А что теперь говорят? Дьепп, Англия… Да разве он может покинуть Францию, свою родину? Как странно, что вот вдруг сразу, на этом пикардийском плоскогорье, среди однообразных, скучных пейзажей, без всяких красот, слово «родина», так же как и слово «мы», хватало за душу, волновало так, что слезы подкатывали к горлу. Именно здесь, в этом бедном краю, под проливным дождём Теодор Жерико почувствовал, что он сам как будто становится тяжелее, и все крепче его тянет к себе эта земля. Он не может расстаться с нею. Он начинал это понимать.
   Но тогда как же?.. Тогда, значит, отношения между ним и другими людьми-теми, кто не удирал ни пешком, ни на лошади, теми, кто не поднимал королевского знамени исхода (Ах, дайте мне посмеяться над изречением: Quo rilit et luthum!), теми, кому и в голову не приходит сесть на кораблг» или пробраться в Нидерланды, — отношения между ним и этими людьми как будто в корне меняются, и ок уже не сможет больше жить своей прежней обычной жизнью, он обязан дать им отчёт и решительно покончить с былым своим легкомысленным существованием: он уже больше не будет проводить целые часы у портного на примерке мундира, не будет гарцевать на коне в Булонском лесу и в Версале, посещать Фраскати… и даже неизвестно ещё, получит ли он право возвратиться к живописи-право, в котором он отказывал себе уже больше полугода. Да, даже это было под вопросом… Можно ли теперь оставаться в своём углу, в стороне от всего, что творится? Он думал обо всем этом с какой-то детской боязнью и сам не мог разобраться, чего он хочет, как все пойдёт дальше. Страшился ли он возможной перемены в жизни или горел желанием занять своё место в каком-то новом бытии?
   Наличествовали оба эти чувства. Будущее представало перед ним в виде какого-то необычайного, невиданно гфекрасного пожара, прекрасного новой красотою, и больше всего Теодор боялся, что сам-то он не готов, не поймёт этой красоты. Разве человек всегда бывает на высоте исторических событий? И ему вспоминался кабатчик с улицы Аржантейль, рекрут с затуманенным взглядом и господин Жерико-старший… Какое отношение имели все эти мучительные мысли к шуму, царившему в Эренском кабаке, где галдели подвыпившие кавалеристы, а у стойки Бернар, хвативший лишнего, размахивал руками и говорил слишком громким голосом. Фу ты! Да он совсем пьян! Какая мерзость! Напился с утра пораньше, и это в такой момент. Хорош влюблённый, нечего сказать! Эх ты, а ещё в заговорщики лезешь!
   Хотя кто его знает, быть может, он топит в вине свои любовные страдания, а может быть, то, что сейчас происходит, до такой степени потрясло его, что он вот напился и потерял всякое достоинство… Как бы то ни было, говорить с этим человеком бесполезно-сейчас он не в себе. Прощай…
   Трик ждал хозяина у дверей кабачка, привязанный к железному кольцу, и, пока Теодор отвязывал его, мимо прошла группа гренадеров в медвежьих шапках. Жерико посмотрел, нет ли среди них Марк-Антуана. Нет… Гренадеры, имевшие довольно жалкий вид-неряшливые, небритые, в уже выцветших, помятых мундирах, о чем-то говорили между собой, то с громкими выкриками, то опасливо понижая голос, как люди затравленные, вдруг вспоминающие, что этого не надо показывать… То и дело у них срывалось с языка имя Эксельманса, и тогда голоса их дребезжали, как надтреснутое стекло. Эксельманс… Это уже становилось каким-то наваждением: никто не говорил о Наполеоне, а только об Эксельмансе. Произносили его имя с деланной развязностью, которая, однако, никого не обманывала.
   По правде сказать, паника, которую имя Эксельманса вызывало в колонне королевских войск, во всех её эшелонах, у всех отставших, а также ошеломляющая быстрота, с какой всем становились известны диспозиции и намерения главной квартиры.
