Мармон слушал, поддакивал, ему очень хотелось встать на точку зрения собеседника, слишком ясно он понимал, что, если не сумеет её принять и согласиться, путь, который он себе выбрал, заведёт его в тупик. Но в то же самое время он чувствовал, как в нем подымается глухой протест, быть может в силу привычки, протест против всех этих предрассудков, в которые он никогда особенно не вникал, купаясь в них, как птица в небесной лазури, а теперь вдруг их отрицают лишь ради проформы.
   — И я вам вот что скажу, господин маршал, — продолжал Ришелье, смачивая духами затылок, — одной из крупнейших ошибок монархии было то, что она разрешала аристократии излишнюю близость с третьим сословием, а иной раз и поощряла её.
   Или ещё того хуже… извините великодушно, никогда нельзя примешивать к спору, касающемуся идей, частные соображения, и, боюсь, вы усмотрите между моими дальнейшими словами и вашей личной жизнью связь, которая, в сущности, ничего не доказывает, поверьте мне…
   На что он намекает? Мармон почувствовал что-то вроде озноба. Даже намёком он не желал вызвать к жизни то, что как наваждение мучило его в эти дни.
   — …Но и вы тоже, мне это известно, достаточно настрадались в вашей личной жизни от установившегося и ставшего естественным порядка: король Людовик Шестнадцатый в этом отношении являлся предшественником Буонапарте, он тоже, как говорится, советовал, а вернее, склонял к неравным бракам…
   Ах, так вот о чем шла речь! Мармон с облегчением перевёл дух. Слава богу, речь идёт о мадемуазель Перрего!
   — Монарх правит с помощью предрассудков, которым он умеет придать необходимый вес, а скажите на милость, какой иной предрассудок в большей мере, чем предрассудок происхождения, способен вернее помочь аристократам укрепить своё достоинство, а третье сословие держать в состоянии почтительной скромности, когда оно даже думать не смеет равнять себя с теми, кто не может быть им ровней, хотя бы в силу древности своего рода. А чем рождены все эти порочные притязания, последствия коих мы испытали на себе? Необузданным обогащением простого народа, берущего верх над аристократией в области коммерции, а также распределением доходных должностей, которые государство под тем предлогом, что надо-де поощрять таланты, раздаёт невзирая на происхождение. Опрометчиво данная свобода накапливать богатство почти всегда ведёт к брачным союзам между обедневшими аристократами и честолюбивой буржуазией. Мне, слава богу, известно, к каким трагедиям приводят такие ошибки, и вы, надеюсь, понимаете меня…
   Пусть так, но разве герцогиня Рагузская-исключение? В те времена, когда Мармон собирался вступить в брак, ему скорее приходилось замаливать грехи своего аристократического происхождения, нежели отстаивать свои родовые права. Впрочем, его отец в своё время тоже взял себе в жены девицу из финансовых кругов… И на дочери банкира Перрего женился-то ведь бонапартовский генерал, а вовсе не провинциальный дворянчик, чей герб к этому времени превратился в ничто. Но сейчас наоборот: герцог Ришелье обращался к нему, к Мармону, как к человеку своей касты, чьи прегрешения и ошибки молодости из милости забыты.
   Но в конце концов, разве среди придворных не было авантюристов и проходимцев-взять хотя бы того же самого Нассау, который командовал под Измаилом, когда там отличился Ришелье, — этот очередной любовник Екатерины II побывал и испанским генералом, и немецким полковником, прежде чем стать русским адмиралом и князем польским, а сам родился от безвестной француженки и какого-то голландца… одно время он даже состоял на службе Франции. Как это Ришелье, сам преспокойно прослуживший всю свою жизнь в русской армии, не может понять соображений других авантюристов, что отдают свою шпагу на службу Республики или Империи, но в конечном счёте служат Франции? Как не возьмёт он в толк, что именно для аристократической молодёжи, оторванной от своих родителей, погнавшихся вслед за убегающим монархом, существует некое воистину «рыцарское» обаяние в том, что можно сделать блистательную и внезапную военную карьеру и получить генеральский чин, ещё не достигнув тридцати лет?
