Страница:
Смерть генерала не раскрыла ему этого-понял только тогда, когда добил свою лошадь. Свою лошадь. Какие громадные у лошади глаза! Громадные и выпуклые. Блестящие. Словно оникс.
Крупный отшлифованный камушек. Глаза блестят, и в них не упрёк-доверие. А я? У меня ведь тоже сломана нога, я тоже беспомощен и бесполезен, перевезти меня нельзя-абвильский госпиталь чересчур далеко. Значит, меня тоже прикончат?
— Постарайтесь понять, кавалерист, и передайте своим товарищам. Вы можете уйти со спокойной совестью. Ваш поручик должен остаться здесь, но мы смотрим на него не как на военнопленного, а как на раненого. Мы и сами здесь не останемся. О нем позаботится доктор…
Голоса удалились, и люди тоже. И сознание исчезло. Только боль. По-прежнему терзает боль. Засела в голове. Нога холодная, и как будто нет её. И вдруг в дверях кто-то сказал:
— Доктор, оставляю его на ваше попечение, все равно что собственную свою жизнь вам вручаю.
Кто же это сказал? Поручик? Все равно, что собственную свою жизнь вручает? А бросил меня. Голова ничего не соображает. Ах, если б это была правда! Окаянная голова! Стало спокойнее-относительно. Дымно в комнате. В дверях что-то светлое. И что-то шевелится. Не очень высокое. Дети. Им любопытно. Какой-то старик прикрикнул на них. Мошкара разлетелась.
Впереди у меня только время. А оно не проходит. Невыносимо. Жестокое время. Что, если они вернутся и прикончат меня?
В общем, что это за война? С кем сражаются и за кого? Мы, кажется, устроили пикник. Было много народу, и не только военных. Мужчины в штатском, дамы. Куда же все ехали? Куда мы ехали? Ничего не помню. Кажется, это длилось несколько дней. Зачем же устроили такую долгую прогулку? Где я спал прошлую ночь? Странно, я все позабыл. Во всяком случае, это было что-то вроде пикника. Какие-то мальчики шли пешком.
Экипажи были битком набиты. Право, не знаю, что я-то там делал.
Однако туман как будто рассеивается понемножку. Вот я уже вижу эту комнату. Как же я в ней очутился? Вон дети-им уже не любопытно смотреть на меня, а старик сидит около моих носилок, смотрит. Постой, мне вспомнилось… Король… я забыл о короле. Но вот как вспомнится о короле, голова совсем разламывается. И потом как будто одолевает, одолевает сон, голова кружится, нет, не надо поддаваться, спать ни за что нельзя. Король. Совсем я позабыл про него. Король. Мы следовали за королём. Так это что же, король удирает? А если король удирает, разве это король? А мы? Если мы вместе с ним удираем, значит, и мы-уже не мы? О черт! — как все кружится перед глазами. Что люди подумают обо мне-вот этот старик, эти детишки?
Старик опирается на палку. Обеими руками опирается и положил на них подбородок. Какой грязный старик! Да и все гут грязные. Пожалуй, ещё грязнее его. А ведь кругом вода, болотная вода. Но в доме воды нет. Да и что им остаётся делать: встать цепью от озера до дома и передавать друг дружке ведра?
Здесь никто не моется, у всех на лицах кора из грязи и торфа.
Сколько я ни стараюсь, а глаза все время закрываются. И непременно это случится. Уже начинается. Я опять падаю, опять падаю…
Раненый теряет сознание, а может быть, засыпает-как знать.
Старик все сидит возле него, опершись на палку, сидит в своих лохмотьях, которые он не позволяет чинить: лохмотья-рабочая одежда нищего; он смотрит на молодого человека, лежащего в обмороке, и пожимает плечами. Нищий задаётся вопросом: есть ли у раненого при себе деньги и где он их держит. Как бы их вытащить, чтобы поганая ребятня не увидела, а то наябедничают матери: «Дедка украл денежку у офицера». Срам не беда, а вот делиться неохота. Нет, делиться он не любит. Концом палки дед приподнимает плащ, накинутый на еле живого человека. Тот стонет. Старик перестаёт копошиться и сердито озирается. Экая погодка! Из-за дождя зря пропал день. В дождь никто милостыни не подаёт. Праздник придёт, не на что выпить… тем более что сын все отобрал, а в кабаках в долг не дают.
Где же это офицер деньги прячет? Поди, золото у него. В карманах? В поясе? Пояс расстегнут, да и рейтузы вверху расстёгнуты. Это все доктор… И нищий встревожился: может, доктор воспользовался случаем, да и вытащил незаметно у офицера золото. Но тут же приходит успокоительная мысль. Что это он выдумал? Разве доктор станет по карманам лазить? Это что же тогда? Куда ж это годится?.. Старик нагибается, взвешивает на руке пояс… Раненый чувствует сквозь рубашку прикосновения чужих рук и открывает глаза. Он видит.
Он все видит иначе, чем только что видел в бреду. Над ним склонилась косматая голова, лицо до самых глаз заросло неопрятной бородой с сильной проседью, отливающей желтизной; в уголках хитрых и жадных глаз множество тонких морщинокгусиных лапок; на лоб, изборождённый глубокими морщинами, нахлобучена какая-то немыслимая шляпа с широкими нолями.
Прикосновения старческой руки, нерешительно и неловко ощупывающей раненого, вызывают у того ужас, и Марк-Антуан забывает, что он недвижим, прикован к своему ложу и что тело не повинуется ему. И вдруг он видит, что рука его поднимается, как будто хочет отстранить старика, — движение непроизвольное, безотчётное, — рука опередила желание и, слабая, бессильная, всетаки испугала человека, нагнувшегося над Марк-Антуаном: старик немного отстраняется и перестаёт обшаривать раненого. Тут мне хочется спросить вот что: может ли человек, не размыкая уст, поведать свои мысли? То, что думает Марк-Антуан, только подкатывает к горлу, хрипит в нем, клокочет и вдруг вырывается в слове: «Пить…» Старик в испуге отпрянул и уронил свою палку… «Пить!..» — повторил раненый, хотя желал сказать совсем не то, но лишь сказал: «Пить!» Вдруг в нем пробудилась жажда, какая-то странная, дикая жажда: пересохло не только во рту, но во всем теле, голова бессильно упала на плечо. Боже мой, неужели опять лишусь чувств? Боль останавливает, удерживает, сосредоточивает на себе это помутнённое сознание.
Вдруг какое-то непонятное бурное движение разогнало дым, наполнивший комнату. Мелькнули перед глазами детские чумазые лица, и сразу их разметал какой-то вихрь-в дверь ворвалась и заслонила свет чёрная груда рваных юбок, гора грубых тканей.