   были вполне объяснимы. При выступлении из Гранвилье лица.
   командовавшие арьергардом, бывшие в курсе событий, сведения о которых доставлялись через курьеров, и лица, ответственные за целостность колонны (если можно так назвать ужаснейшую кашу.
   где все смешалось: военные отряды и толпы беглецов, обозные фуры и коляски с багажом господ офицеров королевской гвардии), — лица эти решили воспользоваться привезёнными вестями для того, чтобы подбавить прыти отставшим. Во всех войнах, при всех больших отступлениях всегда наступает момент, когда из-за усталости армии, из-за невозможности поддерживать в ней бодрость и дисциплину обычными средствами прибегают к психологическому воздействию. И случается, что с психологией, которая нередко бывает опасным оружием даже в руках писателейроманистов, господа командиры обращаются, как дети с заряженным ружьём.
   В арьергарде, разумеется, шла артиллерия Казимира де Мортемар, что лишь усложняло обстановку: ведь если артиллерии пришлось бы открыть огонь, то, конечно, стрелять она могла бы только назад. Поскольку лёгкая кавалерия, которой командовал граф де Дама, на этом этапе шла в авангарде, эскортируя принцев, командование всеми остальными частями возложено было на господина де Рейзе, возглавлявшего, как известно, роту королевского конвоя за отсутствием его командира, герцога Граммона, находившегося при особе его величества. Впереди конвоя двигались гренадеры Ларошжаклена, как бы пролагая путь остальным.
   Тони де Рейзе мог считаться истинным дворянином, ибо он отдавал свои силы то бранным подвигам, то любовным приключениям. В отношении своих подчинённых он был склонен держаться той же стратегии, что и с женщинами, за которыми ухаживал: он считал, что не грех и прилгнуть им ради того, чтобы добиться своей цели. И вот он подозвал к себе трех-четырех молодых гвардейцев, лично известных ему, так как один из них приходился ему роднёй, а остальные были сыновьями его старых приятелей, и, взяв с этих юношей именем короля клятвенное обещание не выдавать источника, из коего они получили сведения, приказал им распространить по всем частям королевских войск и по всему обозу слух, что кавалерия Эксельманса быстрым аллюром гонится за колонной и что на боковых дорогах уже замечены притаившиеся императорские кавалеристы; лишь только императорская конница нападёт на королевские войска с тыла, тотчас же прискачут и эти всадники; кроме того. Узурпатор, как известно, отличается изворотливостью: он выслал вперёд в почтовых каретах, в качестве обычных пассажиров, своих солдат, переодетых в штатское, у которых, однако, в саквояжах спрятаны мундиры, и в нужный момент, когда войска, верные королю, прибудут в ту или иную деревню, у них создастся впечатление, что деревня эта уже захвачена Наполеоном. Молодым вестовщикам не запрещено было вышивать свои собственные узоры по этой канве, и они не отказали себе в таком удовольствии-врали из презрения к отстававшим и обезумевшим от страха трусам, следовавшим за ними в экипажах, врали отчасти и для забавы, поддавшись игре воображения, а раз пример был подан сверху, ложь принимала обличье преданности делу монархии.
   — Ах да… Главное, не забудьте сказать, что мы повернём на Дьепп… Пусть эта новость служит утешительным добавлением к страшным известиям и внушает надежду, что цель близка, кошмар скоро кончится и мы погрузимся на суда.
   — Как? Мы повернём на Дьепп? Но ведь тогда нужно было бы идти Омальской дорогой.
   — Нет-нет, отнюдь! Мы обязательно должны пройти через Абвиль: там нас ждёт его величество, а из Абвиля мы, перегруппировавшись, в полном порядке двинемся на запад, сделаем короткий переход и таким образом расстроим планы преследователей, которые заняли линию Соммы, рассчитывая втянуть нас там в сражение.