   — Я никого не собираюсь упрекать, — продолжал Ришелье, — ни тех, кто эмигрировал, ни тех, кто не эмигрировал: сам я покинул Францию с согласия короля и Конституционной Ассамблеи… никто мне за это признателен не был, поскольку я лишился состояния, доставшегося мне от моих предков, и даже возвращение Бурбонов ничего тут не изменило. Людовик Восемнадцатый не вернул мне ни арпана моих земель, а статуи, мои картины, наши фамильные коллекции по законам Узурпатора были перевезены в Лувр и остаются там поныне-теперь уже по законам новой монархии. Не будь мои сестры де Жюмилак и де Монкальм гак бедны, я об этом и думать забыл бы. Если хочешь, чтобы под благоразумной властью короля поддерживался в стране внутренний мир, умей признавать некоторые факты как данность… Я лично ничего себе не прошу, я как-нибудь проживу на те небольшие суммы, которые поступают мне из Одессы, и, ежели Франции суждено ещё раз пройти полосу новых бесчинств, я всегда могу пойти на службу к императору Александру… К чему я все это вам говорю? Чтобы вы поняли, что я меньше всего склонен разделять суждения крайней группы аристократов, которые мечтают только о реванше и несут полную ответственность за измену такого вот Нея, как бы ни был он ничтожен сам по себе. Вы видели, какой приём в Тюильри оказался княгине Московской? Согласитесь, что подобный титул не может не оскорблять мой слух как человека, состоявшего на службе у русского императора. А между тем, если бы мы не изощрялись в стремлении унизить госпожу Ней, если бы по нашей милости ей не приходилось рыдать после приёмов во дворце, возможно, что и супруг её иначе вёл бы себя в эти дни… Быть может, вы упрекнёте меня в противоречии: только что говорил я одно, а сейчас другое, но ведь одно дело-исправлять нравы нашей аристократии в заботе о её же будущем, и совершенно другоеупорствовать в слепом и неразумном осуждении былых её ошибок, что приводит лишь к укреплению союзов, не очень-то сообразных с интересами монархии… Аристократия подобна буриданову ослу: она колеблется в выборе между предложенной ей готовенькой охапкой сена и свежей ключевой водой, от которой не разжиреешь. Почему же она сама не добивается собственного благосостояния? Ведь таким путём ей удалось бы избежать вырождения. Заметьте, что я вовсе не считаю такое опрощение худшим из зол. Достаточно глупы и те, о ком я только что говорил: они считают, что, подкрасив свои гербы и заявив:
   «Не вкушаю от хлеба сего!», они искупили все свои прегрешения.
   Возьмите, к примеру, одного из спутников его величества, который сейчас колесит где-то по дорогам. Я имею в виду герцога д'Аврэ, которого знаю с детства. Кто может сомневаться в том, что он превосходнейший человек? Но вы послушайте, каков был его отец, маршал, — его, как и меня, звали Эмманюэлем. Вот это был настоящий вельможа. Семейство Круа д'Аврэ родом с Севера, и маршал, который был князем Германской империи и служил в Богемии и Баварии, справедливо считался одним из победителей при Фонтенуа. Он укрепил Булонь, Дюнкерксловом, все побережье. Но даже не в этом, даже не в том, что он участвовал в осаде Антверпена и Маастрихта, даже не в героизме, проявленном под Рамильи или Лоуфелде, вижу я подлинное его величие. Известно ли вам, что именно благодаря ему на Скарне и Шельде была основана Анзенская компания, а сколько ему пришлось повоевать против предрассудков, пустых страхов, против рутины, чтобы наладить добычу угля из недр земных и тем самым положить конец зависимости Франции от Эно, откуда нам приходилось каждый год ввозить горючее? Четыре тысячи рабочих, шестьсот лошадей, тридцать семь шахтных деревянных колодцев, двенадцать пожарных насосов… более ста тысяч ливров на пособия, ежегодно раздаваемые калекам, вдовам и сиротам…
