
— Слушаюсь.
Как я говорил-что напоминает этот дождик? Это какое-то воловье дыханье, мерзкая мокредь. Все предыдущие дни хлестал ливень. А сейчас напасть другого рода-невыносимо раздражает кожу. Ага, вот оно что-мухи, водяные мухи. Что, если на тех же лошадях придётся возвращаться вспять, снова переходить болота? Тогда лучше не дожидаться вечера. Да нет, ведь мы же направляемся в Бельгию. Бельгия-это тайный пароль надежды.
Пока что дождь щекочет, как тысячи мушиных лапок. Дорога здесь не такая уж скверная, только она отныне не приспособлена для кавалерии, для королевской конницы, идущей сомкнутым строем. Вдобавок она скользкая, ступаешь, как в кисель. Опять остановка. На сей раз это гвардейцы герцога Люксембургского, которым взбрело на ум рысью догонять остальных. Кто ими командует? Ясно, что отпетый дурак.
Вот она, дорога. Стой! Опять? Никто не позволит кавалерии перейти дорогу, параллельную границе, пока разведка не установит, что там все спокойно. Обратите внимание: некоторые гвардейцы уже перебрались через дорогу и расположились на лугу по ту сторону дороги. Все равно. Разведку посылают. Идёт дождь. Надо ждать, чтобы вернулась разведка. Здешние жители встали до зари и вышли посмотреть, как дефилирует кавалерия.
Пока что эта самая кавалерия топчется на месте. Леон де Рошешуар занимает разговором господина де Ришелье. Монпеза вернулся, ничего не обнаружив. Дверца забрызганной грязью берлины распахивается, из неё вылезает поразмяться генерал де Бордсуль. Фавье оставил Мармона и направляется к ближней ферме. Там во дворе копошатся поросята, а дети выбежали на дорогу поглазеть на военных, потом им это надоело. Идёт дождик, но такой мелкий, что он никого не смущает. Только позднее убеждаешься, что он пронизывает насквозь. Бывают такие коварные болезни. Дети потеряли к солдатам всякий интерес и затеяли игру, ни на что не обращая внимания. Даже на дождь. Их десятеро малышей и одна девушка-подросток, они водят хоровод и поют:
Жил-был сардинский король, Детей он привык баловать, Вздумал наш добрый король, Злого султана прогнать…
У Фавье горло перехватывает от этих слов. Вдобавок там есть девчурка, похожая на дочку Марии-Ангелицы, тоже толстушка…
Пропев куплет, дети останавливаются и хлопают в ладоши, приговаривая:
Эй, топ, топ, хлоп, хлоп, берегись!
Эй, топ, топ, хлоп, хлоп, в оба гляди!
Дождь мелкий-мелкий, словно кто-то сжал губы и поплёвывает.
Пфф, пфф, пфф! Хоровод снова закружился.
Он армию двинул в поход, А было вояк-двадцать пять, И ведено было всем им Из пушек чугунных стрелять.
Дети остановились и выкрикивают, ударяя в ладошки:
Эй, топ, топ, хлоп, хлоп, берегись!
Эй, топ, топ, хлоп, хлоп, в оба гляди!
И опять кружатся в хороводе, встряхивая кудрями, словно хотят смахнуть дождевую паутину:
Он репой осла нагрузил, Чтоб был провиант для солдат.
Фавье уже не смотрит на хоровод. Он вдыхает утреннюю свежесть. Запах отсыревшего дымка… Вспоминается что-то бесконечно далёкое, солнечный жаркий день близ Понт-аМуссона. Тогда сам он был вроде этих ребятишек. Пусть себе взрослые устраивают Революцию, сражаются, умирают… Хороводы-всегда хороводы, а дети-короли…
Увидели речку они, Почудился им океан, Мухи за ними неслись.
Почудился всем великан…
Эй, топ, топ, хлоп, хлоп, берегись!..
Дождь словно полчища мух, дождь заполонил жизнь. Где сейчас Мария-Ангелица? Где Понт-а-Муссон?
Вот вышли в широкую степь:
«Боже, как мир наш прекрасен!»
Сказали они: «Близок враг, Скорее бежим-он опасен!»
Дождь припустил, и дети, окончив припев, бросились врассыпную, выкрикивая: «Скорее бежим!» Между тем вдалеке, у околицы, труба сзывала кавалеристов, которые разбрелись кто куда. Отряд тронулся. Крестьяне разгибали спины и смотрели.
опершись на заступ. Дети попрятались. От деревни всадники свернули в сторону, на северо-восток, навстречу дождю, оседающему на белых плащах, на касках, на гривах, на шапках.
Вдалеке высится стена деревьев-должно быть, там дорога, тропа плавно спускается к ней, а напротив, по ту сторону дороги, гряда холмов-это, верно, и есть Бельгия. «Боже, как мир наш прекрасен!»
Ровно в восемь часов утра в миле с небольшим от Байеля граф Артуа в треуголке с плюмажем, герцог Беррийский в серой непромокаемой накидке и маршал Мармон в широком белом плаще с чёрным воротником вынырнули с Лакрешской дороги на шоссе между Лиллем и Дюнкерком в сопровождении не меньше чем полуторатысячного отряда кавалерии, хотя многие отсеялись по пути: одни наутро после краткой речи герцога Беррийского в Эстере сделали в мэрии заявление, что возвращаются к домашним очагам, ибо не желают переходить на чужую землю, другие, трусы и дезертиры, под покровом ночи улизнули в направлении Армантьера или Флербэ, а нашлись и такие негодяи, попросту воры, которые испарились, соблазнившись доверенными им бочонками с золотом. И в обозе не оказалось не единого зарядного ящика, а кареты почти все либо поломались, либо завязли в грязи.
