— Ты же не догонишь их, они уже далеко, — шепнул мушкетёр Фирмену.
   — Не улизнут… Я знаю. куда они пошли!
   Теодор вдохнул свежий воздух. Было почти тепло, все невидимо и таинственно. На вершине холма залегла тьма, а внизу простиралась лунная долина. Земля размокла, у ворот домишек, крытых соломой или черепицей, под ногами хлюпала навозная жижа. Жерико шёл вслед за своим юрким проводником, видевшим в темноте, как кошка. Вдруг Фирмен тронул его за плечо, Теодор понял без слов: послышались шаги, приближались люди. Наши путники укрылись за выступом какого-то дома в густой тени, падавшей от стены. По узкой улице проходил патруль: впереди шествовал мушкетёр с факелом в руке. Чего ради Теодору было прятаться oi своих? Но подручный кузнеца, предчувствуя его жест. предостерегающе сжал ему руку. Патрульные переговаривались на ходу. Один из них сказал:
   — Так ты, значит, поверил?.. Набрехали они насчёт умирающего, а ты и поверил!
   — А что ж не поверить? — отвечал другой. — По-твоему, люди уж и умирать перестали оттого, что король удирает и мы вместе с ним улепётываем?..
   — Ты думаешь, они и в самом деле за священником пошли?
   Среди ночи, двое мужчин…
   Ответа уже нельзя было расслышать: патруль прошёл. Опять воцарился мрак. Фирмен молча двинулся дальше; они поднялись по тёмному проходу между домами на крутой косогор: вверху смутно вырисовывались башенки какой-то церкви. Сначала в тени от заборов шла замощённая дорожка, а потом слева показались кровли домов, стоявших ниже по склону, а справа вздымалась огромная каменная стена. Теодор больше уже ничего не спрашивал. Они взобрались выше деревни-теперь кровли домов были где-то внизу, у их ног, а луна очутилась прямо перед ними и ярко осветила их. Слева она заливала своим сиянием узкие, как колодцы, дворики позади домов. Но тут на холме было пустынно.
   и никто не мог увидеть двух полуночников. Они направились к церкви, прошли через небольшую площадь, окружённую древними стенами, потом стали подниматься по лестнице, которая вела дальше в гору. Куда повёл Фирмен мушкетёра? К заутрене ещё рано. ^Церковь стояла у вершины холма и как будто вне селения.
   К ней поднимались по длиннейшей лестнице со множеством площадок, и казалось, было что-то преступное в том, что люди взбираются туда в ночной час. Высокая серая церковь совсем не походила на обычные храмы-скорее, то была крепость, светлая при луне, или же лестница Иакова, возносившаяся в лунный мир.
   Чудилось, она вот-вот рухнет на головы двух путников. Они миновали церковь, поднялись ещё выше по ступеням, Фирмен толкнул калитку, и они очутились на кладбище.
   Фирмен, видимо, хорошо знал дорогу-направляясь к дальнему концу кладбища, он уверенно пробирался между могилами, лавировал среди каменных надгробий и железных решёток.
   Поднялся ветер. По небу торопливо побежали широкие лохматые тучи. луна скрылась, и лишь внизу, в долине, свет её пробегал скользящими пятнами. За кладбищем, нависая над ним, белело что-то высокое, непонятное. Снова выплыла луна, и Теодор увидел, что это развалины старинных укреплений. Фирмен повёл его вправо, вдоль крепостной стены, и шёл крадучись, как будто прятался от людей, преследовавших его. Теодору он знаками велел ступать осторожнее. Обогнув полукруглый выступ бастиона, они двинулись дальше и дошли до того места, где стена обвалилась и осталась только каменная осыпь. Фирмен остановился, поднялся к зияющей бреши и, обернувшись, подал руку мушкетёру. Из-под ног Жерико покатились камни, и он почувствовал, что его проводник испугался. Что значит вся эта таинственность? Перелезть через обвалившуюся стену не так-то легко, а карабкаться сюда Фирмен его заставил, конечно, потому, что не хотел идти обычной дорогой, которая, как он объяснил шёпотом, проходила внизу, справа от церкви, под большими деревьями и вела в молодой лес, разросшийся за древней крепостью: они поднялись туда, оказались под навесом ветвей, опутанных хмелем, и, уже не видя прихотливой игры лунного света и облаков, стали пробираться в лесной чаще, изборождённой короткими тропинками, узкими дорожками, которые зачастую разбегались, словно аллеи в парке, разбитом рукою человека, и делали крутые повороты: сейчас идти по ним приходилось осторожно-так, чтобы не хрустнула под ногами ни одна ветка: впрочем, землю как будто устилал дикий плюй!… Подъем все не кончался, деревья становились выше. Что за деревья? Дубы? Нет, молодые вязы, кизил и ещё какие-то, с тонкими голыми стволами в чёрном зимнем уборе; быть может, все тут было посажено людьми, но успело одичать, разрослось, было опутано вьющимися растениями; на кустарниках уже набухли почки, кое-где-на орешнике или других кустах-даже проклюнулись первые листики. Теодору хорошо были знакомы маленькие серые почки, которые распускаются очень рано и дают жёлтенькие соцветия.