   Дело находилось в руках буржуазии и прозябало с грехом пополам, пока Эмманюэль де Круа, воспользовавшись своими феодальными правами на земли Конде н Брю-«, не учредил ассоциацию на новых началах, откуда, заметьте, он по своему великодушию не выкинул людей третьего сословия; так возникло акционерное общество, распорядителем коего стал он сам. Таким образом, мы имеем пример тою, как можно преобразовать старинную дворянскую собственность и одновременно ограничить притязания третьего сословия. В семьсот девяносто четвёртом году я собственными глазами видел детище маршала-было это как раз во время злополучной кампании австрийской армии, в которой мне довелось участвовать при осаде Дюнкерка, Валансьенна, Конде. Никогда в жизни я до того не бывал на шахтах, даже представления не имел, какого вложения капиталов они требуют, сколько нужно там машин, сколько там происходит несчастных случаев. Мы разбили бивуак как раз возле того места, где шла та, другая битва, ибо добыча угля-это. если хотите, тоже война. В лагере союзников нашлись люди, которые хотели разрушить дотла его детище, ибо негласно они были связаны с разработкой угольных шахт в Шарлеруа. Их намерениям помешал приход республиканцев, что, несомненно, явилось огромной удачей для французской экономики… Не знаю. настанет ли такой день, когда Эмманюэлю де Круа воздвигнут статую за его промышленный гений и за ту смелость, с какой он поддерживал позиции аристократии… А теперь взгляните на его сына. Вот вам типичный представитель той знати, что покидала родовые гнёзда ради Версаля. Ему было тридцать лет или около того, когда маршал скончался. Сын и не подумал заняться отцовскими делами; он был полковником того самого фландрского полка, который во время революции передали под командование Макдональда. Сначала он представлял дворянство Амьена в Генеральных Штатах, затем эмигрировал в Кобленц, откуда был послан королевской фамилией в Мадрид в качестве посланника правительства, находившегося в изгнании. Я отнюдь не собираюсь упрекать его за старания вычеркнуть своё имя из списка эмигрантов; на его месте я и сам так поступил бы… Конечно, по иным соображениям: у меня сестры…
   Но ведь он согласился в самые первые годы Империи принять ничтожную ренту в оплату за то, что было создано руками покойного Эмманюэля! Вот вам и все его притязания, а шахты целиком перешли в руки буржуазии, где на смену семейству Круа д'Аврэ пришёл какой-то Перье, банкир из Гренобля, какой-то весьма искушённый в делах Камбасерэс. Так аристократия сама очищает место другим, не понимая ни нового мира, ни того, каким путём она могла бы вершить дела. Вот что увозит с собой наш бедный король в своих каретах; поймите меня, я скорее готов возложить свои надежды на русские или прусские армии, нежели делать ставку на таких людей…
   Мармону невольно подумалось, что владельцы шахт в Эно и на сей раз будут иметь друзей в рядах вышеназванных армий, на горе детищу маршала де Круа. Но разве не приходится выбирать между чужеземцами и Наполеоном, который старается воздействовать на всякую голь, на офицеров в отставке, и вновь возродит эпоху проскрипций, расстрелов в Венсенском рву. При одной этой мысли Мармон вздрогнул всем телом, и судьба Анзенских шахт показалась ему сущим пустяком. К тому же Александр I известен своим великодушием и, кроме того, прислушивается к Ришелье… Очень возможно, что молодой Стемпковский, которого герцог отрядил вперёд, имеет как раз поручение призвать российского императора на помощь Бурбонам… Выбирать не приходится, выбор уже сделан. И Мармон поглядел на своего собеседника.
   Как-то странно было представлять себе в этих высоких готических покоях префектуры города Бовэ этим дождливым вечером, при свечах, яркое солнце, пыль и ветры Черноморья, унылый губернский город, выросший вокруг бывшей крепости Хаджи-Бея и насчитывавший всего двадцать лет от роду, этот город, где Ришелье проложил улицы, насадил деревья, построил театр… и самого герцога среди этого смешения немцев и татар, черкесских пленников, русских бар, которые с кучей крепостных съезжались со всех углов России в новый город, привлечённые данным им правом свободно гнать водку и продавать её без акциза, чему старались помешать царские чиновники, а также дешевизной товаров, прибывавших сюда транзитом и облагавшихся пошлиной в центральных областях, тогда как Ришелье сумел, правда с трудом, добиться для своих горожан всяческих в этом отношении льгот… в этом удивительном краю, который каждый день мог подвергнуться набегам кавказских князьков, турок, куда фельдъегери доставляли императорские указы, грозившие подчас настоящей катастрофой; где подсиживали друг друга чиновники, где интриговали купцы, разгуливала чума; казалось, в этом краю он, Ришелье, с курчавыми, до срока поседевшими волосами, весь пропахший духами, пренебрегая