Позднее были обнаружены три кареты, из них две с гербами, одна жёлтая двухместная, две простые повозки, три коляски, шесть фургонов, четыре тележки, четыре запряжённых лошади, множество разбитых зарядных ящиков, а в них всякая кладь, серебряная утварь и серебро: семнадцать блюд, три дюжины тарелок, четырнадцать колпаков-накрывать кушанья-все из чистого серебра и с королевским гербом. Ещё четыре седла, из них два форейторских, две сабли, одна шпага, две каски, пара пистолетов, а также различные предметы туалета, упряжи и кухонного обихода. Да, я забыл осёдланного эскадронного коня, которого господин де Каньяр из отряда лёгкой кавалерии по собственному почину сдал в эстерскую мэрию. А сколько чепраков, попон! Шляпа с белым плюмажем. Портупея из золотого и серебряного галуна. Три пары ботфорт. Четыре седла. Пятьдесят недоуздков. Десять трензельных уздечек. Двадцать верхних подпруг. Два седельных чехла. Плохенький несессер, совершенно пустой. Шесть холщовых дорожных мешков, тоже пустых… И ни намёка на кабриолет.
Принцы и Мармон только пересекли большую дорогу, вернее, проехали по мощёному тракту туазов двести назад, к Армантьеру, а затем вместе с кавалерией спустились низом в ту долину, которая, собственно, уже и есть граница. Тут, увидев единственную во всей местности большую ферму, граф Артуа объявил, что желает сделать привал, нельзя же показаться за границей в таком виде-надо привести себя в порядок, побриться… И вот, пока принцы и те свитские, кому назначено было сопровождать их, наводили красоту, остальные спешились, всадники и кони расположились вокруг фермы, кто успел, проник внутрь и занял обширный двор в виде большого мощёного прямоугольника, огороженного со всех сторон, где был свален навоз и копошились куры, в глубине, напротив ворот, — жилые строения, а по трём сторонам-хлева, где помещались свиньи, коровы, лошади; изпод железных дверей текла жижа. Крестьяне сбежались было с вилами, но, увидев такой парад войск, мигом присмирели, и теперь среди этих каменных стен, крытых черепицей, все гудело, как в улье. Впрочем, зачем мне описывать наново? Едва я вошёл, как сразу узнал здешние места.
В ночь с 26 на 27 мая 1940 года, проехав через пылающий Армантьер, где нечем было дышать от ужасающей жары, где машины осыпало горящими ветвями и раскалённым пеплом, мы, то есть части 3-й лёгкой мотодивизии, ввалились сюда. Неподалёку был сбит самолёт, бомбивший ферму. Я уже как-то описывал это, незачем повторяться.
«…Странная была это ферма: квадратный двор, по всем четырём сторонам-строения. В столовой служащие административно-хозяйственной части, повара, писаря, лениво позевывая, играли в карты, болтали с санинструкторами и санитарами.
Капитуляция Бельгии для этих людей, видящих своими глазами из окон вот этой фермы бельгийскую границу, была равносильна кораблекрушению в спокойных водах. Палуба корабля казалась надёжной, как сама земля, и вдруг во все отсеки хлынула вода.
На дворе фермы стояли санитарные автомобили-все. что осталось от их колонны. Шофёры дремали, прикорнув в уголке машины. Куда ни оглянись, повсюду клубы дыма. пламя пожаров. К хозяйке фермы приехала погостить невестка из Азбрука, и теперь гостья не могла вернуться к себе домой, потому что немцы отрезали дорогу на Азбрук. Каково же было этим женщинам узнать о бельгийской капитуляции! Ведь у обеих мужья на фронте в Бельгии-по крайней мере они были убеждены в этом. Целый день обе бродили по дому и жалостно вздыхали. Не видать им больше мужей. Всему конец приходит. Скоро и сюда явятся боши. Лучше уж сейчас умереть: пусть все пропадает пропадом…»
Вот что было сказано в романе, написанном восемь лет назад, в романе незавершённом, как жизнь, как моя жизнь. Но в действительной жизни здесь, на самом краю Франции, где в 1815 году брили графа Артуа, чтобы он свежим как огурчик прибыл в Ипр, и где в 1940 году мы дожидались, чтобы прошли англичане и очистили нам дорогу к морю… здесь произошла сцена, которую я не стал тогда описывать. Припоминаете, господин лейтенант? Вы давно уже возненавидели меня, а теперь решили, что пришло время свести счёты. Вы повернулись ко мне спиной и что-то нашёптывали обезумевшим женщинам. Я увидел у них на лицах выражение ужаса. Глаза их спрашивали: кто, который? А вы через плечо кивнули на меня. Вы назвали им моё имя, которое оказалось не столь знаменитым, как вы рассчитывали, вы постарались втолковать им, кто виновник этой войны, этой катастрофы, вы разъяснили им, что представляет собой партия, к которой я принадлежу. И они вместе с детьми накинулись на меня, намереваясь вцепиться ногтями, одна, бедняжка, даже схватилась за нож. Но вы упустили из виду солдат, моих солдат, которые не дали меня в обиду. Кем вы стали потом? Мне как будто рассказывали, что петэновским офицером. Я не очень этим интересовался. Но в романе говорится другое:
«…Люди, участники и свидетели этой пляски смерти, вдруг все как-то распоясались. Жан де Монсэ с удивлением слушал речи солдат, своих товарищей. Он никогда не знал, что они, в сущности, думают… Поток оскорблений, проклятий захлестнул все, захлестнул в одну секунду. В одну секунду оказалось, что и тот, и другой, и третий, и десятый-все пораженцы. В одну секунду люди поддались самому чёрному неверию, самой злой горечи. Возненавидели своих командиров. Употребляли неслыханный лексикон, который может присниться разве что в дурном сне.
Умирать, а ради кого умирать? И тут же трое-четверо заговорили разом, задыхаясь от ярости. Кто-то произнёс: «Франция». Нет уж, увольте, хватит! Мы эту песенку слышали, довольно с нас!
Ален побледнел как мертвец. Он шепнул Жану:
— Понимаешь ты, что это значит? Ведь это самое страшное!