   Но как же они называются? Все тут узнавалось чутьём, догадкой.
   осязанием, ощупью и по запаху… Такие знакомые влажные запахи. А вот на кустах уцелел хрупкий убор из сухих прошлогодних листьев, рука отдёрнулась, когда они зашуршали. Но всетаки, что это значит? Дорожки, теперь уже прямые, впереди, по-видимому, сходились с разных сторон, словно к парковой поляне; под высокими кривыми соснами мерцал свет, тусклый красноватый свет. Рука Фирмена была красноречивее слов, его пальцы говорили: «Осторожнее, мы пришли. Они там… Осторожнее! Как бы нас не услышали!» Он свернул влево, на дорожку, спускавшуюся по склону, и повёл за собою мушкетёра, которому мешала сабля. «Стойте! Вот здесь…» Они вошли в густую чащу кустарников, где змеилась ещё не совсем заглохшая давняя тропинка. Но спустились они, оказывается, слишком низко и стали в потёмках карабкаться вверх. Наконец остановились. Там, выше, при свете факелов, воткнутых в землю, виднелась голая полянка, окружённая высокими соснами. Тут какое-то сборищев этом нет сомнения. Они неслышно взобрались по глинистому откосу ещё выше, так близко к поляне, что видны были ноги стоявших там людей, сапоги, края плащей. Ухватив за руку мушкетёра, Фирмен остановил его и, встав на цыпочки, чтобы дотянуться до его уха, зашептал какие-то непонятные слова.
   Теодор чувствовал его дыхание, прикосновение небритой щеки.
   Фирмен сказал (Теодор скорее угадал, чем расслышал), что теперь он оставит господина поручика одного-ведь если самого Фирмена здесь обнаружат… И, бесшумно спрыгнув с откоса, подручный кузнеца исчез в чаще. Мушкетёр безотчётно протянул руку, чтобы его удержать, но поздно! Нельзя ни побежать вслед за ним, ни окликнуть его. Тут, конечно, сборище заговорщиковчто же ещё может быть другое? Вон они, совсем рядом, а доносчик ускользнул. Чтобы лучше было видно, Жерико пододвинулся как можно ближе, оставаясь, однако, за зарослью кустарника, и, глядя отсюда вверх, словно из глубокой ямы, он при фантастическом свете факелов увидел на круглой полянке под высокими кривыми соснами человек десять (как ему сперва показалось), уже охваченных горячкой спора, увлечённых яростной словесной схваткой, увидел их жестикуляцию и огромные их тени. Одни были одеты изысканно, другие в каких-то отрепьях… непостижимое смешение… быть может, шайка разбойников?.. Теодор раздвинул ветви и разглядел тогда, что полянка служит перекрёстком дорожек-таких же, как те, по которым он шёл с Фирменом, что они лучами расходятся от этой неровной площадки, и понял, что по каждой из них пробирались сюда эти люди-вероятно, в одиночку, а теперь они стояли кучками и были ему плохо видны.