собственным комфортом, был занят лишь одним-строил, разводил сады. Он перемежал рассказы о свирепых схватках, сожжённых городах, насилии и грабеже сценами из оперы-феерии, где все превращалось в блистательные балы, маскарады и пикники. Но высот лиризма герцог достигал, когда заговаривал о том, как на одном из песчаных бугров, вчера ещё неотличимых среди пустынной степи, возникла его знаменигая вилла, обсаженная акациями, молоденькими вязами и серебристыми итальянскими тополями, — на бугре, где среди тенистых аллей, причудливо взбегавших на откосы, терялось строеньице с колоннами, нечто вроде храма, и хижина, точная копия Трианонской. Сначала Ришелье завещал свою виллу юному Рошешуару, но, поскольку тот возвратился во Францию и не совсем деликатно покинул службу русского императора, герцог в конце концов решил передать её своему адъютанту Ивану Александровичу Стемпковскому, племяннику английского генерала Коблея, начальника Одесского гарнизона. Все это было сдобрено занятными историями о путешествии княгини Нарышкиной, подруги сердца Александра I, и о празднествах, даваемых в её честь; тут же шёл рассказ о чуме 1812 года-раздирающие душу сцены, как в одном селе пришлось сжечь дома вместе с больными, даже не уверившись, живы они или умерли. Одним словом, трудно было решить, что преобладало в рассказах герцога-нарочитая лёгкость в передаче самых драматических эпизодов или же широта взглядов, административный талант, почти гениальность, обнаруживаемые одной случайно брошенной фразой, и поистине удивительная в этом внешне суетном человеке способность к самоотречениюкороче говоря, человеческое сердце под одеждой придворного.
   — Все там, — говорил он, — зависит, к несчастью, от случайности, от того, насколько сумеет вникнуть царь в дело, от воли какого-нибудь петербургского фаворита… Сам император Александр-человек высокого ума, но бдительность его обмануть нетрудно. Как много могут принести зла сумасбродные выходки людей вроде князя Петра Долгорукова, сумевшего испортить отношения между царём и его наиболее верными слугами! К тому же машина Российского государства столь огромна и неповоротлива, что не удивительно, хотя и трудно представимо, насколько сами правители бессильны с нею совладать… Если бы я вам рассказал…
   В эту минуту вошёл адъютант, принёсший маршалу на подпись бумаги.
   Герцог сощурил близорукие глаза и, плохо, вернее, ничего не видя в полумраке спальни, принял вошедшего за Фавье и крикнул ему: «Добрый вечер, полковник, ну, как отдохнули?» Желая выручить смутившегося офицера, Мармон поспешил поправить герцога: это не полковник Фавье, а совсем молоденький офицер…
   Ришелье извинился, сказав, что худого тут ничего нет, потому что полковник Фавье-известный силач, и сам герцог был бы не против, чтобы их путали дамы. И добавил два-три похвальных замечания в адрес не по возрасту развитого юнца, будто разбирал по статям лошадь. Молоденький офицер покраснел до ушей, пробормотал что-то неразборчивое и пододвинул бумаги маршалу. Пока Мармон читал их, Ришелье принялся тихонько хохотать.
   — Вот видите, — сказал он, — одни лишь бумажки никогда и нигде не теряют своих прав… Стоит только сколотить армию в три тысячи человек, да ещё рассеянную на пространстве десяти лье, плетущуюся из последних сил от привала к привалу, как вам уже нужно скреплять своею подписью реестр бегства и разрухи…
   Когда они снова остались одни, Ришелье осведомился:
   — Скажите, так же было и в армии… — Он не докончил фразу, стесняясь в присутствии Мармона произнести имя, столь привычное в его устах, но Мармон понял и утвердительно наклонил голову.
   — То же самое. Вы командовали армией, ваша светлость, и вы знаете, что война-это прежде всего дело канцелярское… и ценою крови чернил не сэкономишь. Помню, как-то в Саламанке…
   Он стал рассказывать историю, забавную историю, но тут же понял, что Ришелье его не слушает. Где блуждали его мысли, что означало внезапно воцарившееся молчание, после того как Мармон довёл свою историю до конца, странное, непостижимое молчание после бесконечно долгой беседы; какие мечты вдруг овладели бывшим губернатором Одессы? Маршал почтительно не прерывал этих мечтаний до тех пор, пока Ришелье не взял со стола флакон и-в который раз! — не полил себе на руки ароматической воды.