Слышен крикливый и усталый женский голос-непонятно только, что он говорит. Один из малышей получил затрещину и хнычет, не успев прикрыться локтем. А женщина уже обрушилась на старика, словно карающая лавина правосудия; он поднял палкуженщина рявкнула, и палка смиренно опустилась.
Какая она толстая, эта старуха, а платье на ней рваное, из-под подола спереди выглядывает заношенная, чёрная от грязи рубашка. Должно быть, старухе душно-лиф её платья расстегнут, видна безобразная грудь: два бугра, вздымающиеся над огромным, непомерно раздувшимся животом. Уж не беременна ли она?
Да нет, разве это возможно в таком возрасте? И до чего она уродлива, смотреть страшно! Морщинистое, лоснящееся от пота лицо, целую неделю, верно, не умывалась и не причёсывалась, волосы висят космами у висков, и цвет их такой гнусный-точно побуревшая солома, и в них какие-то белые стружки.
Она сердито кричит на старика:
— Ишь мерзавец! Вздумал обокрасть офицера. А ведь все равно пропил бы эти деньги. Да гляди-ка, посмел замахнуться палкой на свою сноху, когда она, того и гляди, разродится.
Излив на свёкра поток грязной ругани, она остановилась перевести дух. Потом наклонилась над раненым, широко расставив ноги, так как огромный живот мешал ей, и упёрлась ладонями в согнутые колени.
При свете дождливого дня Марк-Антуан видит ближе её лицо и лучше может его рассмотреть. Оказывается, она не старуха.
Измученная, увядшая женщина, но не старуха. Она шумно дышит и смотрит. Смотрит с бесцеремонностью животного. В глазах огонёк любопытства. Смахнула со лба раненого муху. Рука у неё грязная и уже изуродованная ревматизмом. Бледные губы дрогнули, и она как будто невольно сказала: «Красивый малый…»
Марк-Антуан взглянул ей в лицо, и ему стало страшно, страшнее, чем от соседства старика, — столь недвусмысленно говорила в ней плоть. Он снова простонал: «Пить!» И женщина вдруг взволновалась, вся подобралась и, выпрямившись, запричитала: вот какие бессовестные, вертятся вокруг, точно мухи, смотрят, как мучается человек, а не подадут испить такому красавцу! Поднялась суета, бородатый старик исчез, тёмные фигуры замахали руками, стали что-то передавать друг Другу, и внезапно Марк-Антуан почувствовал у своих губ нечто тяжёлое и мокрое-кружку… Он открыл рот, глотнул. Какой-то странный сладковатый напиток, не то пиво, не то сидр, какая-то тягучая жидкость, а женщина говорила: «Пейте, пейте…» — и ещё какие-то непонятные слова.
Подсунув руку под ею затылок, немного приподняла ему голову.
Ох, больно! Но ведь надо же попить… И вдруг кружка выпала из руки, подносившей её к губам раненого, жидкость потекла по его шее, полилась за рубашку, по груди. Раздался громкий крик. Что случилось?
Женщина корчится, изгибается, откидывается назад, хватается за живот. Волосы её рассыпались, плечи вздрагивают, грудь тяжело дышит. Она отходит куда-то в тень, дети цепляются за её юбки и тоже кричат. Она копошится в тёмном углу. Марк-Антуан не может повернуть головы, но догадывается, что там грязное логово, на которое рухнула эта грязная туша. Что же случилось?
Он спрашивает старика взглядом-тот вернулся подобрать свою палку, упавшую около носилок.
— Схватки… — отвечает старик, и лицо у него становится мудрым, как у всех людей, близких к природе.
Все, однако, успокоилось. Это были только первые схватки, только предвестники родов. Старший из детей разжигает огонь в очаге.
— Хорошенько разожги, а то уже смеркается.
Дымное пламя освещает картину… И Марк-Антуан вдруг чувствует, что будет жить.
XIII
Крупный отшлифованный камушек. Глаза блестят, и в них не упрёк-доверие. А я? У меня ведь тоже сломана нога, я тоже беспомощен и бесполезен, перевезти меня нельзя-абвильский госпиталь чересчур далеко. Значит, меня тоже прикончат?
— Постарайтесь понять, кавалерист, и передайте своим товарищам. Вы можете уйти со спокойной совестью. Ваш поручик должен остаться здесь, но мы смотрим на него не как на военнопленного, а как на раненого. Мы и сами здесь не останемся. О нем позаботится доктор…
Голоса удалились, и люди тоже. И сознание исчезло. Только боль. По-прежнему терзает боль. Засела в голове. Нога холодная, и как будто нет её. И вдруг в дверях кто-то сказал:
— Доктор, оставляю его на ваше попечение, все равно что собственную свою жизнь вам вручаю.
Кто же это сказал? Поручик? Все равно, что собственную свою жизнь вручает? А бросил меня. Голова ничего не соображает. Ах, если б это была правда! Окаянная голова! Стало спокойнее-относительно. Дымно в комнате. В дверях что-то светлое. И что-то шевелится. Не очень высокое. Дети. Им любопытно. Какой-то старик прикрикнул на них. Мошкара разлетелась.
Впереди у меня только время. А оно не проходит. Невыносимо. Жестокое время. Что, если они вернутся и прикончат меня?
В общем, что это за война? С кем сражаются и за кого? Мы, кажется, устроили пикник. Было много народу, и не только военных. Мужчины в штатском, дамы. Куда же все ехали? Куда мы ехали? Ничего не помню. Кажется, это длилось несколько дней. Зачем же устроили такую долгую прогулку? Где я спал прошлую ночь? Странно, я все позабыл. Во всяком случае, это было что-то вроде пикника. Какие-то мальчики шли пешком.
Экипажи были битком набиты. Право, не знаю, что я-то там делал.
Однако туман как будто рассеивается понемножку. Вот я уже вижу эту комнату. Как же я в ней очутился? Вон дети-им уже не любопытно смотреть на меня, а старик сидит около моих носилок, смотрит. Постой, мне вспомнилось… Король… я забыл о короле. Но вот как вспомнится о короле, голова совсем разламывается. И потом как будто одолевает, одолевает сон, голова кружится, нет, не надо поддаваться, спать ни за что нельзя. Король. Совсем я позабыл про него. Король. Мы следовали за королём. Так это что же, король удирает? А если король удирает, разве это король? А мы? Если мы вместе с ним удираем, значит, и мы-уже не мы? О черт! — как все кружится перед глазами. Что люди подумают обо мне-вот этот старик, эти детишки?