   Ничто, пожалуй, не повергает человека в такую растерянность, как попытка осмыслить содержание пьесы, ну, хотя бы комедии, если он опоздает к началу спектакля, пропустит завязку^ и все тогда-отношения между персонажами, место и время действия-приходится угадывать по отдельным репликам, делать свои выводы, и зачастую понимаешь все наоборот. Но ведь в театре есть известные условности, всегда повторяющиеся, и они помогают по аналогии разобраться в пьесе. Однако в спектакле, который разыгрывался перед глазами Теодора и за которым он следил, словно из оркестра, не было ни одной известной ему условности, и вводил он королевского мушкетёра в какой-то особый мир, о существовании коего тот и не подозревал, — необыкновенный мир, где отношения между людьми казались таинственными и где каждое произнесённое слово требовало от зрителя особых познаний, каких не приобретают ни в лицеях, ни в мастерских художников. Прибавьте ещё к этому фантастический пейзаж, дымные факелы, сознание опасности, страх выдать своё присутствие, невозможность пододвинуться достаточно близко, чтобы хорошенько рассмотреть лица, необычность перспективы, с которой зрителю открывалась эта картина, необычность чувств, выражаемых действующими лицами, странный их язык, странный и непонятный вовсе не из-за пикардийского говора…
   Присмотревшись, Теодор насчитал на поляне больше людей, чем ему сперва показалось, — человек пятнадцать; пройдя по лучеобразным дорожкам, они собрались в середине полянки, где горели факелы; одни выходили на свет, другие держались поодаль; пожалуй, тут было даже человек двадцать, да ещё и с лишним-судя по тому, как хрустел валежник и шуршали ветки кустарника. Нежданный купол высоких деревьев, иголки опавшей хвои, устилавшие землю, странное освещение, изменявшее и лица, и цвет сосновых ветвей, казавшихся серыми, дым от факелов…
   Жерико не так-то было легко разобраться в этой необычной картине и понять, что перед ним не случайная встреча внезапно столкнувшихся противников, готовых помериться силами, но настоящее собрание, которое идёт по правилам, принятым с общего согласия, старик парижанин с Каирской улицы (или человек, выдававший себя за такового); лицо его, освещённое снизу, отчего резко выступал двойной подбородок, приняло выражение строгое и торжественное; шляпу он снял и держал в руке, а другой рукой указывал на того, кому предоставлял слово.
   Иные фразы не доходили до Теодора, как будто их уносило порывом ветра. Видно было, что между заговорщиками нет согласия: иногда они, казалось, готовы были кинуться друг на друга, и тогда соседи успокаивали их. Сюда, очевидно, сошлись люди разные и по своему положению, и по всем своим повадкам:
   одни-одетые по-городски, в добротных плащах и в модных шляпах, другие походили на военных в штатском платье; вот этот, должно быть, занимается торговлей, а тот, несомненно, из судейских; остальные были в нищенских и притом разномастных одеяниях, которые в ходу у деревенской бедноты и у городской мастеровщины: картузы с высоким верхом, бесформенные войлочные шляпы, колпаки с кисточкой, широкие сборчатые блузы, а рядом-перепачканная извёсткой куртка каменщика, кожаный фартук красильщика, плащ пастуха или пелерина кучера, сутана священника. Вон тот, верно, батрак-стоит в деревянных своих сабо и в одном жилете, куртку перекинул через руку-даже и тут боится её испортить. А вот это кто такие? Несомненно ткачи: люди разного роста и разных возрастов, все в одинаково потёртой одежде, у одних вместо плаща накинуто на плечи полотнище грубого сукна, на других-жалкие лохмотья, под стать огородному пугалу. И был тут ещё рослый парень в высоких сапогах.
   Теодор понял, что он говорит от имени судовщиков, которые вот уже несколько месяцев сидят без работы, — от имени тех, кто доставляет торф на плоскодонках в Абвиль или перевозит в плоскодонках по каналу кирпич и строительный камень. Кто же их сытнее накормит: Бонапарт или толстобрюхий Людовик? Но тут тощий низенький человечек в цилиндре с широкой тульёй, в батистовом жабо и в плаще с капюшоном возмущённо замахал руками:
   — Вот! Вот! Все вы такие! Только и думаете о еде!
   Его оборвали. Господин Жубер с вежливой иронией напомнил, что адвокату надо уметь сдерживать себя и не прерывать оратора… народ имеет право… Но адвокат совсем разъярился:
   — Народ? В Аррасе ваш народ ждёт не дождётся императора!
   Судовщик что-то крикнул ему на пикардийском наречии.
   Теодор не понял, но кругом захохотали, хлопая себя по ляжкам.
   Адвокат из Арраса, судя по его свирепой мимике, должно быть, выходил из себя. С другой стороны полянки кто-то глубоким басом, но неразборчиво подал реплику, которую Жерико не расслышал.
   — Надо, понимаешь, по правде сказать, — закричал совсем близко от Теодора какой-то человек, выделявшийся на свету чёрным силуэтом, — разве найдёшь работу, коли в деревнях все как есть ткачами стали?
   Право, тут нелегко было поддерживать порядок в прениях.