Жан был согласен с Аденом. Можно потерпеть военное поражение. Можно быть отрезанным от своих, гонимым, преследуемым неприятелем; можно пасть в бою, погибнуть физически.
Но такое вот поражение подсекает, как ножом, и тело и душу.
Неужели же это действительно конец?»
О, злосчастное место, где сталкиваются противоположные крёстные пути, арена унижений, место, где перерождаются души, зияющая рана на краю отчизны… Не может быть сравнения между той и этой безумной каруселью, между тем, как рвались к морю остатки армии 1940 года и как спасались бегством принцы в канун Пасхи 1815 года. Только то, что оба раза это был день, когда умирали боги. О чем думали молодые люди, не так уж непохожие на других молодых людей, которыми командовал я, о чем они думали после того, как их нарядные мундиры промокли до нитки, кони выбились из сил, а высокие идеалы обернулись фарсом? Ферма та же, те же животные, кругом поля. Мирная картина, которую опровергает только сама архитектура фермы: толстой глухой стеной столько веков встречает она вражеские нашествия-и все никак не может привыкнуть к бранным грозам.
Впереди ложбина с перелесками, и дальше-пролегающая по холмам дорога чужой страны, дымок скрытого от глаз дома, Бельгия…
Гвардейцы, которых оставили сторожить дорогу, привели заблудившегося, обезумевшего, оборванного человека. Весь дрожа, он бормотал что-то невнятное, требовал, чтобы его проводили к генерал-майору Рошешуару… Леон вышел из дома вместе с Монпеза. На осклизлой топкой дороге навстречу хозяину ринулось какое-то жалкое существо, отребье, уже недоступное страху, и, целуя ему руки, лепетало бессвязные слова. Это был слуга Рошешуара.
— Они меня избили, сбросили наземь, хотели утопить, закидали камнями…
— Да кто они, каким образом? Главное, где кабриолет, мой кабриолет? Куда ты его дел? А Бертен, где Бертен?
При этом имени бедняга совсем вышел из себя. Бертен.
— Кучер? Ох, уж этот «кучерявый»!
— Да что ты городишь? Пьян ты, что ли?
Возможно, пьян, только от усталости, от лихорадки… Если бы его вываляли в навозе, вид у него был бы не хуже. Весь ужас ночной сцены ограбления, бегство по болотам, когда он проваливался в торфяные ямы, а спина и плечи горели от ударов бича…
все это менее страшно, чем унижение, чем растоптанное достоинство человека, пусть всего лишь лакея, но у него тоже есть своё лакейское достоинство… Сперва они хотели сделать его сообщником.
— Да кто они?
— Ну, «кучерявый» и тот гвардеец, которому я по глупости позволил сесть в кабриолет…
— Мыслимое ли дело? Ведь все гвардейцы конвоя-люди хорошего рода, офицеры, и вдруг такой…
— Чего только он не унёс! Когда они стали шарить в поклаже, я их сперва не пускал, так они надавали мне пощёчин, а слышали бы вы, как они меня обзывали! И графский несессер… весь золочёный, и вещи его светлости герцога… и деньги.
Что делать? Ограблены, дочиста ограблены. Но в это пасмурное утро, когда мелкий косой дождик пробирал, как частым гребнем, как граблями, и, точно песок, сыпался с неба в лужи, Леон де Рошешуар увидел в этом лакее, в несчастной жалкой фигуре что-то невыразимо смешное, он и вообще, будь то здесь, или в Киргизии, или в Португалии, воспринимал с комической точки зрения потерю человеком облика человеческого. Но нет, надо держать себя в узде. Смех в такую минуту был бы ни с чем не сообразен. И чересчур жесток… «А я-то ещё разглагольствовал о Березине… Чем мне лучше теперь… Ни гроша за душой…
Только что на себе надето и в кармане кинжал. А! Вот удача-три золотых монеты-все, что уцелело от пятисот франков, которые я захватил с собой. Да ещё пара лошадей. Ну ничего! Зато какую физиономию скорчит мой добрейший дядюшка!» Забавней всего, что Арман-Эмманюэль де Ришелье был в мундире русского генерала, и, поскольку у него и у его племянника Леона украли все, вплоть до носильного платья, он не мог вернуть себе даже обличье француза…
Господину де Растиньяк тоже не суждено больше увидеть зеленую берлину, свою гордость, с такой чудесной сафьяновой обивкой в тон. Должно быть, это именно она и попала в Лилль, в самом плачевном состоянии, вся разломанная, кожа срезана, стекла перебиты, без поклажи, без фонарей. И господину де Дама не видать своей жёлтой двухместной кареты. Вот он выезжает верхом из ворот фермы следом за графом Артуа, вернее, между графом и Франсуа д'Экаром, для прощания с войском. Его трясёт лихорадка, глаза застилает туман. О чем это ему толковал Сезар де Шастеллюкс? Экипаж, пожитки… Когда все рушится, одной неприятностью больше или меньше!.. Единственное, чего ему жаль, по-настоящему жаль, — это синего бархатного футляра с миниатюрным портретом внука, Жоржа де Лабедуайер, малютки Жожо; без этой миниатюры ему будет очень тоскливо в изгнании.
Да ещё, надо признаться, без серебряных английских часов с репетицией… Они так удобны… и к тому же дороги как память!
Отряд лёгкой кавалерии, проникший вместе со своим командиром во двор, следует в качестве эскорта за принцами и Мармоном.
Гвардейцы конвоя, начинающие терять терпение, уставшие шагать все последние дни и последнюю ночь то вперёд, то назад, сбитые с толку непрерывной переменой направлений, мушкетёры, гренадеры, впервые за долгое время построенные по родам оружия, казалось, с дрожью ждут посреди зеленой просыревшей луговины известного заранее приговора, который им упорно хочется считать не окончательным.