Старик опирается на палку. Обеими руками опирается и положил на них подбородок. Какой грязный старик! Да и все гут грязные. Пожалуй, ещё грязнее его. А ведь кругом вода, болотная вода. Но в доме воды нет. Да и что им остаётся делать: встать цепью от озера до дома и передавать друг дружке ведра?
Здесь никто не моется, у всех на лицах кора из грязи и торфа.
Сколько я ни стараюсь, а глаза все время закрываются. И непременно это случится. Уже начинается. Я опять падаю, опять падаю…
Раненый теряет сознание, а может быть, засыпает-как знать.
Старик все сидит возле него, опершись на палку, сидит в своих лохмотьях, которые он не позволяет чинить: лохмотья-рабочая одежда нищего; он смотрит на молодого человека, лежащего в обмороке, и пожимает плечами. Нищий задаётся вопросом: есть ли у раненого при себе деньги и где он их держит. Как бы их вытащить, чтобы поганая ребятня не увидела, а то наябедничают матери: «Дедка украл денежку у офицера». Срам не беда, а вот делиться неохота. Нет, делиться он не любит. Концом палки дед приподнимает плащ, накинутый на еле живого человека. Тот стонет. Старик перестаёт копошиться и сердито озирается. Экая погодка! Из-за дождя зря пропал день. В дождь никто милостыни не подаёт. Праздник придёт, не на что выпить… тем более что сын все отобрал, а в кабаках в долг не дают.
Где же это офицер деньги прячет? Поди, золото у него. В карманах? В поясе? Пояс расстегнут, да и рейтузы вверху расстёгнуты. Это все доктор… И нищий встревожился: может, доктор воспользовался случаем, да и вытащил незаметно у офицера золото. Но тут же приходит успокоительная мысль. Что это он выдумал? Разве доктор станет по карманам лазить? Это что же тогда? Куда ж это годится?.. Старик нагибается, взвешивает на руке пояс… Раненый чувствует сквозь рубашку прикосновения чужих рук и открывает глаза. Он видит.
Он все видит иначе, чем только что видел в бреду. Над ним склонилась косматая голова, лицо до самых глаз заросло неопрятной бородой с сильной проседью, отливающей желтизной; в уголках хитрых и жадных глаз множество тонких морщинокгусиных лапок; на лоб, изборождённый глубокими морщинами, нахлобучена какая-то немыслимая шляпа с широкими нолями.
Прикосновения старческой руки, нерешительно и неловко ощупывающей раненого, вызывают у того ужас, и Марк-Антуан забывает, что он недвижим, прикован к своему ложу и что тело не повинуется ему. И вдруг он видит, что рука его поднимается, как будто хочет отстранить старика, — движение непроизвольное, безотчётное, — рука опередила желание и, слабая, бессильная, всетаки испугала человека, нагнувшегося над Марк-Антуаном: старик немного отстраняется и перестаёт обшаривать раненого. Тут мне хочется спросить вот что: может ли человек, не размыкая уст, поведать свои мысли? То, что думает Марк-Антуан, только подкатывает к горлу, хрипит в нем, клокочет и вдруг вырывается в слове: «Пить…» Старик в испуге отпрянул и уронил свою палку… «Пить!..» — повторил раненый, хотя желал сказать совсем не то, но лишь сказал: «Пить!» Вдруг в нем пробудилась жажда, какая-то странная, дикая жажда: пересохло не только во рту, но во всем теле, голова бессильно упала на плечо. Боже мой, неужели опять лишусь чувств? Боль останавливает, удерживает, сосредоточивает на себе это помутнённое сознание.
Вдруг какое-то непонятное бурное движение разогнало дым, наполнивший комнату. Мелькнули перед глазами детские чумазые лица, и сразу их разметал какой-то вихрь-в дверь ворвалась и заслонила свет чёрная груда рваных юбок, гора грубых тканей.
Слышен крикливый и усталый женский голос-непонятно только, что он говорит. Один из малышей получил затрещину и хнычет, не успев прикрыться локтем. А женщина уже обрушилась на старика, словно карающая лавина правосудия; он поднял палкуженщина рявкнула, и палка смиренно опустилась.
Какая она толстая, эта старуха, а платье на ней рваное, из-под подола спереди выглядывает заношенная, чёрная от грязи рубашка. Должно быть, старухе душно-лиф её платья расстегнут, видна безобразная грудь: два бугра, вздымающиеся над огромным, непомерно раздувшимся животом. Уж не беременна ли она?
Да нет, разве это возможно в таком возрасте? И до чего она уродлива, смотреть страшно! Морщинистое, лоснящееся от пота лицо, целую неделю, верно, не умывалась и не причёсывалась, волосы висят космами у висков, и цвет их такой гнусный-точно побуревшая солома, и в них какие-то белые стружки.
Она сердито кричит на старика:
— Ишь мерзавец! Вздумал обокрасть офицера. А ведь все равно пропил бы эти деньги. Да гляди-ка, посмел замахнуться палкой на свою сноху, когда она, того и гляди, разродится.
Излив на свёкра поток грязной ругани, она остановилась перевести дух. Потом наклонилась над раненым, широко расставив ноги, так как огромный живот мешал ей, и упёрлась ладонями в согнутые колени.
При свете дождливого дня Марк-Антуан видит ближе её лицо и лучше может его рассмотреть. Оказывается, она не старуха.
Измученная, увядшая женщина, но не старуха. Она шумно дышит и смотрит. Смотрит с бесцеремонностью животного. В глазах огонёк любопытства. Смахнула со лба раненого муху. Рука у неё грязная и уже изуродованная ревматизмом. Бледные губы дрогнули, и она как будто невольно сказала: «Красивый малый…»
Марк-Антуан взглянул ей в лицо, и ему стало страшно, страшнее, чем от соседства старика, — столь недвусмысленно говорила в ней плоть. Он снова простонал: «Пить!» И женщина вдруг взволновалась, вся подобралась и, выпрямившись, запричитала: вот какие бессовестные, вертятся вокруг, точно мухи, смотрят, как мучается человек, а не подадут испить такому красавцу! Поднялась суета, бородатый старик исчез, тёмные фигуры замахали руками, стали что-то передавать друг Другу, и внезапно Марк-Антуан почувствовал у своих губ нечто тяжёлое и мокрое-кружку… Он открыл рот, глотнул. Какой-то странный сладковатый напиток, не то пиво, не то сидр, какая-то тягучая жидкость, а женщина говорила: «Пейте, пейте…» — и ещё какие-то непонятные слова.
Подсунув руку под ею затылок, немного приподняла ему голову.
Ох, больно! Но ведь надо же попить… И вдруг кружка выпала из руки, подносившей её к губам раненого, жидкость потекла по его шее, полилась за рубашку, по груди. Раздался громкий крик. Что случилось?