   Совершенно очевидно, что при таких условиях «секретные сведения командования» распространялись мгновенно. Однако молодые глашатаи, затесавшись в колонну, не могли оставаться равнодушными к возгласам ужаса, которыми встречали их откровения женщины, к отчаянию, охватившему измученных пешеходов, которые брели через силу, к страху простуженных, больных юнцов и старцев, и, отказавшись от неприятной обязанности пугать людей, юные вестовщики принялись фантазировать вовсю: заметив, что их болтовня действует удручающе, тогда как предполагалось, что ужас, словно удар кнута, прибавит беглецам прыти, они стали сочинять небылицы о засадах, перестрелках.
   стычках, в которых мушкетёры и гренадеры нападали врасплох на кавалеристов Эксельманса и брали их в плен.
   — Да вот сами спросите у гренадеров… вот они, как раз впереди нас идут…
   А от этих вымыслов рассказчики с лёгкостью переходили к безудержному сочинительству, мимоходом сообщая «самые достоверные» сведения, якобы полученные от пленных эксельмансовцев, о последних событиях, происходивших во Франции.
   Оказывалось, что верные правительству войска отбили у Наполеона Гренобль и Лион, его высочество герцог Ангулемский с триумфом встречен на Юго-Западе страны, где весь край поднялся против Бонапарта, и теперь герцог движется к Парижу на соединение с Вандейской армией. Но пока что приходится остерегаться егерей и драгун Эксельманса, которые грозят отовсюду: лезут с тыла, занимают поперечные просёлочные дороги, устраивают засады, подстерегают в лесах. «Ну-ка, шевелитесь, ребятки! Живей, вёселен! До Абвиля уже недалеко, а там вас ждёт его величество… И все получат награды: кресты, нашивки, должности».
   Перспектива повышения в чине могла, конечно, увлечь кадровых военных, но не случайных солдат-например, на волонтеровправоведов она не произвела должного впечатления, а скорее наоборот: безусым воякам, ещё старавшимся, несмотря на усталость, шагать строем (я имею в виду именно их, а не тех, которые уже в Бовэ сели в повозки и с тех пор перестали надеяться на любые награды), посулы, которыми думали их приманить, как жеребёнка куском сахара, казались оскорбительными, и они загрустили ещё больше.
   Дойдя до Эрена, они совсем выбились из сил. Их было пятеро: худой и долговязый очень бледный юнец, низенький брюнет с нежным девичьим голоском, красавец с пепельными кудрями, которого портило только нервное подёргивание верхней губы, и ещё двое, совсем заурядной наружности, — все они от изнеможения чуть не плакали. Они считали нужным примера ради идти пешком и до сих пор великим усилием воли ещё держались, отказываясь сесть в повозки вместе с товарищами. Но в Эрене, увидя у дверей кабачка чёрный фургон с зелёным брезентовым навесом над козлами, запряжённый парой белых першеронов (а может быть, лошадей булонской породы), они остановились и, посоветовавшись, зашли в питейное заведение, где, вероятно, находился возчик.
   Странный возчик! Щеголеватый молодой человек в цилиндре, который он снял и пристроил на стойку, взлохмаченный и бледный, с толстыми дрожащими губами; вероятно, он всю ночь провёл в дороге-до того было измято его довольно поношенное платье. Видимо, он основательно выпил. Во всяком случае, взгляд у него был какой-то странный. Девица, подносившая ему вино, хихикала, но совсем не к месту: ничего сметного не было в речитативе, лившемся из его непослушных уст. В кабачке было полно народу-крестьяне, солдаты; одни пили у стойки, другие сидели за столиками.