Группа, состоящая из обоих принцев, маршала, господ де Дама, де Полнньяк. д'Экар и герцога де Ришелье в иноземном мундире, подвигается вперёд. За ними следуют господин де Верженн, господин де Мортемар, Сезар де Шастеллюкс, Лористон. Войска выстроены напротив вместе с офицерами, сменившими командиров, которые, все до единого, кроме Мармона, удрали с его величеством. Дождь перестал. В воздухе потеплело. Погода серенькая, сырая, безнадёжно унылая. Господи, как томительно долго длилось ожидание этой страшной минуты. На шоссе выехали в восемь утра, а сейчас уже одиннадцать. Что они там, на ферме, делали битых три часа? Для бритья столько времени не требуется. Говорят, совещались. О чем? Дело как будто ясное: сюда прибыли, чтобы переправиться в Бельгию… понятно, не все… но неужто надо столько часов торговаться, кого брать, кого оставлять? Каждый смотрит на соседа и мысленно задаёт себе вопрос, в какую сторону того направят. Почти все они точно дети… да многие и в самом деле ещё дети. Они боятся, что их покинут, и с ужасом смотрят в сторону Франции-один бог ведает, что их ждёт… и вместе с тем их бросает в жар при мысли, что сейчас придётся сделать решительный шаг, порвать со всем, перейти на чужую землю… То и другое страшит их в равной мере. И неизвестно, какой кому назначен жребий. Вот граф Артуа выехал вперёд. Поднял саблю, отсалютовал верным войскам…
Под открытым небом обращаться с речью к двум тысячам всадников-дело не простое и не лёгкое. Особенно, когда голос уже старческий, надтреснутый. И когда одолевает усталость от долгой бессонницы. Никто не заметил, что, прежде чем начать речь, граф Артуа украдкой перекрестился. Потом потрогал в кармане перламутровые чётки, которые святой отец прислал ему из Рима вместе со своим папским благословением. И только после этого отсалютовал саблей.
Сначала речь графа слышна была вполне отчётливо-может быть, её доносил ветер. Это было краткое слово прощания и благодарности; но вдруг оратора перестали слышать дальше первого ряда; к тому же забеспокоились лошади. Видно, что его высочеству трудно совладать с волнением. Он прощается с войсками, которые не могут неразоруженными перейти в Бельгию— Старая песня.
— На что мы вас будем там содержать? Мы едем туда, где находится король. А вы, вместе с командирами, которым мы поручаем вас, возвратитесь в Бетюн к вашим товарищам…
Дальше ничего не слышно, голос ослабел, ветер переменился и уносит слова в Бельгию, к дороге, пролегающей по холму, к далёким дымкам. Каждого из всадников пронизывает леденящий холод. Они замыкаются в себе и больше не слушают. Теперь у них своя судьба, а у принцев-своя. Проичошло кораблекрушение. шлюпка одна. остальных потерпевших несёт по течению на плоту.
Может быть, это и есть свобода, а жизнь, где господствует свобода, стоит того, чтобы её прожить. Может быть. Для молодого Руайе-Коллара главное-слушаться. И как ему не быть потрясённым, когда для того, чтобы слушаться прежних начальников, неизбежно-не нынче, так завтра-придётся ослушаться их. Солдат не думает, не судит, не решает. Иначе он бунтовщик.
Меня неудержимо влечёт ремесло бунтовщика и, судя по всему, ни в малейшей мере-ремесло солдата. Однако же этот капитан инженерных войск-он ведь солдат, и, когда он во что бы то ни стало хочет, чтобы я нашёл смысл жизни, представляет ли он себе, что для меня имеет смысл только жизнь бунтовщика, иначе говоря, полное отрицание его нравственного идеала. Вот что! В жизни бунт-это как контрасты в живописи: спрашивается, контрасты между чем и чем, бунт против чего?
Теодор разулся и потёр одну ногу о другую, чтобы, не нагибаясь, снять носки. Ощущение, что ноги наконец дышат, было удивительно приятно. Любопытно, на кого похож этот Фред, в чью кровать, или, вернее, в кровать дядюшки кюре, я заберусь точно вор? Ему всего восемнадцать лет, а он уже сражался и знает, чего хочет, он шагает навстречу будущему, которое ясно себе представляет. Он намерен помочь рождению этого будущего, помочь изменить лицо мира… Он солдат и бунтовщик. Да. Но как же сочетается одно с другим? Быть солдатом, сражающимся не ради короля или генерала, а ради идей? Может быть, это и есть свобода. Недурной сюжет для соискания римской премии! Быть священником, принявшим Революцию, — это ведь значит быть священником-бунтовщиком. Каков из себя был дядюшка Машю, когда спал тут за зелёным пологом?
Должно быть, он-то и венчал майора с его Альдегондой? Впрочем, в те времена церковный брак был необязателен… Говорят, Фред похож на мать, а значит, и на сестру… Однако пора «шлафен»…
По-моему, у майора сегодня вечером был очень неважный вид…
А если бы я удержал за руку Каролину Лаллеман. все пошло бы иначе, я ни за что бы не уехал…
Во всем городе и на сторожевых постах одно и то же: никто не решается вздремнуть даже на миг. Хороши мы будем завтра.
Вернее, сегодня… И все переговариваются, советуются по двое, по нескольку человек, вслух, шёпотом. Неужто это король так задумал? Как быть? Дожидаться возвращения кавалерии… а там будет слишком поздно… Все равно, надо охранять город, не допустить в него противника, если понадобится-сражаться у городских ворот, на стенах, даже на улицах, во дворах. Тоже своего рода доблесть-погибнуть под развалинами Бетюна…
— Да ты бредишь, друг! Погибнуть под развалинами! Не видал ты, что ли, местных жителей…
— Ну а товарищи… ты заметил, Поль, когда он говорил после тебя, тот офицер конвоя… у кого это голубые выпушки, у люксембуржцев? Нет, кажется, у роты Ноайля… так вот, все были согласны с ним: служить королю речами, не покидая Франции? И это, по-твоему, солдаты!