Женщина корчится, изгибается, откидывается назад, хватается за живот. Волосы её рассыпались, плечи вздрагивают, грудь тяжело дышит. Она отходит куда-то в тень, дети цепляются за её юбки и тоже кричат. Она копошится в тёмном углу. Марк-Антуан не может повернуть головы, но догадывается, что там грязное логово, на которое рухнула эта грязная туша. Что же случилось?
Он спрашивает старика взглядом-тот вернулся подобрать свою палку, упавшую около носилок.
— Схватки… — отвечает старик, и лицо у него становится мудрым, как у всех людей, близких к природе.
Все, однако, успокоилось. Это были только первые схватки, только предвестники родов. Старший из детей разжигает огонь в очаге.
— Хорошенько разожги, а то уже смеркается.
Дымное пламя освещает картину… И Марк-Антуан вдруг чувствует, что будет жить.
XIII
СЕМЕНА БУДУЩЕГО
Ровно в шесть часов лилльский префект господин де Симеон прибыл на обед к королю. Вернее, к мэру города господину де Бригод, у которого были отведены покои королю и свите. Бригодовский особняк, больше известный как Авеленовский, — поместительное и очень красивое здание-находится на северной окраине Лилля, и, возможно, выбор пал на него как раз потому, что оттуда его величеству было легче податься в Дюнкерк, не проезжая снова через весь город, что, ввиду настроения гарнизона, весьма нежелательно. Охрана короля была поручена капитану Ванакеру, командиру отряда, состоявшего из королевских гренадеров, в которых были не очень-то уверены, и артиллеристов местного гарнизона, по имеющимся данным вполне благонадёжных. Согласно сведениям, полученным префектом, между гренадерами и артиллеристами уже были стычки, и теперь опасались, что дело может дойти до драки. Маршал герцог Тревизский как раз говорил об этом королю. Здесь же были Бертье, Бернонвиль, Макдональд, все генералы, министры, поспешившие в Лилль, Жокур, Бурьен, аббат Луи, аббат де Монтескью, вся свита, господин де Блакас, князь Пуа, герцог Дюра, герцог Круа, герцог Граммон, принц Конде, герцог Орлеанский, человек пятьдесят гостей и, само собой разумеется, господин де Бригод, несколько местных жителей и отец Элизе.
В окно большой залы был виден двор, где стояла стража, но его величество разговаривал с маршалом Мортье в другом углу комнаты и смотрел в противоположную сторону, в сад, где на кустах, сразу зазеленевших после тёплого сегодняшнего дождика, уже распустились почки. Король обратил на это внимание маршала, который тоже не знал, что это за кусты, и сказал, что надо спросить господина де Бригод.
В том углу. где герцог Граммон и князь Пуа весьма резко отзывались о поведении гарнизона при въезде короля в город, явно чувствовались тревога и гнев. И не скажу точно, кто-помоему, чей-то адъютант-заявил во всеуслышание:
— Что же, если эти господа недовольны, остаётся только послать нарочного в Турнэ, опустить подъёмный мост и ввести в Лилль двадцать батальонов англичан, а уж те, будьте покойны, вправят им мозги.
Король, который, как и все присутствующие, услышал эти слова, обернулся и остановил вопросительный взгляд на Мортье.
Маршал пробормотал:
— Какая неосторожность! Такие вещи не говорят, а делают…
Когда сели за стол, стало ясно, что все эти разговоры, теперь смолкшие, не вселили бодрости в собравшихся, ибо, несмотря на изысканно сервированный стол и роскошную обстановку, вид у всех был мрачный. Герцог Орлеанский сидел но правую руку от его величества, и нельзя сказать, чтобы беседа между ними была оживлённой.
Может быть, король притворялся, будто занят разговором со своим соседом слева, хозяином дома? Во всяком случае, он беседовал с ним вполголоса, и герцог Орлеанский не мог уловить, сколь значительна их беседа. На самом деле Людовику XVIII было очень не по себе: всю дорогу он бодрился, но в конце концов нервы сдали. Да и ревматизмы давали себя знать. Король только что вышел из искусных рук отца Элизе, но особого облегчения не ощутил. Он чувствовал себя так, словно! за ним гнались по пятам; не подавая вида, он постарался, чтобы в суматохе сборов отъезд его брата и племянника несколько задержался, и оставил всю королевскую гвардию на попечение ультрароялистов, надеясь, что сторонники графа Артуа скомпрометируют себя беспорядочным бегством, а сам он впоследствии выйдет сухим из воды, непричастным к возможным прискорбным инцидентам. Пожалуй, он был бы даже доволен, если бы его брат попал в руки к Бонапарту: ему уже год не давали спокойно спать интриги, которые плелись в Павильоне Марсан. Все вожделеют к его короне. Её с нетерпением ждут и брат, и его сыновья, и родственничек, что сидит от него по правую руку. Ничто ведь не остаётся тайной. Все вокруг интригуют. Фуше предан орлеанской партии. Витроль работает на Карла. Если бы Бонапарт не вернулся, все равно или одни, или другие постарались бы свергнуть его, Людовика, — это ясно как день. Может быть, следует воспользоваться заварухой и подготовить будущеевернуться с союзниками, обезопасить себя от всех претендентов?
И подумать только, что он первый протянул руку молодому Луи-Филиппу, когда тот после дела Дюмурье покинул ряды республиканской армии и явился с повинной. Тем самым он, Людовик, хотел обезвредить происки брата… Король думал об этом, говоря о другом: о восторженной встрече, повсюду оказанной ему населением. Вдруг он сморщился. Ой, поясница! Ну его совсем, отца Элизе! Только один раз он действительно был ему полезен-тогда, в Хартуэлле, когда раздобыл письмо господина де Шаретт, обличающее графа Артуа; возможно, оно сфабриковано англичанами, но ему оно очень кстати, так как даёт в руки оружие, с помощью которого легко призвать брата к порядку… В любой момент он может предать гласности это письмо, обвиняющее Артуа в трусости, которая погубила шуанов. Вдруг король услышал, что на другом конце стола Конде говорит что-то очень смешное, он попросил повторить. Принц Конде, который прибыл в Лилль после полудня и, вероятно, не знал состояния умов в гарнизоне, как раз сейчас произнёс слова, в первую минуту повергшие всех в изумление, а затем вызвавшие бурный взрыв смеха, впрочем тут же подавленный. Принц Конде спросил очень громко:
— В каком храме благоу годно будет его величеству, ежели мы пробудем здесь и завтрашний день, совершить, как обычно, обряд омовения ног, ведь завтра страстной четверг?