   Когда юные волонтёры спросили Бернара, не посадит ли он их в свой фургон, он окинул их презрительным взглядом, всех по очереди, низенького брюнета, говорившего нежным девичьим голоском, бледного верзилу, умилительного кудрявого херувимчика, двух остальных (примечательных лишь тем, что один из них прихрамывал) и вдруг разразился хохотом, неудержимым, несмолкаемым хохотом-до слез, до колик в животе. Что? Ему везти их? Вот так отмочили! И Бернар попытался объяснить причину отказа: его лошади, Филидор и Непомуцен, сами-то еле ноги волочат. Правоведы принялись упрашивать. Они были совсем ещё дурачки и немножко нытики, все пятеро выдохлись, уже не притязали на героизм, свою усталость и непрестанный дождь смешивали с муками во имя чести и рыцарского служения дамам-заложницам, а Бернар только пуще хохотал и хлопал себя по ляжкам, каковые были у него весьма мускулистые, плотные, а колени худые, что ещё подчёркивали узкие панталоны, обтягивавшие ногу по парижской моде.
   — Идите-ка сюда, — сказал он. — Выпейте по стаканчику. Все пятеро. Я угощаю.
   — А вы повезёте нас?
   — Выпейте сначала. Там посмотрим.
   Да неужели ему, Бернару, везти этих волонтёров? Экая мерзость! Экая глупость! Но ведь это мальчишки, они устали, на ногах не стоят, и так и кажется, что пальцы у них перепачканы чернилами. И какие же, право, дурачки! Бросили свою правовед — ческую школу и поплелись пешком за кавалерией улепётывающего короля!
   — Подумайте только! Расстались с мамочкой и со своими соседками, в которых, верно, влюблены! А чего ради, спрашивается? Грязь и дождь, дождь и грязь, бесконечные дороги, кругом голо-ни гор, ни красивых деревьев, не на чем глазу отдохнуть, народ вс„ угрюмый, да и, между нами говоря, живут тут по-нищенски, право по-нищенски… А король где-то там, впереди… если только он действительно впереди! Кто его видел, в конце концов? Уж конечно, не вы! Надо же быть такими дуралеями… да ещё, говорят, эксельмансовские егеря за вами гонятся? Верно? О-о, эксельмансовские кавалеристы не то что король-их видели, только их одних и видели, только и видят!
   Вы их за своей спиной не чувствуете, голубчики?
   — А если б даже и так? — очень серьёзно сказал долговязый правовед. — Вы что же, сударь, перекинулись к Буонапарте?
   — Так-так-так! За это поставлю тебе ещё стаканчик! К Буо-на-пар-те ? Вот чудак! Ты мне нравишься, честное слово! Так я, значит, к Буонапарте перекинулся? Ну, брат, сказал, вот так сказал!.. Да не я, а весь край, деточка моя глупенькая, перекинулся к Буонапарте! Что, что? Не веришь? Да где у вас глаза, ягнятки? Весь край! А вы-то воображаете… И все потому, что в городах вас любезно встречали кучки толстосумов и чиновников.
   А думаете-почему? Они ещё делали ставку на монархию и надеялись выскочить, подольститься. О карьере своей заботились… Да чего уж тут!.. А вы вот поговорите-ка, поговорите со здешними людьми… сделайте-ка два шага вправо или влево…
   поговорите с людьми на фермах или в деревнях… Да ведь все крестьяне, все как один, готовы опять понасажать деревьев свободы или по меньшей мере кричать: «Да здравствует император!» Не верите? Вот простаки! Ведь вы во вражеском краю, вы едете на Север, а там все гарнизоны нацепили трехцветные кокарды и попирают ногами королевские лилии и прочий хлам!
   Попались вы, детки, как мыши, — право, как мыши. Сзади кошка за хвост хватает, а впереди мышеловка!
   На правоведов было жалко смотреть, они заговорили о троне, алтаре и монархе, произносили высокопарные слова, провозглашая идеи, которые им внушали их аристократические мамаши, а потом священники, преподававшие в тех школах, где все они обучались, за исключением кудрявого, попавшего в их компанию случайно…
   — Да в конце концов, сударь, возьмёте вы нас или нет? Мы еле на ногах держимся. А тут ещё дождь все льёт и льёт!