Другие складывали в свёрточек то, что можно унести с собой.
А ещё другие… Однако же, если у старьёвщика на Приречной улице торговля идёт столь бойко, значит, уже немало таких юнцов, которые, не дожидаясь королевского послания… Так что же они-дезертиры? Очевидно, но ведь и приказ-то был дезертировать.
День занимался сквозь тот же мелкий дождик, точно сквозь кисейный платочек. С трех часов утра отряд блуждал на пространстве в три мили, терял своих, находил, возвращался, останавливался, пугаясь, что кто-то идёт или, наоборот, никто не идёт. От четырехчасового топтания по болотам, трясинам и грязи некоторые начали выкидывать странные штуки-они шли, держа пистолеты в руке, и ни за что ни про что готовы были пристрелить первого встречного. Тем не менее, когда небо стало светлеть, у всех немного отлегло от сердца. Хоть бы узнать, где можно по-настоящему выспаться.
— Ну-ну, не надо падать духом: как-никак, отсюда, из Стенверка, меньше мили до границы. А в Бельгии-там тебе и постель, и все, что угодно.
— В Бельгии. Значит, Бельгия тут, совсем рядом, под носом?
И ты, стало быть, думаешь уйти в Бельгию?
Один из говорящих ведёт в поводу двух лошадей. Их расседлали, чтобы зря не утомлять. Это генеральские кони.
— А у тебя ноги не генеральские, оседлал их и шагай себе, да?
— Ну, раз уж дошли досюда, нельзя же сбежать напоследок…
Кавалерию кое-как собрали, но повозок почти не оказалось: многие увязли в болоте, а остальные подевались неизвестно куда.
Люди были в грязи по колено, а некоторые и того больше, кое у кого было измазано даже лицо. Участники перехода через Березину, например Леон де Рошешуар, вспоминали, сравнивали.
Растиньяк все твердил:
— Не понимаю, отчего не едет мой кучер, вы не видали зеленой кареты?
— Говорят, большинство повозок опрокинулось в болота или канавы. Некоторые кавалеристы шагают пешком, вот и вы…
ничего не поделаешь. Но граница совсем близко. Вам уж лучше податься на Армантьер.
— А где это-Армантьер?
Граф Артуа выехал из села верхом. При нем Арман де Полиньяк и Франсуа д'Экар. Сколько ему, собственно, лет?
Нынче утром он с виду прямо старик. Господин де Дама больше не жалуется на лихорадку-но из этого не следует, что она прошла. Маршал-один из немногих, у кого уцелела карета. Кто же находится в этой невообразимо измазанной берлине? Мармон успел убедиться, что касса его роты по-прежнему там. Но сам он не может поступить иначе, чем граф Артуа, и, хотя ему очень хочется ещё соснуть, он должен браво держаться в седле, ибо на него обращены многие взоры. Господин де Ришелье спрашивает Леона де Рошешуар, где же пресловутый кабриолет.
— Надо надеяться, он догонит нас здесь или в ближайшем местечке-как бишь оно называется?
— Ла-Креш.
— Так, значит, в Ла-Креше. Монпеза!
— Что прикажете, господин генерал?
— Взгляните-ка, нет ли кабриолета где-нибудь там, позади…
— Слушаюсь.
Как я говорил-что напоминает этот дождик? Это какое-то воловье дыханье, мерзкая мокредь. Все предыдущие дни хлестал ливень. А сейчас напасть другого рода-невыносимо раздражает кожу. Ага, вот оно что-мухи, водяные мухи. Что, если на тех же лошадях придётся возвращаться вспять, снова переходить болота? Тогда лучше не дожидаться вечера. Да нет, ведь мы же направляемся в Бельгию. Бельгия-это тайный пароль надежды.
Пока что дождь щекочет, как тысячи мушиных лапок. Дорога здесь не такая уж скверная, только она отныне не приспособлена для кавалерии, для королевской конницы, идущей сомкнутым строем. Вдобавок она скользкая, ступаешь, как в кисель. Опять остановка. На сей раз это гвардейцы герцога Люксембургского, которым взбрело на ум рысью догонять остальных. Кто ими командует? Ясно, что отпетый дурак.
Вот она, дорога. Стой! Опять? Никто не позволит кавалерии перейти дорогу, параллельную границе, пока разведка не установит, что там все спокойно. Обратите внимание: некоторые гвардейцы уже перебрались через дорогу и расположились на лугу по ту сторону дороги. Все равно. Разведку посылают. Идёт дождь. Надо ждать, чтобы вернулась разведка. Здешние жители встали до зари и вышли посмотреть, как дефилирует кавалерия.
Пока что эта самая кавалерия топчется на месте. Леон де Рошешуар занимает разговором господина де Ришелье. Монпеза вернулся, ничего не обнаружив. Дверца забрызганной грязью берлины распахивается, из неё вылезает поразмяться генерал де Бордсуль. Фавье оставил Мармона и направляется к ближней ферме. Там во дворе копошатся поросята, а дети выбежали на дорогу поглазеть на военных, потом им это надоело. Идёт дождик, но такой мелкий, что он никого не смущает. Только позднее убеждаешься, что он пронизывает насквозь. Бывают такие коварные болезни. Дети потеряли к солдатам всякий интерес и затеяли игру, ни на что не обращая внимания. Даже на дождь. Их десятеро малышей и одна девушка-подросток, они водят хоровод и поют:
Жил-был сардинский король, Детей он привык баловать, Вздумал наш добрый король, Злого султана прогнать…
У Фавье горло перехватывает от этих слов. Вдобавок там есть девчурка, похожая на дочку Марии-Ангелицы, тоже толстушка…
Пропев куплет, дети останавливаются и хлопают в ладоши, приговаривая:
Эй, топ, топ, хлоп, хлоп, берегись!
Эй, топ, топ, хлоп, хлоп, в оба гляди!
Дождь мелкий-мелкий, словно кто-то сжал губы и поплёвывает.