Гул разговора, стук ножей и тарелок на минуту заглушили его слова, но принц, сам глуховатый, подумал, что его не расслышали, и, будучи в том возрасте, когда жиры и высокий ранг заменяют ум, повторил громче, стараясь перекричать остальных:
— В каком храме его величеству благоугодно будет омыть завтра ноги нищим?
Только памятуя, что он несчастный отец герцога Энгиенского и глава бывшей эмигрантской армии, можно было удержаться и не прыснуть ему в лицо. Вообще-то говоря, господин де Бригод был больше в курсе дел, чем префект: наклонившись к его уху, он шепнул, что у артиллеристов в патронных сумках найдены орлы и трехцветные кокарды.
— Подумаешь, в городе я видел солдат, которые уже нацепили их на кивер!
— заметил один из соседей, услышав сказанные по секрету слова.
Да. состояние умов гарнизона внушало опасения. Уже с утра это чувствовалось: если по прибытии его величества торговый люд, простонародье, крестьяне кричали: «Да здравствует король!» — то сразу после полудня войска, которые были выстроены вдоль улиц для встречи монарха и должны были сопровождать его в пути, хранили молчание, не предвещавшее ничего доброго.
И весь день заметно было волнение среди войск. Его величество выказал недовольство, что герцог Орлеанский и Мортье вернули гарнизон в Лилль: ведь полки были отправлены в Перонский лагерь, и приказ об их возвращении тревожил короля, ибо его уверяли, что гарнизон взбунтуется, когда сюда прибудет королевская гвардия. Итак, он должен сидеть здесь как бы в плену у мятежников, а оставшиеся верными полки будут далеко: графу Артуа был послан приказ сконцентрировать королевскую гвардию в Бетюне. Да ещё отправили в Париж всех здешних благонадёжных людей, которые сформировались в отряды волонтёров-тех самых воодушевлённых патриотизмом горожан, что вместе с артиллеристами капитана ГТореля, предводительствуемые двумя конногвардейцами герцога Беррийского-господином де Формижье и Шарлем Фьеве, сыном господина Фьеве, того самого, что сидит сейчас здесь за столом. — явились ровно неделю тому назад, прямо в театр, когда шла «Джоконда», и потребовали, чтобы господин де Бригод дал им оружие… Это в четверг. А в пятницу по их стопам пошёл другой отряд, с двумя орудиями, под началом капитана Костенобля. Здесь же у нас артиллерии нет. Национальная гвардия так слаба, что не может даже обеспечить порядок, и когда прибудет королевская гвардия, она окажется лицом к лицу не меньше чем с семитысячным войском, отдохнувшим, хорошо вооружённым и враждебно настроенным.
Господину де Симеон все это было известно. И преданность королевскому дому рождала в нем желание, чтобы король был не здесь, а у черта на куличках. Префект, надо сказать, был человеком чувствительным, пописывал на досуге, и как раз в такие дни…
Его величество вызвал общий смех рассказом о бетюнском супрефекте господине Дюнлаке, который никак не мог влезть в штаны. Все старались говорить о чем угодно, только не о создавшемся положении. Говорили, что и сегодня тоже театр будет переполнен и что публика, несомненно, опять выкажет преданность государю, как и всякий раз, когда дают «Охоту».
При этих словах господин де Симеон не мог сдержаться и кашлянул, и господин де Бурьен, посмотрев на него, прекрасно понял, что кашель префекта ставит под сомнение «стихийный» характер этих оваций. Когда прибыл король, министр полиции находился в толпе и имел возможность составить себе мнение о положении вещей. Но так как маршал князь Ваграмский видел все в чёрном свете и, слушая его речи, король с недоумением поднимал брови, Бурьен, понаторевший в придворном обращении благодаря той роли, которую он играл при Наполеоне, поспешил во всеуслышание заявить маршалу, что известия, полученные из Вены, а также его собственные сведения позволяют предполагать, что европейские государи не потерпят наглости Буонапарте и его величество к концу июня снова будет спать в Тюильри.
Эти слова произвели большое впечатление, все замолчали и посмотрели на его величество. Король, казалось, не очень верил в серьёзность заявления Бурьена, надо думать, расценённого им как желание сделать ему приятное, и вопросы, которые он задавал, свидетельствовали о его неуверенности в будущем. Но, должно быть, заметив, как помрачнел Бертье и как подавлены все остальные, сидящие за столом, Людовик XVIII, не желая оставаться в долгу, сказал несколько лестных слов Бурьену.
Дом стоял на узкой улице и, хотя ещё не стемнело, пришлось зажечь люстры, так как для королевской трапезы было недостаточно светло. Вина у господина де Бригод подавались отменные, готовили гораздо вкуснее, чем у господина де Вервиль. Жалко, что не пригласили дам, было бы куда веселее, но тогда собрание было бы слишком многолюдным. Вы только взгляните на Бертье!
Нельзя же, голубчик, до такой степени не уметь скрывать свои чувства! Жокур, сидевший рядом с Бурьеном, спросил, не знает ли тот, что сталось с госпожой Висконти… по словам Макдональда… Нет, министр полиции ничего не знает, когда он покидал столицу, у него и без госпожи Висконти было достаточно хлопот.
— Нет, вы только посмотрите на Бертье: сидит и грызёт ногти…
— А что ему ещё делать, раз он не может целоваться со своей итальянкой…
Граф де Жокур славился своим злым языком. Он следовал версальской традиции. А Бурьен, тот давно знал князя Ваграмского. Его нельзя было обмануть: в тайне сердца Бертье питал роковую любовь и к Наполеону. И, сидя тут за столом, он не только грыз ногти, он терзался сомнениями: с одной стороны, ему льстило, что он в почёте у короля, с другой-его одолевало желание вновь красоваться в свите императора…
Да, Бертье все время грыз ногти… Отец Элизе, сидевший через два человека от Жокура, нагнулся к нему и, сморщив свой противный потный нос, сказал обычным для него громким шёпотом:
— На слова принца Конде касательно страстного четверга не обратили должного внимания… но я предложил бы омыть ноги на сей раз не нищим, а маршалам…
К счастью, эту тонкую шутку услышал только министр полиции. И в самом деле, у Мортье и Макдональда лица были не менее мрачные, чем у Бертье. Аббату де Монтескью, сидевшему напротив Жокура, верно, пришла в голову та же мысль, так как он сказал:
— При перемене строя маршалы Франции всегда переживают трудные минуты… Нет, благодарю вас, красное вино мне вредно, даже такое превосходное, как здешнее бордо… Это «Шато», не правда ли? Вы, отец Элизе, вероятно, знаете толк в винах?