   Бернар запрокидывал голову и, сощурив глаза в щёлочки, смотрел на юнцов. Выпитое вино привело его в такое состояние, когда человек ещё может пройти по одной половице, хотя втайне опасается, что его вот-вот, начнёт бросать от одной стены к другой. Он был в той стадии опьянения, когда чувствуешь себя силачом и великаном: смотрите, сейчас головой прошибу потолок, захочу, так всех подряд исколочу, чувствую в себе силы необоримые, только вот неизвестно почему не могу её в ход пустить. Экая досада! Бернар презрительно смотрел на пятерых дурачков, на простофиль мальчишек. «Мозгляки! На одну ладонь положу, другой прихлопну-и конец вам!» И он уже проникался жалостью к ним-не благожелательностью, это уж слишком, а именно жалостью… Хотя у кудрявого была смазливая рожица, а у черномазого-приятный голосок, самым симпатичным показался ему долговязый… «Белые лошади стоят у дверей, фургон пуст.
   В кабаке гам невероятный. Да и все это невероятно. Зачем я здесь? Что я делаю? Прошлую ночь… Трудно сейчас вспомнить, что было прошлой ночью… Может, мне все это только во сне привиделось? Высокие сосны, факелы, господин Жубер, то есть на самом-то деле он Жан-Франсуа Рикор, а его только называют так-Жубер, разъездной скупщик, служит у господ Кальвиль, парижских купцов с Каирской улицы. Надеюсь, вы не забыли?
   Память у вас хорошая? Ха-ха-ха! Комедия! И все эти люди, собравшиеся прошлой ночью: слесарь из Виме, прядильщик, офицер из Бетюна… И вдруг я вот здесь, в этом кабаке, пью с волонтёрами, прислужниками короля…»
   — За ваше здоровье,'приятели! — Бернар поднимает стакан и пьёт. Сидр горчит: в него кладут для крепости косточки кизила. — Хороший сидр, на свету прозрачный, а цветом похож на мочу, верно?
   Но ведь все это-декорация. Все это-маска. За всем этим прячется нечто такое, о чем Бернар не хочет думать, нечто такое, что шевелится, трепещет в душе, хотя он так старается заглушить недавнее воспоминание, боль, терзающую затуманенный мозг и сердце, бешено бьющееся в груди. То, что сказали её глаза, и маленькая холодная ручка, выскользнувшая из его руки, и слово «прощай»… И ничто: ни разноголосый хмельной гомон, ни унылое нытьё этих дворянчиков, ни вино, ни желание думать о чемнибудь другом-ничто, ничто не могло стереть образ, стоявший перед глазами, помочь Бернару забыть минуту' расставания; в ушах его все ещё звучали слова Софи, сказанные украдкой, когда она, потупив взгляд, чуть слышно, но явственно шепнула:
   «Прощай, Бернар! Теперь уж действительно прощай!» 1?сли бы такие слова имели смысл, но ведь такие слова не имеют смысла, и почему она выбрала именно эти слова? Софи, Софи, моя Софи!..
   Эх ты! И ты ещё можешь называть её «моя Софи», смешно, ведь ты так одинок, а она принадлежит другому! И ты все ещё отказываешься верить? Но ведь она сказала: «Теперь уж действительно прощай. Мы больше не можем видеться, мы дурно поступаем… Надо все это кончить. Куда это нас приведёт? Я больше не могу лгать, я люблю мужа, да-да, люблю… может быть, по-иному… но ведь он мне муж…» А тогда, значит, что же?
   Что же? И сколько ни говори себе: «Это чудовищно!» — не поможет. Ничему не поможет. Так всегда бывает. В книгах. В выигрыше всегда Альберт… Шарлотта всегда остаётся с Альбертом и в лучшем случае приходит поплакать на могиле Вертера, которого схоронят под высокими деревьями, в стороне от христианского кладбища, ибо туда не допускают самоубийц.