Пфф, пфф, пфф! Хоровод снова закружился.
Он армию двинул в поход, А было вояк-двадцать пять, И ведено было всем им Из пушек чугунных стрелять.
Дети остановились и выкрикивают, ударяя в ладошки:
Эй, топ, топ, хлоп, хлоп, берегись!
Эй, топ, топ, хлоп, хлоп, в оба гляди!
И опять кружатся в хороводе, встряхивая кудрями, словно хотят смахнуть дождевую паутину:
Он репой осла нагрузил, Чтоб был провиант для солдат.
Фавье уже не смотрит на хоровод. Он вдыхает утреннюю свежесть. Запах отсыревшего дымка… Вспоминается что-то бесконечно далёкое, солнечный жаркий день близ Понт-аМуссона. Тогда сам он был вроде этих ребятишек. Пусть себе взрослые устраивают Революцию, сражаются, умирают… Хороводы-всегда хороводы, а дети-короли…
Увидели речку они, Почудился им океан, Мухи за ними неслись.
Почудился всем великан…
Эй, топ, топ, хлоп, хлоп, берегись!..
Дождь словно полчища мух, дождь заполонил жизнь. Где сейчас Мария-Ангелица? Где Понт-а-Муссон?
Вот вышли в широкую степь:
«Боже, как мир наш прекрасен!»
Сказали они: «Близок враг, Скорее бежим-он опасен!»
Дождь припустил, и дети, окончив припев, бросились врассыпную, выкрикивая: «Скорее бежим!» Между тем вдалеке, у околицы, труба сзывала кавалеристов, которые разбрелись кто куда. Отряд тронулся. Крестьяне разгибали спины и смотрели.
опершись на заступ. Дети попрятались. От деревни всадники свернули в сторону, на северо-восток, навстречу дождю, оседающему на белых плащах, на касках, на гривах, на шапках.
Вдалеке высится стена деревьев-должно быть, там дорога, тропа плавно спускается к ней, а напротив, по ту сторону дороги, гряда холмов-это, верно, и есть Бельгия. «Боже, как мир наш прекрасен!»
Ровно в восемь часов утра в миле с небольшим от Байеля граф Артуа в треуголке с плюмажем, герцог Беррийский в серой непромокаемой накидке и маршал Мармон в широком белом плаще с чёрным воротником вынырнули с Лакрешской дороги на шоссе между Лиллем и Дюнкерком в сопровождении не меньше чем полуторатысячного отряда кавалерии, хотя многие отсеялись по пути: одни наутро после краткой речи герцога Беррийского в Эстере сделали в мэрии заявление, что возвращаются к домашним очагам, ибо не желают переходить на чужую землю, другие, трусы и дезертиры, под покровом ночи улизнули в направлении Армантьера или Флербэ, а нашлись и такие негодяи, попросту воры, которые испарились, соблазнившись доверенными им бочонками с золотом. И в обозе не оказалось не единого зарядного ящика, а кареты почти все либо поломались, либо завязли в грязи.
Позднее были обнаружены три кареты, из них две с гербами, одна жёлтая двухместная, две простые повозки, три коляски, шесть фургонов, четыре тележки, четыре запряжённых лошади, множество разбитых зарядных ящиков, а в них всякая кладь, серебряная утварь и серебро: семнадцать блюд, три дюжины тарелок, четырнадцать колпаков-накрывать кушанья-все из чистого серебра и с королевским гербом. Ещё четыре седла, из них два форейторских, две сабли, одна шпага, две каски, пара пистолетов, а также различные предметы туалета, упряжи и кухонного обихода. Да, я забыл осёдланного эскадронного коня, которого господин де Каньяр из отряда лёгкой кавалерии по собственному почину сдал в эстерскую мэрию. А сколько чепраков, попон! Шляпа с белым плюмажем. Портупея из золотого и серебряного галуна. Три пары ботфорт. Четыре седла. Пятьдесят недоуздков. Десять трензельных уздечек. Двадцать верхних подпруг. Два седельных чехла. Плохенький несессер, совершенно пустой. Шесть холщовых дорожных мешков, тоже пустых… И ни намёка на кабриолет.
Принцы и Мармон только пересекли большую дорогу, вернее, проехали по мощёному тракту туазов двести назад, к Армантьеру, а затем вместе с кавалерией спустились низом в ту долину, которая, собственно, уже и есть граница. Тут, увидев единственную во всей местности большую ферму, граф Артуа объявил, что желает сделать привал, нельзя же показаться за границей в таком виде-надо привести себя в порядок, побриться… И вот, пока принцы и те свитские, кому назначено было сопровождать их, наводили красоту, остальные спешились, всадники и кони расположились вокруг фермы, кто успел, проник внутрь и занял обширный двор в виде большого мощёного прямоугольника, огороженного со всех сторон, где был свален навоз и копошились куры, в глубине, напротив ворот, — жилые строения, а по трём сторонам-хлева, где помещались свиньи, коровы, лошади; изпод железных дверей текла жижа. Крестьяне сбежались было с вилами, но, увидев такой парад войск, мигом присмирели, и теперь среди этих каменных стен, крытых черепицей, все гудело, как в улье. Впрочем, зачем мне описывать наново? Едва я вошёл, как сразу узнал здешние места.
В ночь с 26 на 27 мая 1940 года, проехав через пылающий Армантьер, где нечем было дышать от ужасающей жары, где машины осыпало горящими ветвями и раскалённым пеплом, мы, то есть части 3-й лёгкой мотодивизии, ввалились сюда. Неподалёку был сбит самолёт, бомбивший ферму. Я уже как-то описывал это, незачем повторяться.
«…Странная была это ферма: квадратный двор, по всем четырём сторонам-строения. В столовой служащие административно-хозяйственной части, повара, писаря, лениво позевывая, играли в карты, болтали с санинструкторами и санитарами.