   Господин Жубер предоставил слово человеку неопределённого возраста, худому, истощённому, как земля, с которой он сражался всю свою жизнь. На него смотреть было жалко-кожа да кости, и одет он был, пожалуй, хуже всех.
   — Да чего там, вс„ едино-что каруль, что Наполнен… — сказал он унылым и хриплым голосом. — Замордовали народ…
   дальше некуда…
   Бернар, вероятно, знал этого крестьянина-он встал рядом с ним, и, когда тот, заговорив на своём пикардийском наречии, произносил слова, непонятные даже жителям Арраса или Бетюна, он старался помочь пикардийцу: переводил его речь на французский, адресуясь к господину Жуберу. Выступавший был батрак из Понтье, до того бедный, что в сорок три года (да неужели ему только сорок три?..) все ещё «ходил неженатый». У него не было времени гнуть спину за ткацким станком, не было ни жены, ни детей, чтобы отдать их в прядильную мануфактуру, но все равно-будь во Франции «Наполнен» или «каруль», для него одно было несомненно: у кого земля, тот тебя морит голодом, и недаром же лет двадцать или года двадцать три назад в его деревне встречали с дрекольем таких вот адвокатов из Амьена да из Арраса, когда они приезжали к ним и говорили, что надо земли поделить, дать и тем и этим.
   — А мы хороню знали: как получишь клочок земли, понадобится и то и се, а если заболеешь, кто заплатит за семена да за посев? Глядишь, дальше-больше, и залез в долги, а богатей заставят тебя работать на ихней земле… Стало быть, нельзя землю делить, пусть в деревне сообща землёй владеют, все вместе, чтобы, значит, никто её у тебя не мог отнять.
   Адвокат из Арраса хотел было объяснить, что это ретроградная точка зрения-как раз Революция и Империя… Но ему не дали договорить. Слово было предоставлено прядильщику, горячему малому, который стал произносить речь, то и дело поправляя самого себя. Он за кого? За Наполеона. Но при том условии.
   чтобы были преобразованы народные общества. Никогда нельзя сговориться, если слушать сразу и крестьян, и ткачей, и каменщиков, и адвокатов, и почтмейстеров, и батраков-подёнщиков. Надо сделать самое главное: выгнать аристократов. Да, выгнать аристократов. Это наиважнейшее дело…
   — А кто аристократов обратно позвал? — яростно закричал невидимый противник. — Твой инпиратор и позвал. Не правда, что ли?
   Но прядильщик не унимался. Стоит только посмотреть-и он протянул руку в сторону Пуа, — как раз потому, что Наполеон возвратился, аристократы убегают. Однако же народ никому не может довериться, кроме как самому себе, он должен, как в прежние времена, объединиться в общества и присматриваться, разбираться, что происходит, возвышать свой голос, разоблачать злоупотребления… Большинство слушателей были ещё слишком молоды для того, чтобы знать как следует, что представляли собою народные общества, и поэтому прядильщика прерывали, задавали ему вопросы. А каким целям служили эти общества?
   Кто в них состоял? Прядильщик привёл в пример общество своего города: туда входили плотники, мировой судья, подёнщики, кабатчик, прасол, торговавший овцами и телятами, школьный учитель, мельник, штукатуры, кровельщик, землемер, бочар, каретник, двое портных, стекольщик, кузнец, земледельцы и их батраки, каменотёсы, каменщики, сапожник, а вместе с ними состояли в обществе военные, бывшие монахи, вязальщики чулок, контролёр соляных варниц, лесничий, хозяин гостиницы, пивовар, судейский писец, шапочники, цирюльники… Прядильщика прервали с хохотом:
   — Так, стало быть, все подряд?
   — Нет, не все, а только патриоты!
   Адвокат из Арраса, называвший эти общества клубами, видимо, был согласен с прядильщиком, но для большинства слово «патриот» за двадцать с лишним лет утратило своё обаяние или по меньшей мере изменился» его смысл, потому что два-три участника сборища из числа самых бедных закричали, что патриоты тут ни при чем, важно другое: неужто так всегда и будешь, как верёвкой, привязан к своему хозяину этой проклятой расчётной книжкой? Ведь нельзя перейти на другое место, не заплатив до последнего гроша свой долг прежнему хозяину-и то, что вперёд забрал, а иначе будешь считаться бродягой. Кто-то из этой кучки слушателей крикнул:
   — При Наполеоне хлеб-то опять будет по тридцать су, как в тысяча восемьсот двенадцатом году!
   Тогда вперёд вышел человек в долгополом сюртуке, с седеющими усами и остановился возле факела, опершись на палку.