   — Кажется, я прервал вас своими воспоминаниями об Испании, — проговорил Мармон. — Вы говорили?..
   Ришелье вздрогнул всем телом, как человек, внезапно разбуженный ото сна, огляделся вокруг и проговорил: «Я сказал…» — и вдруг действительно сказал нечто, что не имело ни малейшего отношения к их беседе:
   — Настало время, настало время решительно и бесповоротно покончить с духом авантюры. Покончить с авантюрами. Порядок… именно порядок необходим Франции. Пускай Мюраты убираются обратно в свои конюшни! А те из нас, кто бродил от Гибралтара до Самарканда в поисках опьянения, стараясь забыть о насущных нуждах, те, кто жил, поглощённый личными замыслами, — пусть они возвратятся на прежний путь, на дорогу былой чести… Настало время…
   Ришелье говорил почти шёпотом, точно для себя одного.
   Вдруг он повысил голос и спросил Мармона так, как будто и не было предыдущих слов:
   — Скажите-ка, господин маршал, что это вы мне говорили… У вас в Шатийоне есть недвижимость, и вы, если не ошибаюсь, задумали приспособить её под промышленное предприятие… Очень, очень занятно; расскажите-ка мне об этом поподробнее.
   Взаимоотношения знати и третьего сословия не всегда бывают такими, какими рисовал их герцог Ришелье, говоря о грядущих опасностях. В этом мог бы убедиться самолично Теодор, вернись он домой чуть пораньше, но он, движимый своей страстью к лошадям, застрял в конюшне, желая удостовериться, что его Трик ни в чем не нуждается. Автору, боюсь, не избежать упрёков за то, что он не ускорил возвращения Жерико в бакалейную лавочку госпожи Дюран, не ускорил даже в прямое нарушение целостности этого образа, даже в ущерб заботам Теодора о верном Трике, дабы Теодор ещё с порога мог увидеть сцену, которую со всеми подробностями описывают в любом современном романе. Но должен оговориться: автору такие сцены претят, и, хотя сейчас у нас середина XX века, все же гораздо легче, чем разрушенный войной город, описывать, как гренадер из роты Ларошжаклена насилует в лавочке шестнадцатилетнюю девушку тут же на импровизированном ложе, приготовленном ею самой с помощью доверчивой матери, или же просто на полу, а девушка отчаянно отбивается от насильника, и оба, борясь, катятся по полу… ведь в этой области за прошедшие сто сорок три года не столь уж многое изменилось… Но нет! Пусть лучше нарушится единство тона и прервётся, по видимости, ход романа, пусть он останется незавершённым на этой странице и превратится в неуклюжий набросок или в огромную композицию, где одна какая-нибудь сцена лишь намечена, но ещё не нанесены краски и получается как бы бесцветная дыра, пусть в чем-то понесёт ущерб само мастерство романиста… — нет и нет! Пусть лучше читатель не загнёт на полагающихся местах уголки страниц и не передаст книгу своей знакомой даме, чтобы та сразу же нашла нужную сцену, ради которой небрежно перелистывают начало и, пожалуй, даже не читают дальнейшего. Вы знаете разговор между Денизой и Теодором и можете поэтому понять без посторонней помощи, какой отклик нашли слова мушкетёра в этой доверчивой детской головке, понять ход её мысли, подготовивший мнимое торжество Артура де Г., о котором Теодор и думать забыл… Бедняжка Дениза, ей так хотелось отправиться в чудесное путешествие, а постоялец хоть и нравился ей, но внушал страх. Нет-нет, хватит о прошлом. Правда, Дениза могла бы попенять на Теодора, потому что ей хотелось познать неведомое и чудесное наслаждение, о котором он говорил ей, познать ту особую Италию, но такую уж она прожила юность, такое уж получила воспитание, что даже представления не имела о поведении мужчины, о том, что, обняв девушку, подобную ей, он не удовлетворится этим. Вот и все.
   А сейчас она унта в дождь и в ночь, ушла, безумица, — где-то она бродит, не смея показаться на глаза матери. Драматург поискуснее непременно устроил бы так, чтобы Теодор, возвращаясь домой, встретил бы её то ли на углу улицы, то ли тогда, когда она выбегала из лавчонки. Но жизнь-она иная, да, впрочем, если бы она и свела их лицом к лицу, они не узнали бы друг друга в кромешном мраке. Муниципальное освещение города Бовэ нам в данном случае плохой пособник. То. что станется с Денизой, не относится к нашему рассказу: читателю достаточно знать, что утром она домой не вернётся. Бросилась ли она в воды Терэны?