Отец Элизе покраснел. Всем было известно, что в винах он не силён: раза два-три король даже подшутил над ним, он спутал бургундское бог знает с чем… Тут внимание гостей было привлечено вошедшим адъютантом, который, сделав общий поклон, нагнулся к королю и сообщил ему что-то, должно быть, очень важное, потому что Людовик XVIII отодвинулся от стола, уронив при этом салфетку, и быстро сказал:
— Зовите его сюда…
У всех сразу появилось такое ощущение, словно не сцене произошла смена декораций: салонная комедия обернулась площадной драмой.
Вошёл генерал Рикар, тот самый, что рано утром проезжал через Пуа в чёрном тильбюри с жёлтыми колёсами, укрыв ноги зелёным пледом в синюю клетку. Он привёз письмо от графа Артуа королю, которого думал застать в Абвиле. Он делал очень большие перегоны, торопясь в Лилль, куда прибыл к семи вечера.
Король усадил его по левую руку от себя, рядом с господином де Бригод, и теперь окончательно повернулся спиной к герцогу Орлеанскому, которому до конца обеда так и не сказал больше ни слова. Луи-Филипп, казалось, был очень этим обижен-ему пришлось удовольствоваться разговором с сидевшим напротив маршалом герцогом Тревизским.
Король выслушал беглый отчёт Рикара о состоянии королевской гвардии, которая должна была ночевать сегодня в Абвиле, где Артуа надеялся нагнать короля, о путешествии самого Рикара, проехавшего через Сен-Поль и Бетюн… генерал сказал, что граф Артуа направляется из Абвиля в Дьепп, что солдаты совершенно не в силах продолжать путь… в Дьеппе он будет дожидаться короля…
— Дайте же наконец письмо… — нетерпеливо перебил король.
И погрузился в чтение, через пятое на десятое слушая окончание рассказа.
Глаза всех были обращены на короля. Он казался очень озабоченным. Дочитав письмо, он принялся перечитывать его сначала, и на сей раз более внимательно. Все знали, что днём у его величества были сильные боли в ногах, должно быть, поэтому он так и вздыхал.
Король сообразил, что его разговор с Рикаром слышали и новости уже облетели весь стол; к тому же герцог Граммон, который был туг на ухо, громко заявил, что придётся отказаться от надежды вместе с королевской гвардией сесть в Дьеппе на корабли. Уже раздавались отдельные голоса: «В конце концов надо призвать англичан и пруссаков, они живо расправятся с этим сбродом». Людовик XVIII бросил взгляд в ту сторону, откуда слышались столь бестактные речи. Там сидели лилльские жители, они ему, несомненно, преданы, но могут сболтнуть лишнее. Он не заметил, что Мортье, услышав эти неосмотрительно брошенные слова, весь почернел и закусил верхнюю губу, втянув её в рот.
— Вы, вероятно, говорите ещё на каком-нибудь языке, не только по-французски? — спросил король, повернувшись налево, к генералу Рикару.
— Я говорю по-итальянски, сир, — ответил генерал.
— По-итальянски так по-итальянски, — согласился король.
Людовик XVIII был полиглотом. Луи-Филипп понимал поитальянски, но король говорил слишком тихо со своим соседом слева, и Луи-Филипп не мог следить за их диалогом. Он был озабочен одним: как бы отделаться от короля. Предположим, они застрянут тут, в Лилле, гарнизон возмутится, и все решат, что виной этому его, герцога, происки. По правде говоря, король охотно бы уехал из Лилля, где он не чувствует себя в безопасности. Перед обедом он решил выехать в полночь в Дюнкерк. По его словам-осмотреть границу. Ладно, если ему угодно притворяться-его дело, только пусть не вздyмae вернуться обратно!
Макдональду хочется, чтобы король уехал на следующий день после назначенного на утро смотра: никак он не может отрешиться от мысли, что ночной отъезд смахивает на бегство. ЛуиФилипп приготовил целую кучу доводов… Надо также опровергнуть сообщение господина де Симеон, согласно которому дорога на Дюнкерк в районе Касселя не безопасна. Потому что в Касселе находится генерал Вандам, который не мог простить королю, что тот услал его из Парижа в сентябре прошлого года, через сутки по его возвращении из Сибири… Сообщение господина де Симеон поразило его величество. Это верно, генерал Вандам пользуется в Касселе поддержкой населения: ведь он тамошний уроженец и в своё время, в 1792 году, когда родина была в опасности, собрал отряд вольных стрелков Мон-Касселя-ЛуиФилипп это помнил. Как разубедить короля?
В окно большой залы был виден двор, где стояла стража, но его величество разговаривал с маршалом Мортье в другом углу комнаты и смотрел в противоположную сторону, в сад, где на кустах, сразу зазеленевших после тёплого сегодняшнего дождика, уже распустились почки. Король обратил на это внимание маршала, который тоже не знал, что это за кусты, и сказал, что надо спросить господина де Бригод.
В том углу. где герцог Граммон и князь Пуа весьма резко отзывались о поведении гарнизона при въезде короля в город, явно чувствовались тревога и гнев. И не скажу точно, кто-помоему, чей-то адъютант-заявил во всеуслышание:
— Что же, если эти господа недовольны, остаётся только послать нарочного в Турнэ, опустить подъёмный мост и ввести в Лилль двадцать батальонов англичан, а уж те, будьте покойны, вправят им мозги.
Король, который, как и все присутствующие, услышал эти слова, обернулся и остановил вопросительный взгляд на Мортье.
Маршал пробормотал:
— Какая неосторожность! Такие вещи не говорят, а делают…
Когда сели за стол, стало ясно, что все эти разговоры, теперь смолкшие, не вселили бодрости в собравшихся, ибо, несмотря на изысканно сервированный стол и роскошную обстановку, вид у всех был мрачный. Герцог Орлеанский сидел но правую руку от его величества, и нельзя сказать, чтобы беседа между ними была оживлённой.