   Господин Жубер попросил соблюдать тишину.
   — Граждане, — начал оратор, видимо волнуясь. Голос у него осип. Он кашлянул. — Граждане…
   Он сообщил, что ему скоро пятьдесят пять лет, что он бывший офицер Республики, выслужился из солдат. Был кавалеристом в полку королевы, в 1786 году служил солдатом в 45-м линейном полку; при взятии Бастилии ему было двадцать девять лет. В 1792 году он женился, уже будучи в чине сержанта…
   Кто-то крикнул: «Да что он жизнь свою рассказывает!»
   Господин Жубер жестом прекратил поднявшийся ропот и предложил отставному военному продолжать.
   — В девяносто третьем году, когда родилась у меня старшая дочь, я был в походе. Семь лет воевал, все кампании Республики проделал, от Флерюса до Ветцлера дошёл, получил капитанские нашивки, будучи во 2-м линейном пехотном полку… был в армии Самбры-и-Мезы и в Вандейской, под командой Лазара Гоша. И так же, как Лазар Гош, мы, его офицеры, не желали исполнять обязанности жандармов, а вот сумели и без того усмирить мятежников, вздумавших идти против правительства. Когда был в Вестфалии, ко мне приехала из Бетюна жена-она из Бетюна родом-и стала ездить со мною; в семьсот девяносто седьмом году она мне родила сына. После смерти Гоша (он умер в Ветцлере, да так и не узнали, как и отчего умер) мы все считали молодого генерала Италийской армии республиканцем, и его победы наполняли сердца наши гордостью…
   Кое-что из этой речи Жерико не мог расслышать-люди, стоявшие как раз перед ним, наклонились друг к другу и принялись беседовать на своём пикардийском наречии, смутный гул голосов заглушал оратора. Но вот их призвали к порядку, и они умолкли.
   — Брюмер, — продолжал оратор, — был для нас страшным, невообразимым ударом. Свобода вдруг оказалась под угрозой. В те годы армия имела право голоса, и я голосовал против Консульства. До тех пор все было ясно. Тогда вы не стали бы спрашивать, что за штука такая-патриот. Когда я женился в Бетюне на Альдегонде, враг стоял в трех шагах… Мой тесть Машю был другом Жозефа Лебона и Дарте. Нынче отступники.
   которые отреклись от прежних своих мыслей, сваливают на этих двух людей ответственность за то, что произошло в наших краях… А я знал Дарте… Настоящий был патриот, он покончил с собою, закололся кинжалом в трибунале, когда ему вынесли приговор. Я тогда был в Вестфалии… как раз в то время у нас родился Фредерик…
   Он рассказывал беспорядочно-только что забежал на два года вперёд, так чего же он теперь повернул вспять? Коротко говоря, этот республиканец, даже осуждая Бонапарта, оставался в армии до тех пор, пока Наполеон не велел короновать себя и не стал императором, а так как наш республиканец, который был тогда в чине майора, и тут голосовал против Империи, ему пришлось выйти в отставку. Он занялся торговлей: надо же было кормить семью; в 1805 году у него родился ещё один сын.
   Представился подходящий случай, и он устроился в Италии, во французских владениях, — в департаменте Маренго, название которого напоминало о молодом Бонапарте и о тех мечтах, какие на него возлагались прежде, до его предательства. Он поселился в Алессандриа-делла-Палья, которую французы называли Александрией. Поначалу все шло хорошо. Он занимался поставками на армию. А после 1811 года дела пошатнулись… кризис. Словом, и его задели бедствия того времени: поставок больше не стало.
   Наступило банкротство. Семью он отвёз обратно в Бетюн, на родину жены, а в те времена хлеб-то стоил по тридцать су… И вся страна как будто сама шла к своему разорению-император втянул Францию в трагическую авантюру.
   — Граждане, в восемьсот двенадцатом году хлеб стоил по тридцать су-это было страшное несчастье для народа. Но в восемьсот тринадцатом году, когда стали возвращаться солдаты из России… да пришли из Германии вести, что все совсем расстроилось в наших военных делах… да ещё я встретил старых своих боевых товарищей, с которыми сражался за свободу, и от них доподлинно узнал о поражении, о том, что опять чужестранцы угрожают нашим границам…
   — Ну и как? — крикнул кто-то. — Ты пошёл добровольцем?
   Старик покачал головой.
   — Я хуже сделал, — сказал он. — Сыну моему было шестнадцать лет в дни Лейпцигской битвы-я отдал его императору!