   Но река Терэна слишком мелководна и не создана для утоления отчаяния, а разве кто поздней ночью станет пускать отчаявшихся девушек на башню собора св. Петра? Волей-неволей приходится отказаться от мелодрамы.
   Когда Теодор вошёл в лавочку, он паже не заметил в темноте царившего там беспорядка, постарался как можно тише подняться по лестнице на антресоли, чтобы не разбудить гренадера, крепко спавшего на кушетке с чувством человека, выполнившего свой долг… Никогда не узнает он того. что произошло: ведь утром на заре он быстро пройдёт через пустую лавчонку, чтобы поспеть в казарму к сбору мушкетёров. Само собой разумеется, ему не хотелось будить хозяев и ещё меньше-будить проснувшегося гораздо позже Артура де Г.
   Здесь читатели вправе удивиться, почему это автор, смело называющий даже третьестепенных персонажей романа подлинными именами, вдруг решил вывести под инициалом этот эпизодический персонаж, и ждут, по-видимому, объяснений. Артур или, может быть, даже вовсе не Артур… пусть так и останется Артуром де Г.. хотя его не слишком прославленное имя могло бы быть написано полностью, но дело в том, что семейство де Г. с тех пор сильно разрослось и по его линии, и по линии его родных и двоюродных братьев, так что в наши дни существуют представители этого рода, которым автор не обязан отчётом, но о которых он, однако, подумал. В самом деле, господин де Г. — посторонний в этом романе, он появляется в нем лишь для того, чтобы совершить дурной поступок. Быть может, стоит в виде исключения сказать несколько слов о его социальной биографии именно в силу того, что биография эта полностью лежит вне нашей истории.
   Семейство де Г. — я изменил также и инициал-хоть и не слишком родовито, зато может похвалиться древностью. Через брак, совершенный при Людовике XV, они породнились с одним камергером, а позже, при Людовике XVI. — с одним генеральным откупщиком. Батюшка нашего гренадера во времена Террора счёл благоразумным отсидеться в своём нормандском поместье, а сын его, родившийся в 1790 году, в момент нашей с ним встречи был почти ровесником Теодору Жерико. Наш Г. служил при Наполеоне, и один из его братьев женился на дочери крупного тогдашнею банкира. Сам он получил первое боевое крещение незадолго до Лейпцига, в 1813 году, и в 1814, вполне естественно, перешёл на сторону Бурбонов одновременно со своим генералом, старым другом отца. господином де Бернонвилем, знавшим Артура ещё ребёнком, когда господин де Бернонвиль, будучи в 1797 году инспектором береговых гарнизонов, гащивал в замке господ де Г. Вступив в период первой Реставрации в гренадерскую роту Ларошжаклена, Артур после роспуска королевской гвардии перешёл во время Ста дней в армию Бонапарта под тем предлогом, что их командир не последовал благородному примеру господина де Вержен, начальника дворцовой стражи, который роздал своим офицерам армейскую казну и тем самым дал им возможность существовать, избавив от необходимости продаваться, хотя они предпочли бы увезти нетронутую казну в Бельгию в качестве, само собой разумеется, военного трофея. Гренадер Г., которому довольно скоро простили его юношеские заблуждения, служил в 1816 году в королевских войсках, нашёл себе весьма благопристойную партию в лице дочери поставщика, снабжавшего армию во время Испанской войны, а при Карле Х получил титул маркиза. Однако в дни событий 1830 года он весьма своевременно вспомнил, что в последние месяцы Империи его бывший шеф.
   маршал де Бернонвиль, ввёл юношу в члены Великой Символической ложи, где состоял и сам маршал, и Макдональд, и Жозефина Богарнэ. И Фуше тоже. Таким образом мы можем опознать нашего Г. в числе прочих персонажей на картине, висящей в Версале, где изображена встреча Луи-Филиппа Орлеанского с Александром Лабордом и многими другими мятежниками 1830 года перед зданием Парижской ратуши. Депутат центра от департамента Нижней Сены во время Июльской монархии, маркиз де Г. командует одним из взводов Национальной гвардии, помогавших генералу Кавеньяку подавлять восстание в июне 1848 года.