Капитуляция Бельгии для этих людей, видящих своими глазами из окон вот этой фермы бельгийскую границу, была равносильна кораблекрушению в спокойных водах. Палуба корабля казалась надёжной, как сама земля, и вдруг во все отсеки хлынула вода.
На дворе фермы стояли санитарные автомобили-все. что осталось от их колонны. Шофёры дремали, прикорнув в уголке машины. Куда ни оглянись, повсюду клубы дыма. пламя пожаров. К хозяйке фермы приехала погостить невестка из Азбрука, и теперь гостья не могла вернуться к себе домой, потому что немцы отрезали дорогу на Азбрук. Каково же было этим женщинам узнать о бельгийской капитуляции! Ведь у обеих мужья на фронте в Бельгии-по крайней мере они были убеждены в этом. Целый день обе бродили по дому и жалостно вздыхали. Не видать им больше мужей. Всему конец приходит. Скоро и сюда явятся боши. Лучше уж сейчас умереть: пусть все пропадает пропадом…»
Вот что было сказано в романе, написанном восемь лет назад, в романе незавершённом, как жизнь, как моя жизнь. Но в действительной жизни здесь, на самом краю Франции, где в 1815 году брили графа Артуа, чтобы он свежим как огурчик прибыл в Ипр, и где в 1940 году мы дожидались, чтобы прошли англичане и очистили нам дорогу к морю… здесь произошла сцена, которую я не стал тогда описывать. Припоминаете, господин лейтенант? Вы давно уже возненавидели меня, а теперь решили, что пришло время свести счёты. Вы повернулись ко мне спиной и что-то нашёптывали обезумевшим женщинам. Я увидел у них на лицах выражение ужаса. Глаза их спрашивали: кто, который? А вы через плечо кивнули на меня. Вы назвали им моё имя, которое оказалось не столь знаменитым, как вы рассчитывали, вы постарались втолковать им, кто виновник этой войны, этой катастрофы, вы разъяснили им, что представляет собой партия, к которой я принадлежу. И они вместе с детьми накинулись на меня, намереваясь вцепиться ногтями, одна, бедняжка, даже схватилась за нож. Но вы упустили из виду солдат, моих солдат, которые не дали меня в обиду. Кем вы стали потом? Мне как будто рассказывали, что петэновским офицером. Я не очень этим интересовался. Но в романе говорится другое:
«…Люди, участники и свидетели этой пляски смерти, вдруг все как-то распоясались. Жан де Монсэ с удивлением слушал речи солдат, своих товарищей. Он никогда не знал, что они, в сущности, думают… Поток оскорблений, проклятий захлестнул все, захлестнул в одну секунду. В одну секунду оказалось, что и тот, и другой, и третий, и десятый-все пораженцы. В одну секунду люди поддались самому чёрному неверию, самой злой горечи. Возненавидели своих командиров. Употребляли неслыханный лексикон, который может присниться разве что в дурном сне.
Умирать, а ради кого умирать? И тут же трое-четверо заговорили разом, задыхаясь от ярости. Кто-то произнёс: «Франция». Нет уж, увольте, хватит! Мы эту песенку слышали, довольно с нас!
Ален побледнел как мертвец. Он шепнул Жану:
— Понимаешь ты, что это значит? Ведь это самое страшное!
Жан был согласен с Аденом. Можно потерпеть военное поражение. Можно быть отрезанным от своих, гонимым, преследуемым неприятелем; можно пасть в бою, погибнуть физически.
Но такое вот поражение подсекает, как ножом, и тело и душу.
Неужели же это действительно конец?»
О, злосчастное место, где сталкиваются противоположные крёстные пути, арена унижений, место, где перерождаются души, зияющая рана на краю отчизны… Не может быть сравнения между той и этой безумной каруселью, между тем, как рвались к морю остатки армии 1940 года и как спасались бегством принцы в канун Пасхи 1815 года. Только то, что оба раза это был день, когда умирали боги. О чем думали молодые люди, не так уж непохожие на других молодых людей, которыми командовал я, о чем они думали после того, как их нарядные мундиры промокли до нитки, кони выбились из сил, а высокие идеалы обернулись фарсом? Ферма та же, те же животные, кругом поля. Мирная картина, которую опровергает только сама архитектура фермы: толстой глухой стеной столько веков встречает она вражеские нашествия-и все никак не может привыкнуть к бранным грозам.
Впереди ложбина с перелесками, и дальше-пролегающая по холмам дорога чужой страны, дымок скрытого от глаз дома, Бельгия…
Гвардейцы, которых оставили сторожить дорогу, привели заблудившегося, обезумевшего, оборванного человека. Весь дрожа, он бормотал что-то невнятное, требовал, чтобы его проводили к генерал-майору Рошешуару… Леон вышел из дома вместе с Монпеза. На осклизлой топкой дороге навстречу хозяину ринулось какое-то жалкое существо, отребье, уже недоступное страху, и, целуя ему руки, лепетало бессвязные слова. Это был слуга Рошешуара.
— Они меня избили, сбросили наземь, хотели утопить, закидали камнями…
— Да кто они, каким образом? Главное, где кабриолет, мой кабриолет? Куда ты его дел? А Бертен, где Бертен?
При этом имени бедняга совсем вышел из себя. Бертен.
— Кучер? Ох, уж этот «кучерявый»!
— Да что ты городишь? Пьян ты, что ли?
Возможно, пьян, только от усталости, от лихорадки… Если бы его вываляли в навозе, вид у него был бы не хуже. Весь ужас ночной сцены ограбления, бегство по болотам, когда он проваливался в торфяные ямы, а спина и плечи горели от ударов бича…
все это менее страшно, чем унижение, чем растоптанное достоинство человека, пусть всего лишь лакея, но у него тоже есть своё лакейское достоинство… Сперва они хотели сделать его сообщником.
— Да кто они?