   Мальчик поступил во 2-й линейный полк-в тот самый, из которого я ушёл, чтобы не служить Бонапарту, предателю Республики. В семнадцать лет он уже был сержантом, а тут союзные войска перешли наши границы. Под Безансоном сын мой вёл себя героем, схватился врукопашную с венгерским гренадером… Но раз Францию предали, как же было оставаться в армии?
   Осенью он добился отпуска на полгода, приехал к нам в Бетюн, а тут вдруг пошёл слух: император вернулся. В воскресенье сын ушёл из дому. Верно, отправился в Париж, посмотреть на Наполеона в Тюильри. Он ни минуты не колебался, и я думаю так же, как он: Наполеон возвращается-надо опять взяться за оружие… Вот что я вам говорю! Десять лет сердце моё как огнём жгла мысль, что вот я отказался носить оружие-но ведь тогда оно не было оружием народа! Заметьте, я не против народных обществ, о которых сейчас говорил прядильщик, но что же могут сделать безоружные народные общества? Наполеон возвращается. Он будет таким, каким его сделает народ. Если только у народа будет оружие…
   И тут поднялся шум. Оружие! Оружие! Опять драться? А против кого? И против англичан, и против немцев, и против русских? Кто-то крикнул: «Народ не воевать хочет, а есть!»
   Многие из этих людей не доверяли солдатам, и это недоверие каждый выражал по-своему: но все заявляли, что хватит с них непрестанных войн.
   Теодор совсем запутался в беспорядочном споре, который он слушал, примостившись в неудобной позе на скате холма; зашуршав ветками, он опустился на одно колено и замер. Рукой он упёрся в землю и почувствовал под ладонью крупные молодые листья, отходившие от стебля почти у самой земли, нежные, прохладные листья, а меж ними, в середине, пальцы нащупали какие-то цветы. Что это такое? Подснежники, конечно. Что же иное могло быть теперь? Разумеется, подснежники. И Теодор представил себе сиреневые чашечки с жёлтой сердцевинкой; он крепко сжал цветы, смял их, и вдруг что-то обожгло ему руку: крапива!
   Так рано-и уже вылезла, негодяйка!.. Половину того, что говорилось на поляне, он не слышал, теперь надо было наверстать упущенное, но никардийская речь мешала понимать, да ещё то и дело сыпались всякие специальные термины-особый жаргон ремёсел. Например, долго говорил башмачник, сетуя на то, что не! работы, и вспоминая о тех годах, когда для армии нужно было так много сапог и башмаков, что на них не хватало гвоздей, и никто не имел права брать частные заказы. …Потом спорили о цене на короткие панталоны из чёрной узкой диагонали и из белой нанки-говорили, вероятно, мастеровые из Абвиля, и один из них обрушился на Бернара, которого он знал как служащего прядильно-ткацкои мануфактуры… Потом зашёл спор по поводу того, что среди заговорщиков оказался священник-правда, он в своё время был депутатом Учредительного собрания, и уж какие речи он тогда держал!..
   Но самым необычайным было то, что в Теодоре происходила какая-то глубокая, непостижимая перемена, которую нельзя было объяснить ни речами, произносившимися здесь, ни весомостью приводимых доводов, ни логическим развитием какой-либо мысли.
   Нет, словно скользили перед глазами некие тени, и все принимало другой оттенок. Сначала он не обращал на это внимания, просто отдавался волне настроения, затем почувствовал, что она увлекает его, но никакого суждения ещё не вынес. Он как будто был в театре, а когда смотришь в театре пьесу. Драму или комедию, то ведь её содержание от твоей воли не зависит: замысел драматурга захватывает тебя и ведёт куда-то, а куда приведёт-неизвестно.
   Раз ты заплатил за своё место, то и смотри и все принимай таким, как тебе показывают, — принимай для того, чтобы следить за развитием действия, хотя у тебя имеются свои собственные взгляды и в жизни ты, быть может, стал бы на сторону купца.
   осуждая расточителей, и на сторону рассудительных отцов, против влюблённых безумцев. Для того чтобы Теодор мог следить за этой историей, ему следовало так или иначе принять чью-то сторону, отдать свои симпатии одним из действующих лиц против других. И вот в душе этого королевского мушкетёра, этого Дон Кихота старого, обратившегося в бегство мира, происходило что-то странное: он слушал эти путаные диалоги, как будто встав на сторону Наполеона, как будто хотел, чтобы этот мелкий люд.