Может быть, король притворялся, будто занят разговором со своим соседом слева, хозяином дома? Во всяком случае, он беседовал с ним вполголоса, и герцог Орлеанский не мог уловить, сколь значительна их беседа. На самом деле Людовику XVIII было очень не по себе: всю дорогу он бодрился, но в конце концов нервы сдали. Да и ревматизмы давали себя знать. Король только что вышел из искусных рук отца Элизе, но особого облегчения не ощутил. Он чувствовал себя так, словно! за ним гнались по пятам; не подавая вида, он постарался, чтобы в суматохе сборов отъезд его брата и племянника несколько задержался, и оставил всю королевскую гвардию на попечение ультрароялистов, надеясь, что сторонники графа Артуа скомпрометируют себя беспорядочным бегством, а сам он впоследствии выйдет сухим из воды, непричастным к возможным прискорбным инцидентам. Пожалуй, он был бы даже доволен, если бы его брат попал в руки к Бонапарту: ему уже год не давали спокойно спать интриги, которые плелись в Павильоне Марсан. Все вожделеют к его короне. Её с нетерпением ждут и брат, и его сыновья, и родственничек, что сидит от него по правую руку. Ничто ведь не остаётся тайной. Все вокруг интригуют. Фуше предан орлеанской партии. Витроль работает на Карла. Если бы Бонапарт не вернулся, все равно или одни, или другие постарались бы свергнуть его, Людовика, — это ясно как день. Может быть, следует воспользоваться заварухой и подготовить будущеевернуться с союзниками, обезопасить себя от всех претендентов?
И подумать только, что он первый протянул руку молодому Луи-Филиппу, когда тот после дела Дюмурье покинул ряды республиканской армии и явился с повинной. Тем самым он, Людовик, хотел обезвредить происки брата… Король думал об этом, говоря о другом: о восторженной встрече, повсюду оказанной ему населением. Вдруг он сморщился. Ой, поясница! Ну его совсем, отца Элизе! Только один раз он действительно был ему полезен-тогда, в Хартуэлле, когда раздобыл письмо господина де Шаретт, обличающее графа Артуа; возможно, оно сфабриковано англичанами, но ему оно очень кстати, так как даёт в руки оружие, с помощью которого легко призвать брата к порядку… В любой момент он может предать гласности это письмо, обвиняющее Артуа в трусости, которая погубила шуанов. Вдруг король услышал, что на другом конце стола Конде говорит что-то очень смешное, он попросил повторить. Принц Конде, который прибыл в Лилль после полудня и, вероятно, не знал состояния умов в гарнизоне, как раз сейчас произнёс слова, в первую минуту повергшие всех в изумление, а затем вызвавшие бурный взрыв смеха, впрочем тут же подавленный. Принц Конде спросил очень громко:
— В каком храме благоу годно будет его величеству, ежели мы пробудем здесь и завтрашний день, совершить, как обычно, обряд омовения ног, ведь завтра страстной четверг?
Гул разговора, стук ножей и тарелок на минуту заглушили его слова, но принц, сам глуховатый, подумал, что его не расслышали, и, будучи в том возрасте, когда жиры и высокий ранг заменяют ум, повторил громче, стараясь перекричать остальных:
— В каком храме его величеству благоугодно будет омыть завтра ноги нищим?
Только памятуя, что он несчастный отец герцога Энгиенского и глава бывшей эмигрантской армии, можно было удержаться и не прыснуть ему в лицо. Вообще-то говоря, господин де Бригод был больше в курсе дел, чем префект: наклонившись к его уху, он шепнул, что у артиллеристов в патронных сумках найдены орлы и трехцветные кокарды.
— Подумаешь, в городе я видел солдат, которые уже нацепили их на кивер!
— заметил один из соседей, услышав сказанные по секрету слова.
Да. состояние умов гарнизона внушало опасения. Уже с утра это чувствовалось: если по прибытии его величества торговый люд, простонародье, крестьяне кричали: «Да здравствует король!» — то сразу после полудня войска, которые были выстроены вдоль улиц для встречи монарха и должны были сопровождать его в пути, хранили молчание, не предвещавшее ничего доброго.
И весь день заметно было волнение среди войск. Его величество выказал недовольство, что герцог Орлеанский и Мортье вернули гарнизон в Лилль: ведь полки были отправлены в Перонский лагерь, и приказ об их возвращении тревожил короля, ибо его уверяли, что гарнизон взбунтуется, когда сюда прибудет королевская гвардия. Итак, он должен сидеть здесь как бы в плену у мятежников, а оставшиеся верными полки будут далеко: графу Артуа был послан приказ сконцентрировать королевскую гвардию в Бетюне. Да ещё отправили в Париж всех здешних благонадёжных людей, которые сформировались в отряды волонтёров-тех самых воодушевлённых патриотизмом горожан, что вместе с артиллеристами капитана ГТореля, предводительствуемые двумя конногвардейцами герцога Беррийского-господином де Формижье и Шарлем Фьеве, сыном господина Фьеве, того самого, что сидит сейчас здесь за столом. — явились ровно неделю тому назад, прямо в театр, когда шла «Джоконда», и потребовали, чтобы господин де Бригод дал им оружие… Это в четверг. А в пятницу по их стопам пошёл другой отряд, с двумя орудиями, под началом капитана Костенобля. Здесь же у нас артиллерии нет. Национальная гвардия так слаба, что не может даже обеспечить порядок, и когда прибудет королевская гвардия, она окажется лицом к лицу не меньше чем с семитысячным войском, отдохнувшим, хорошо вооружённым и враждебно настроенным.
Господину де Симеон все это было известно. И преданность королевскому дому рождала в нем желание, чтобы король был не здесь, а у черта на куличках. Префект, надо сказать, был человеком чувствительным, пописывал на досуге, и как раз в такие дни…
Его величество вызвал общий смех рассказом о бетюнском супрефекте господине Дюнлаке, который никак не мог влезть в штаны. Все старались говорить о чем угодно, только не о создавшемся положении. Говорили, что и сегодня тоже театр будет переполнен и что публика, несомненно, опять выкажет преданность государю, как и всякий раз, когда дают «Охоту».
При этих словах господин де Симеон не мог сдержаться и кашлянул, и господин де Бурьен, посмотрев на него, прекрасно понял, что кашель префекта ставит под сомнение «стихийный» характер этих оваций. Когда прибыл король, министр полиции находился в толпе и имел возможность составить себе мнение о положении вещей. Но так как маршал князь Ваграмский видел все в чёрном свете и, слушая его речи, король с недоумением поднимал брови, Бурьен, понаторевший в придворном обращении благодаря той роли, которую он играл при Наполеоне, поспешил во всеуслышание заявить маршалу, что известия, полученные из Вены, а также его собственные сведения позволяют предполагать, что европейские государи не потерпят наглости Буонапарте и его величество к концу июня снова будет спать в Тюильри.
Эти слова произвели большое впечатление, все замолчали и посмотрели на его величество. Король, казалось, не очень верил в серьёзность заявления Бурьена, надо думать, расценённого им как желание сделать ему приятное, и вопросы, которые он задавал, свидетельствовали о его неуверенности в будущем. Но, должно быть, заметив, как помрачнел Бертье и как подавлены все остальные, сидящие за столом, Людовик XVIII, не желая оставаться в долгу, сказал несколько лестных слов Бурьену.