   — Сударь, — сказал кудрявый, — умоляю вас… Мы все умоляем вас…
   Бернар громко рассмеялся. Зазвенели монетки, брошенные им на стойку.
   Четверо правоведов забрались в фургон, а долговязого Бернар взял с собою на козлы. Уж очень бледен, бедняга, ему полезно воздухом подышать. Ничего, что дождь на него побрызжет, — так скорее протрезвится.
   «Да, облекись в траур, природа! Твой сын, твой друг, твой возлюбленный близится к концу своему!..»
   Несомненно, у Бернара была склонность порисоваться, и, может быть, алкоголь усугублял эту его черту. Но порисоваться ему хотелось лишь перед самим собою, чтобы доказать себе своё превосходство над окружающими. Траурную тираду он произнёс с каким-то угрюмым злорадством; набросил на плечи свой плащ с многоярусными воротниками, сел на козлы, взял в руки вожжи, а рядом с ним усаживался долговязый правовед. И вдруг этот юноша робким голосом воскликнул:
   — Ах вот как! Вы, значит, тоже любите Вертера?
   И Бернару стало стыдно, как человеку, которого врасплох застали голым. Он сердито буркнул:
   — Кто этот Вертер? Я такого не знаю.
   Ошеломлённый правовед прислушивался к голосам своих товарищей, разговорившихся в фургоне (слов через стенку не было слышно), и не дерзнул сказать Бернару в ответ: «Вы смеётесь надо мной?» Он лишь молча задавался вопросом: что за человек их странный возница?
   А Бернаром завладела одна неотвязная мысль: если Шарлотта и сказала Вертеру: «Дольше так не может продолжаться», то лишь для того, чтобы попросить своего друга не приходить к ним раньше Рождества… то есть она хотела, чтобы на Рождество он пришёл. Ужасное слово «прощайте» уста её произнесли лишь после чтения Оссиана, когда Вертер потерял власть над собою и почтение к Шарлотте… Но если Софи изгнала его, Бернара, значит, что-то произошло в ту ночь? И он внезапно поверил, что Софи действительно любит мужа и что в ту ночь… Это оказалось тяжелее всего. Он согласен никогда больше её не видеть, но не хочет, чтобы она была счастлива с другим, а воображение с жестокой точностью рисовало ему невыносимые картины этого счастья.
   И вдруг он заметил, что его сосед, о котором он совсем и позабыл, стал слишком словоохотлив. Правовед рассказывал вознице свою жизнь, а возница не слышал ни слова из его повествования. Впрочем, что может быть занимательного в жизни двадцатилетнего студента, второй год изучающего юриспруденцию и мечтающего о судейской должности в Шартре или в Ножане? Но дело в том, что у него была кузина… Как у всех юношей, конечно. И он читал ей Оссиана, как и все.
   Софи. Больше никогда не видеть Софи. В этом мире, где люди, избавившись от Бурбонов, попадают под власть Бонапарта.
   А он, Бернар, кто он такой? Бедный приказчик мануфактуры Ван Робэ, в любую погоду разъезжающий по пикардийским дорогам; всегда у него перед глазами картины безысходной, беспросветной нищеты, которые доводят его до отчаяния, и до отчаяния доводит его также мысль, что народ не способен достигнуть единения, понять собственные свои интересы, люди готовы слушать любых ловкачей, не хранят верность своим погибшим героям и идут, не заглядывая в будущее, за первым попавшимся безумцем. Кому же верить, если даже этот бывший член Конвента, этот соратник Бабёфа… если даже самому себе нельзя верить…
   — Ах, если бы вы знали, сударь, как она хороша!..
   Бернар вдруг захохотал. Он вспомнил, как вчера на этом самом месте, на козлах фургона, он говорил господину Жуберу чуть ли не те же самые слова. Это показалось ему смешным.
   Вдруг он спросил совершенно серьёзно:
   — Неужели вы, молодой человек, думаете, что тот, кто собирается сделать судейскую карьеру, способен покончить с собою из-за своей кузины?