— Ну, «кучерявый» и тот гвардеец, которому я по глупости позволил сесть в кабриолет…
— Мыслимое ли дело? Ведь все гвардейцы конвоя-люди хорошего рода, офицеры, и вдруг такой…
— Чего только он не унёс! Когда они стали шарить в поклаже, я их сперва не пускал, так они надавали мне пощёчин, а слышали бы вы, как они меня обзывали! И графский несессер… весь золочёный, и вещи его светлости герцога… и деньги.
Что делать? Ограблены, дочиста ограблены. Но в это пасмурное утро, когда мелкий косой дождик пробирал, как частым гребнем, как граблями, и, точно песок, сыпался с неба в лужи, Леон де Рошешуар увидел в этом лакее, в несчастной жалкой фигуре что-то невыразимо смешное, он и вообще, будь то здесь, или в Киргизии, или в Португалии, воспринимал с комической точки зрения потерю человеком облика человеческого. Но нет, надо держать себя в узде. Смех в такую минуту был бы ни с чем не сообразен. И чересчур жесток… «А я-то ещё разглагольствовал о Березине… Чем мне лучше теперь… Ни гроша за душой…
Только что на себе надето и в кармане кинжал. А! Вот удача-три золотых монеты-все, что уцелело от пятисот франков, которые я захватил с собой. Да ещё пара лошадей. Ну ничего! Зато какую физиономию скорчит мой добрейший дядюшка!» Забавней всего, что Арман-Эмманюэль де Ришелье был в мундире русского генерала, и, поскольку у него и у его племянника Леона украли все, вплоть до носильного платья, он не мог вернуть себе даже обличье француза…
Господину де Растиньяк тоже не суждено больше увидеть зеленую берлину, свою гордость, с такой чудесной сафьяновой обивкой в тон. Должно быть, это именно она и попала в Лилль, в самом плачевном состоянии, вся разломанная, кожа срезана, стекла перебиты, без поклажи, без фонарей. И господину де Дама не видать своей жёлтой двухместной кареты. Вот он выезжает верхом из ворот фермы следом за графом Артуа, вернее, между графом и Франсуа д'Экаром, для прощания с войском. Его трясёт лихорадка, глаза застилает туман. О чем это ему толковал Сезар де Шастеллюкс? Экипаж, пожитки… Когда все рушится, одной неприятностью больше или меньше!.. Единственное, чего ему жаль, по-настоящему жаль, — это синего бархатного футляра с миниатюрным портретом внука, Жоржа де Лабедуайер, малютки Жожо; без этой миниатюры ему будет очень тоскливо в изгнании.
Да ещё, надо признаться, без серебряных английских часов с репетицией… Они так удобны… и к тому же дороги как память!
Отряд лёгкой кавалерии, проникший вместе со своим командиром во двор, следует в качестве эскорта за принцами и Мармоном.
Гвардейцы конвоя, начинающие терять терпение, уставшие шагать все последние дни и последнюю ночь то вперёд, то назад, сбитые с толку непрерывной переменой направлений, мушкетёры, гренадеры, впервые за долгое время построенные по родам оружия, казалось, с дрожью ждут посреди зеленой просыревшей луговины известного заранее приговора, который им упорно хочется считать не окончательным.
Группа, состоящая из обоих принцев, маршала, господ де Дама, де Полнньяк. д'Экар и герцога де Ришелье в иноземном мундире, подвигается вперёд. За ними следуют господин де Верженн, господин де Мортемар, Сезар де Шастеллюкс, Лористон. Войска выстроены напротив вместе с офицерами, сменившими командиров, которые, все до единого, кроме Мармона, удрали с его величеством. Дождь перестал. В воздухе потеплело. Погода серенькая, сырая, безнадёжно унылая. Господи, как томительно долго длилось ожидание этой страшной минуты. На шоссе выехали в восемь утра, а сейчас уже одиннадцать. Что они там, на ферме, делали битых три часа? Для бритья столько времени не требуется. Говорят, совещались. О чем? Дело как будто ясное: сюда прибыли, чтобы переправиться в Бельгию… понятно, не все… но неужто надо столько часов торговаться, кого брать, кого оставлять? Каждый смотрит на соседа и мысленно задаёт себе вопрос, в какую сторону того направят. Почти все они точно дети… да многие и в самом деле ещё дети. Они боятся, что их покинут, и с ужасом смотрят в сторону Франции-один бог ведает, что их ждёт… и вместе с тем их бросает в жар при мысли, что сейчас придётся сделать решительный шаг, порвать со всем, перейти на чужую землю… То и другое страшит их в равной мере. И неизвестно, какой кому назначен жребий. Вот граф Артуа выехал вперёд. Поднял саблю, отсалютовал верным войскам…
Под открытым небом обращаться с речью к двум тысячам всадников-дело не простое и не лёгкое. Особенно, когда голос уже старческий, надтреснутый. И когда одолевает усталость от долгой бессонницы. Никто не заметил, что, прежде чем начать речь, граф Артуа украдкой перекрестился. Потом потрогал в кармане перламутровые чётки, которые святой отец прислал ему из Рима вместе со своим папским благословением. И только после этого отсалютовал саблей.
Сначала речь графа слышна была вполне отчётливо-может быть, её доносил ветер. Это было краткое слово прощания и благодарности; но вдруг оратора перестали слышать дальше первого ряда; к тому же забеспокоились лошади. Видно, что его высочеству трудно совладать с волнением. Он прощается с войсками, которые не могут неразоруженными перейти в Бельгию— Старая песня.
— На что мы вас будем там содержать? Мы едем туда, где находится король. А вы, вместе с командирами, которым мы поручаем вас, возвратитесь в Бетюн к вашим товарищам…
Дальше ничего не слышно, голос ослабел, ветер переменился и уносит слова в Бельгию, к дороге, пролегающей по холму, к далёким дымкам. Каждого из всадников пронизывает леденящий холод. Они замыкаются в себе и больше не слушают. Теперь у них своя судьба, а у принцев-своя. Проичошло кораблекрушение. шлюпка одна. остальных потерпевших несёт по течению на плоту.