Дом стоял на узкой улице и, хотя ещё не стемнело, пришлось зажечь люстры, так как для королевской трапезы было недостаточно светло. Вина у господина де Бригод подавались отменные, готовили гораздо вкуснее, чем у господина де Вервиль. Жалко, что не пригласили дам, было бы куда веселее, но тогда собрание было бы слишком многолюдным. Вы только взгляните на Бертье!
Нельзя же, голубчик, до такой степени не уметь скрывать свои чувства! Жокур, сидевший рядом с Бурьеном, спросил, не знает ли тот, что сталось с госпожой Висконти… по словам Макдональда… Нет, министр полиции ничего не знает, когда он покидал столицу, у него и без госпожи Висконти было достаточно хлопот.
— Нет, вы только посмотрите на Бертье: сидит и грызёт ногти…
— А что ему ещё делать, раз он не может целоваться со своей итальянкой…
Граф де Жокур славился своим злым языком. Он следовал версальской традиции. А Бурьен, тот давно знал князя Ваграмского. Его нельзя было обмануть: в тайне сердца Бертье питал роковую любовь и к Наполеону. И, сидя тут за столом, он не только грыз ногти, он терзался сомнениями: с одной стороны, ему льстило, что он в почёте у короля, с другой-его одолевало желание вновь красоваться в свите императора…
Да, Бертье все время грыз ногти… Отец Элизе, сидевший через два человека от Жокура, нагнулся к нему и, сморщив свой противный потный нос, сказал обычным для него громким шёпотом:
— На слова принца Конде касательно страстного четверга не обратили должного внимания… но я предложил бы омыть ноги на сей раз не нищим, а маршалам…
К счастью, эту тонкую шутку услышал только министр полиции. И в самом деле, у Мортье и Макдональда лица были не менее мрачные, чем у Бертье. Аббату де Монтескью, сидевшему напротив Жокура, верно, пришла в голову та же мысль, так как он сказал:
— При перемене строя маршалы Франции всегда переживают трудные минуты… Нет, благодарю вас, красное вино мне вредно, даже такое превосходное, как здешнее бордо… Это «Шато», не правда ли? Вы, отец Элизе, вероятно, знаете толк в винах?
Отец Элизе покраснел. Всем было известно, что в винах он не силён: раза два-три король даже подшутил над ним, он спутал бургундское бог знает с чем… Тут внимание гостей было привлечено вошедшим адъютантом, который, сделав общий поклон, нагнулся к королю и сообщил ему что-то, должно быть, очень важное, потому что Людовик XVIII отодвинулся от стола, уронив при этом салфетку, и быстро сказал:
— Зовите его сюда…
У всех сразу появилось такое ощущение, словно не сцене произошла смена декораций: салонная комедия обернулась площадной драмой.
Вошёл генерал Рикар, тот самый, что рано утром проезжал через Пуа в чёрном тильбюри с жёлтыми колёсами, укрыв ноги зелёным пледом в синюю клетку. Он привёз письмо от графа Артуа королю, которого думал застать в Абвиле. Он делал очень большие перегоны, торопясь в Лилль, куда прибыл к семи вечера.
Король усадил его по левую руку от себя, рядом с господином де Бригод, и теперь окончательно повернулся спиной к герцогу Орлеанскому, которому до конца обеда так и не сказал больше ни слова. Луи-Филипп, казалось, был очень этим обижен-ему пришлось удовольствоваться разговором с сидевшим напротив маршалом герцогом Тревизским.
Король выслушал беглый отчёт Рикара о состоянии королевской гвардии, которая должна была ночевать сегодня в Абвиле, где Артуа надеялся нагнать короля, о путешествии самого Рикара, проехавшего через Сен-Поль и Бетюн… генерал сказал, что граф Артуа направляется из Абвиля в Дьепп, что солдаты совершенно не в силах продолжать путь… в Дьеппе он будет дожидаться короля…
— Дайте же наконец письмо… — нетерпеливо перебил король.
И погрузился в чтение, через пятое на десятое слушая окончание рассказа.
Глаза всех были обращены на короля. Он казался очень озабоченным. Дочитав письмо, он принялся перечитывать его сначала, и на сей раз более внимательно. Все знали, что днём у его величества были сильные боли в ногах, должно быть, поэтому он так и вздыхал.
Король сообразил, что его разговор с Рикаром слышали и новости уже облетели весь стол; к тому же герцог Граммон, который был туг на ухо, громко заявил, что придётся отказаться от надежды вместе с королевской гвардией сесть в Дьеппе на корабли. Уже раздавались отдельные голоса: «В конце концов надо призвать англичан и пруссаков, они живо расправятся с этим сбродом». Людовик XVIII бросил взгляд в ту сторону, откуда слышались столь бестактные речи. Там сидели лилльские жители, они ему, несомненно, преданы, но могут сболтнуть лишнее. Он не заметил, что Мортье, услышав эти неосмотрительно брошенные слова, весь почернел и закусил верхнюю губу, втянув её в рот.
— Вы, вероятно, говорите ещё на каком-нибудь языке, не только по-французски? — спросил король, повернувшись налево, к генералу Рикару.
— Я говорю по-итальянски, сир, — ответил генерал.
— По-итальянски так по-итальянски, — согласился король.
Людовик XVIII был полиглотом. Луи-Филипп понимал поитальянски, но король говорил слишком тихо со своим соседом слева, и Луи-Филипп не мог следить за их диалогом. Он был озабочен одним: как бы отделаться от короля. Предположим, они застрянут тут, в Лилле, гарнизон возмутится, и все решат, что виной этому его, герцога, происки. По правде говоря, король охотно бы уехал из Лилля, где он не чувствует себя в безопасности. Перед обедом он решил выехать в полночь в Дюнкерк. По его словам-осмотреть границу. Ладно, если ему угодно притворяться-его дело, только пусть не вздyмae вернуться обратно!
Макдональду хочется, чтобы король уехал на следующий день после назначенного на утро смотра: никак он не может отрешиться от мысли, что ночной отъезд смахивает на бегство. ЛуиФилипп приготовил целую кучу доводов… Надо также опровергнуть сообщение господина де Симеон, согласно которому дорога на Дюнкерк в районе Касселя не безопасна. Потому что в Касселе находится генерал Вандам, который не мог простить королю, что тот услал его из Парижа в сентябре прошлого года, через сутки по его возвращении из Сибири… Сообщение господина де Симеон поразило его величество. Это верно, генерал Вандам пользуется в Касселе поддержкой населения: ведь он тамошний уроженец и в своё время, в 1792 году, когда родина была в опасности, собрал отряд вольных стрелков Мон-Касселя-ЛуиФилипп это помнил. Как разубедить короля?