   Правовед даже вздрогнул: он и не думал говорить о самоубийстве, но, почувствовав себя глубоко уязвлённым насмешкой, прозвучавшей в этом вопросе, дал ответ весьма глупый:
   — По-вашему, это несовместимо?
   Бернар, ничего не сказав, хлестнул лошадей. И после довольно долгого молчания произнёс, как будто разговаривал сам с собою:
   — Если кавалерия Эксельманса заняла правый берег Соммы, то в Абвиль, мой дражайший юный спутник, не пустят таких болванов, как я, которые везут в своих фургонах волонтёров королевского воинства, и я потеряю место в конторе почтённого господина Грандена из Эльб„фа, нынешнего хозяина прядильноткацкой мануфактуры Ван Робэ, человека изворотливого и достаточно гибкого политика, он сумеет за мой счёт приобрести благосклонность новой власти.
   — Значит, действительно Эксельманс занял правый берег Соммы? — испуганно спросил «дражайший юный спутник».
   — Вы же сами слышали в Эрене, что говорилось в кабаке.
   Слышали или нет? Так что же спрашиваете? Да-с, попали мы с вами в передрягу.
   — Но в таком случае зачем же вы взяли нас с собой?
   — Я-то? Да потому, что я выше всех этих мелких житейских неприятностей. И ещё потому, что глупее этого поступка и не придумаешь. И ещё потому, что я хотел сыграть сам с собою шутку для собственного развлечения. И для того, чтобы вы рассказали мне о своей кузине. Она прелестна, кузина ваша? Да?..
   И ещё не сказала вам: «Прощайте»?
   Правовед досадливо махнул рукой, как будто отгоняя муху.
   На душе у него кошки скребли. Он не собирался вести задушевные разговоры с насмешником возницей.
   — Вы думаете, — сказал он, — что кавалеристы Эксельманса…
   — Не думаю, а знаю…
   Сколько злобы в этом ответе! Но до чего же Бернару смешон двадцатилетний влюблённый, который, испугавшись, сразу забывает о своей любви. Хочется поиздеваться над таким трусом.
   Больше никаких Вертеров, никаких Оссианов-напугать зайца как следует.
   — Я знаю… — повторил Бернар.
   Откуда же он это знал? Ведь не видел же он их собственными своими глазами. А я, понимаете ли, из той же породы, что и Фома Неверный. Фома Неверный? Ну что ж, у всякого свой идеал.
   Пожалуйста, можешь касаться пальцем раны в моем боку, можешь даже засунуть туда весь кулак…
   — Ну разумеется, — сказал «ихний Бернар», — я их видел…
   — Видели? По-настоящему видели? А где?
   Ишь ты! — позеленел от страха будущий нотариус. И зачем подобным трусам такой огромный рост? Никогда из этого долговязого не выйдет настоящего мужчины, зря только потратили на него материал. Бернар почувствовал, что его сосед дрожит.
   — Вам холодно? — коварно спросил он.
   Правовед ответил:
   — Нет. благодарю вас, у меня там ещё вязаная фуфайка.
   Вот дурак! Таких мальчишек, право, приятно было бы хорошенько припугнуть, чтобы у них от страха сделалась медвежья болезнь.
   — Ну ничего, — сказал правовед. — Ведь его величество уже в Абвиле!
   — Вот именно… И меня, молодой человек, беспокоит, крайне беспокоит участь его величества… так же как и участь города Абвиля, в который я направляюсь. Возможно, город уже предан огню и мечу, залит кровью!
   — Да откуда вы едете, сударь? Как вы это знаете?
   «Все в этом мире-ложь. Любовь, свобода, народ. Ах, Софи, Софи! А разве я хуже других умею лгать? И наслаждаться своею ложью… Где их король сейчас? В Абвиле? Или где-то в другом месте?.. Ты спрашиваешь, голубчик, откуда я еду?..»